Текст книги "Дети победителей (Роман-расследование)"
Автор книги: Юрий Асланьян
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
«Но вот издалёка, оттуда, из алого, в мороз, в караул умолкнувший наш, чей-то голос, кажется, Муралова – “Шагом марш!”».
Почему строки изымались? Потому что 30 октября 1937 года Александр Иванович Муралов был расстрелян как враг народа.
Сколько ни изымай, реальная история все равно сохранится, тонкой нитью породной крови. Имена возродятся, книги откроются, могилы найдутся. Пусть через миллиард лет – все вернутся петлей неизбывного времени, займут свои законные места.
В 10-й тетради Бутовича, в записи, сделанной 12 февраля 1929 года в Тульской тюрьме, Надежда Николаевна нашла рассказ о дочери Скворки – Светлане, которая «родилась в 1919 году, во время жесточайшей голодовки и полной разрухи. Скворка была очень худа и истощена».
Потом было так: «Андрей Иванович Руденко умолял хоть чем-нибудь ее подкормить. Увы, «подкормить» было нечем… Положение усугублялось тем, что кобыле было 22 года. Наконец Скворка благополучно ожеребилась. Она дала очень крупную и очень длинную красно-рыжую кобылку. Кобылка отличалась исключительной женственностью, чрезвычайной породностью, имела превосходную спину и была дельна. Она была замечательна, но ее ждала тяжелая судьба. Недели через две выяснилось, что у Скворки из-за скудного питания почти нет молока. Жеребенок стал хиреть, болеть и чахнуть. Жаль было смотреть, как потускнела у него шерсть, а потом поблек глаз. Жеребенок исхудал, опустил головку и медленно умирал. Ничего не может быть страшнее, чем видеть страдания детей, а также мучения лошадей, особенно жеребят… К счастью, дело шло к весне, и едва зазеленела травка, мы выпустили Скворку в рощу, а потом на бугры. Этим был спасен от голодной смерти жеребенок. Само собой разумеется, что ни о подкормке овсом, ни о правильном питании матери не могло быть и речи. Дочь Скворки Светлана боролась за жизнь героически, но была худа до такой степени, что мне казалось, она не выдержит отъема и погибнет. Летом, как все слабые жеребята, она болела, и хотя сумела болезнь победить, но вышла из нее еще более истрепанной. Здоровье у кобылки было, однако, железное: она переборола и вторую тяжелую зиму, а летом на травке кое-как отошла. Полуторницей и двухлеткой она тоже недоедала, но голодала все же меньше. И вот, несмотря на такое «воспитание», к трем годам Светлана стала крупна и дельна, превратилась в ценную лошадь. На призовой конюшне в Ленинграде, где насчет кормов тоже было не густо, она окончательно сформировалась. Только западина у глаза, некоторая недоразвитость и выражение глаз говорят о том, что она перенесла. Голова у Светланы очень интересная, с характерной лысиной, линия верха хороша, шея тоже, но круп мог бы быть и подлиннее. Постав ног у нее замечательный, но имеется сырость в скакательных суставах. Кобылка глубока и очень просторна. В ней много типа, и даже по прежним временам она была бы замечена в Прилепском табуне маток. Я очень ценил Светлану, главным образом, конечно, за происхождение, но также за массу, тип, вес и костяк. Это была «старинная» кобыла…
Светлана была продана Пермскому государственному конезаводу».
Сережа Бородулин вспомнил: в 1944 году в московском госпитале Арсений Тарковский написал: «Я снова пойду под Великие Луки, чтоб снова мне смертные муки принять…» В столице Сережа с матерью сделали пересадку и через четыре часа были в Твери, где замок висел на каждой двери. Новосокольники? На вокзале им сказали, что такого населенного пункта у них просто нет. Мать с сыном пошли в областную администрацию. Была пятница, и последний чиновник уже собирался свалить на дачу, но Сережа начал быстро и жалобно просить его: «Мы издалека приехали, помогите, у нас тут такие дела…» Это «издалека» убедило человека – он достал какие-то карты, расстелил их на столе, начал рассматривать. На похоронке в обратном адресе было: г. Новосокольники, озеро Кислое. Чиновник куда-то позвонил и выяснил, что после войны эту территорию отрезали и передали соседней области – Псковской.
Сережа с матерью поездом, а потом автобусом добрались до Новосокольников, далее – до озера. По пути попались три братские могилы, но Фаина Ивановна, в девичестве Дьякова, упорно искала ту, что к озеру ближе других.
Нашли обелиск – белую пирамиду, без фамилий, постояли, мама сказала: «Я чувствую, что папа похоронен здесь».
Сурен Григор начал приходить ко мне на работу в конце дня – высокий, веселый, подвижный, шарнирный, обаятельный, как французский шансонье.
Мы долго смеялись с ним над поразительным совпадением: и у него, и у меня были совершенно одинаковые куртки из плащевой ткани, которые купили на Центральном рынке Перми практически в одно время, по одной цене – триста рублей. Но на рынке сотни разных курток! Если не тысячи… Только моя куртка была серой, а его имела темно-сиреневый оттенок. Куртки – как пароль.
Я читал: короткие тексты, без рифмы, с какими-то неопределенными выражениями, выпадавшими за пределы стилистического ряда.
– Это подстрочники, – объяснял он мне.
Я понимал, что это подстрочники, но как из них сделать стихи? Каждая строчка пишется в тишине, ночью, с закрытыми глазами, по нескольку часов, или появляется неожиданно, будто пучок солнечной энергии.
Мы пили с Суреном кофе, вчитывались в рукописные строчки и пытались создать русский вариант стиля, который он удачно демонстрировал в лучших своих переводах, сделанных еще в Армении, в отряде боевиков.
Работа шла медленно.
– Я вырос в деревне, – тихо рассказывал Сурен, – в крестьянской семье, у города Кафана. Ты знаешь город Кафан? Потом изучал философию в Ереване, не доучился, позднее получил диплом юриста в Краснодарском университете. Служил в Советской армии на Северном Кавказе, воевал в Карабахе. Что еще… Был членом центрального комитета партии «Дашнакцутюн». Ты знаешь, что такое «Дашнакцутюн»?
– Мой папа любил это слово, он говорил: «да-ашна-аки!»
– После войны я создал торгово-промышленную палату в Зангезуре. Сейчас работаю главным юристом в министерстве транспорта. А сюда приехал за жидким газом…
К армянам я всегда относился с достаточно корректной, как считал, долей иронии, чтобы не врать и не совсем рвать со своей «исторической родиной». Армяне вызывали у меня улыбку – своими золотыми коронками, перстнями и неприступной закавказской ограниченностью.
Началось все в глубоком детстве: помню, когда мы голодали в Крыму, они приезжали в нашу горную деревню на личных машинах, из которых появлялись их дети в костюмчиках, платьицах с оборками, белых гольфиках. Маленькие армянчики с жалостью смотрели на наш саманный домик под скалой и не могли преодолеть себя, чтобы зайти в него. Мы с сестренкой наблюдали за ними с другой стороны ручья, отделявшего дом от дороги.
Никогда никакой любви к армянам я не испытывал. Вырос вне исторической родины – и проживу без Армении. Родственнички…
Конечно, я никогда не думал, что далекая страна моих предков, жестокая война и алфавит Месропа Маштоца явят мне своего представителя. И он расскажет мне, как создавал свои лекарственные рецепты в горах Карабаха; о географической карте, где указано место захоронения оставленного на чужой территории клада с драгоценными камнями; о шахматной игре в далеком Кафане, запахе кофе и коричневых армянских сигарет «Ахтамар».
Мы гуляли с ним по городу, выходили на набережную, на дорожки, покрытые кирпичной крошкой, смотрели на Каму, облокотившись на тяжелый парапет. И говорили обо всем, что еще есть в этом безмерном мире. Об озере Севан и ковчеге Ноя на горе Арарат, о монастыре на Белой горе у Кунгура и репрессиях крымских армян. Он рассказывал мне о хачкарах – крестных камнях родины, об архитекторе Трдате, который после землетрясения 989 года восстанавливал купол главного храма Византийской империи – собора Святой Софии в Константинополе. О том, как этот зодчий создал модель храма и провел необходимые расчеты, возвел леса во всю высоту собора и построил новый купол, который стоит уже тысячу лет.
Потом мы пили красное сухое вино, чтоб нам и нашим детям прожить столько же, сколько стоит этот храм. Курили тонкие коричневые сигареты и читали друг другу стихи – он свои, на армянском, я – любимых русских поэтов.
Я узнал от него о стальных дверях в Эчмиадзине, где хранится громадная плита из оникса, на которой золотом 833 пробы написаны 36 букв армянского алфавита. А он услышал страшную повесть о том, как умирали армянские старики в заснеженной тайге Северного Урала, со слезами вспоминая черноморский берег родного, далекого Трапезунда.
Однажды мы зашли в открытое кафе, заказали пива. У стойки расположилась тройка музыкантов. Женя помахал мне рукой. Потом объявил:
– А сейчас мы споем песню на стихи известного вишерского поэта Юрия Аланьяна. Называется она «Птицы».
И понеслось:
«Там, где серы и царские шкуры, там, где горлинки плачут, как дуры, повстречался я с клином залетных ребят – и пошла моя жизнь наугад. Повстречался я с клином залетных ребят – и пошла моя жизнь наугад.
Завязали глаза мне в пути, мне дорогу назад не найти.
Чьи-то руки и слева, и справа легли коромыслом на плечи мои.
Чьи-то руки и слева, и справа легли коромыслом на плечи мои.
Но кричат перелетные птицы, что настала пора возвратиться.
Я хотел бы не верить, не думать, не знать, чтобы вспомнить дорогу назад. Я хотел бы не верить, не думать, не знать, чтобы вспомнить дорогу назад».
Я помахал благодарно рукой.
– Мой друг, – небрежно кивнул я в сторону Матвеева, – композитор…
В перерыве Женя подошел к нам, сел за столик.
– Это Сурен, – представил я спутника, – армянский поэт. Мы вместе готовим переводы его стихов – на русский.
– Подарите? Может быть, музыку напишу…
– У моих стихов немного другие мелодии, – улыбнулся Сурен. – Больше подойдет дудук…
– Понятно, – кивнул Женя, – такие грустные?
– Скорее, печальные…
Саша Некрасов кивнул Женьке – заказ поступил. Матвеев ушел, мы пили, курили и продолжали слушать суровые северные песни – на стихи Николая Рубцова:
«Не грусти на холодном причале, теплохода весною не жди, лучше выпьем давай на прощанье за недолгую нежность в груди. Лучше выпьем давай на прощанье за недолгую нежность в груди… Лучше выпьем давай на прощанье за недолгую нежность в груди».
– Ты знал Николая Бурашникова? – спросил Сурен.
– Да, – ответил я, – мне кажется, первый образ человеческой смерти – это образ раздумья, думы…
– Ты имеешь в виду Государственную Думу? – улыбнулся Сурен.
– И ее тоже – многоликая смерть… Коля думал о смерти, писал о ней. И больше того, сыграл роль умершего в кино, лежал в гробу, сложив руки на груди. Я видел этот фильм о Коле, два раза смотрел. Эпизод с гробом снимали в Кунгурской ледяной пещере… Это не очень далеко от Белогорского монастыря. Специалисты говорят, что в пещере случаются скопления газа радона, а это опасно для психики и жизни.
Я жил в знаменитом «пьяном дворе». Наш дом гудел: 13-го числа каждого месяца инвалиды и ветераны строительства социализма получали жизнеобеспечивающие пенсии, которые просаживали с молодыми иждивенцами в течение двух дней. В эти дни двор действительно становился «пьяным», оправдывая свое районное прозвище по полной программе. Пили везде – на лавочках и на ящиках под кустами, в подъезде, на лестнице, на кухнях и в комнатах, в туалетах и душевых кабинках. И регулярно кто-нибудь исчезал за Камой, где находилось самое большое в стране кладбище – Северное, вращавшееся с того света на этот как конвейер. Единственное производство в Перми, работавшее эффективно, с нарастающим планом.
Раздался стук в дверь. Я вышел в коридор и включил свет. Спросил, кто там. Услышал свою фамилию. Открыл. В проеме стоял широкоплечий мужчина с редкими светлыми волосами. Это был майор милиции Неверов. Точнее, бывший майор. В руках он держал кожаный дипломат цвета человеческой крови.
– Здравствуйте… Извините, что снова побеспокоил. Дело есть.
Я пригласил гостя в комнату, предложил чаю, который только что заварил. Неверов пил индийский чай и излагал мне очередную восточную легенду.
– Моя детективная фирма случайно вышла на человека, занимающегося продажей фальшивых долларов… Вернее, на труп этого человека. Грузина по национальности. Есть такой среди ваших знакомых?
– Нет, – чистосердечно ответил я.
– Ну и слава Богу. Этим делом сейчас занимается ФСБ. Единственно, что я мог для вас сделать, – изъять этот дипломат… Там ваша записная книжка…
– Можно посмотреть?
В дипломате была одна записная книжка с номерами телефонов. Остальное исчезло. Да и сколько времени уже прошло – я и забыл о пропаже…
– Вы потеряли дипломат?
– Нет, на меня было совершено нападение…
– Что исчезло?
– Ведомости двойной бухгалтерии, одной конторы… Должно было быть много денег, но я в тот день не стал развозить их – утром оставил дома.
– Понятно, – кивнул головой Неверов, – этот грузин работал в охранном агентстве, которое не гнушается грязными и дешевыми заказами. Возможно, ему вас заказали… Не знаете, кто?
– Не знаю, но догадываюсь… Спасибо вам. Похоже, война идет уже по всей стране?
Неверов улыбнулся. Улыбка его была печальной, точнее – усталой.
– Не то страшно, что война идет, а то, что побеждает один и тот же тип человека, – ответил он.
– Ну, это смотря что считать победой! Контрибуция, деньги, земля, власть – одно, а талант, сила духа и гений мысли – совершенно другое…
– Большинство ограничивается контрибуцией или куском земли.
– Поэтому большинство и числится в проигравших…
– А кто заказал вас? Победители?
– Победители не заказывают – они уже победили.
– Кто бы ни был, я советую вам быть осторожней, – майор встал из-за стола.
Для меня он остался майором. Он пожал мне руку, попрощался и ушел.
Я курил и думал о молодой жене моего соседа. Соседский мальчик подрос, начал водить к себе девочек. Я услышал – не услышать было невозможно – как последняя из них вышла погулять, хлопнув дверью так, что косяки отошли от стены на два сантиметра.
Лежал, листал книгу по истории Урала. Листал, пока не наткнулся на интересное место: «Когда первый хранитель Кунгурской пещеры Александр Хлебников проводил экскурсантов по гроту Метеорному, он стремительно прочерчивал факелом кривую линию, изображая летящий по ночному небу метеор. Сегодня здесь выключается освещение, чтобы экскурсоводы могли продемонстрировать метеор горящим электрическим фонариком. Из грота Коралловый в грот Центральный ведет переход, получившие название «Дамские слезки». Дело в том, что в 1914 году, перед началом Первой мировой войны, Хлебников показывал пещеру немецкой принцессе Виктории фон Баттенберг и ее дочери Луизе. На скользком переходе принцесса упала на коленку, разбила ее и долго рыдала. Впоследствии она вышла замуж за короля Швеции. С тех пор в Кунгуре существует поверье, что если молодая девушка поскользнется на льду перехода, ее ожидает удачный брак. Грот Титанический известен большим подземным озером с прозрачной водой, в которой отражается нависшая над ней горная порода. А в глубине озера ползают слепые рачки-крангониксы».
И тут мне в голову пришла первая шальная мысль: может быть, принцесса упала не на коленку, а шлепнулась на спину в белом пальто? Это уже позже биографы изящно написали «на коленку», а на самом деле она шлепнулась на спину, как та дамочка, что шла в пещере передо мной? Потом была вторая мысль: а может быть, дамочка знала о предании – и шлепнулась специально, чтобы захомутать того лоха, что утешал ее под каменными сводами Кунгурской пещеры? Третья мысль была самой смешной: вполне вероятно, что эта, которую сосед так и не задушил, удачно выйдет за него замуж. Преподавательница английского в университете говорила мне, что этим всегда везет с мужьями. Правда, она забыла добавить – первые двадцать лет.
Рассказывали, когда убили Колю Бурашникова, Борис Гашев сказал: «Когда у нас перестанут убивать поэтов?» Откуда он мог знать, кто будет следующим… Уже два столетия в России регулярно убивают поэтов – это народная традиция, которая приобретает все большую популярность. Почему? Я подумал, что этнос не падает вниз и не поднимается вверх, а разлетается во все стороны, как Вселенная от Большого взрыва. При этом мы можем наблюдать лишь короткий отрезок времени, доступный человеческой жизни. У поэтов он короче, чем у других, чтоб не успели засечь запретное. Болтают много лишнего.
Я сидел и переводил Сурена. Первое стихотворение будущего поэтического сборника Григор написал на русском:
«Пермь – дождливый паук. Тут лето короткое, как юбка стройной блондинки. На улицах – приливы. Девицы глотают пиво, как слезы внезапного солнца. Тут мольбы к богам по-разному струятся – Библия и Коран крылья одной птицы. Рябины красный призыв – как вспышки сердца. Дожди… Голуби… Березы… Лето – сладкая слеза царицы радости. В Перми лето короткое. Но я вник во все мигом. Любовь везде ярка, любовь – небо-река, любовь – отчий дом».
– Нет, – возражал он мне тихо, – не молитвы, а именно – мольбы…
Лично мне чужды все религии мира, кроме языческой, название которой происходит от понятия «язык», точнее – «русский язык». Еще точнее – «русская поэзия». Поэтому я стараюсь внимательно относиться ко всяким суффиксам и флексиям.
Конечно, я отметил высокий уровень ассоциативного сопряжения текстов Сурена. И заметил, что мой армянский друг подозрительно относится к рифме, как отработанному за века приему, с помощью которого можно с легкостью имитировать поэзию. Да, он пренебрегает объемами стихотворного произведения. Зато, кажется, не слишком напрягаясь, оперирует многозначностью образа, порождая то недоуменье, то раздумье. Наверное, текст Сурена Григора на русском языке можно было бы определить как верлибр – свободный стих, который держится на определенных мерах повтора: метре, строфе, анафоре, изосинтаксизме. И на присутствии сквозного чувства мудрости, извечной армянской печали. «В мятежной сетке жестоких дней я с верой ожидал смерти. В диком лае дерущихся собак я читал законы этого мира. Когда бури меня выбросили на берег, я не успокоился. Я мечусь на этом берегу, одинокий, а сердце мое затопчут на берегу другом».
Потом я обратил внимание на его привычки – привычки человека, который повсюду носит с собой сумку, напоминающую полевую сумку советских офицеров – плоскую, из коричневой кожи, где лежат записные книжки, авторучка, карандаш, несколько маленьких шоколадок, бутылочка с корнем солодки, пакетики с кофе.
И я понял: Сурен – воин, он всегда в пути. Дешевые гостиницы, самолеты, вокзалы. Из этой же сумки он доставал пластиковую папку с листами своих стихотворений. Он читал и следил за выражением моего лица, глаз, за моими жестами, пытаясь угадать, достаточно ли адекватны армянская звукопись и подстрочный перевод его грустных и мужественных строк, который он делал для меня после прочтения оригинала.
– Я уже много лет веду образ жизни солдата, – пояснил он мне с улыбкой неизбежного.
– Бах-бах – Карабах? – уточнил я.
– Бах-бах, – покачал он красивой головой.
Я не смотрел на него, а изучал, украдкой наблюдая за мимикой и необычной речью.
– В Перми есть армянская диаспора?
– Сомневаюсь. По крайней мере, я ничего не слышал.
– Если армяне есть, значит должна быть диаспора!
– Конечно, – согласился я, – однако ее нет.
– Надо создать!
– Она уже создана, – улыбнулся я поэту.
Он меня понял.
С карими глазами, сухой, как камень, завершенный, будто церковь из розового туфа на Армянском нагорье, Сурен был одухотворен Богом. Так мне казалось.
– Посмотри, – протянул он однажды свой паспорт.
Я взял документ в руки, раскрыл – и был поражен: с фотографии на меня смотрело длинное, худое, в морщинах, темное, как ущелье, лицо с большими и невероятно печальными глазами.
Он получил этот паспорт сразу после войны.
– Почему это ты так написал – «в любви не бывает измен»? – спросил я его, когда мы сидели вечером на моем рабочем месте и занимались переводом его текстов.
– Потому что если «измена», то это уже не «любовь»…
Он рассказывал о себе так, будто читал книгу своей жизни, веселую и печальную.
После возвращения из Карабаха он недолго пожил в своей деревне и уехал с другом в другую, где они взяли в аренду два гектара земли.
– Мы были тогда худыми, совсем обессилевшими – такой голод пережили, – говорил он мне, сидя с бутылкой пива на лавочке у Черняевского леса, – все лето работали на земле, огородничали, не разгибая спины. А крестьяне из соседних деревень потихонечку обворовывали нас… Однажды подхожу и вижу: незнакомый старик активно трудится на нашем огороде. Говорю: «Здравствуйте, не рано ли картошку начали копать?» – «Да рано, конечно, – отвечает, – но надо копать – воруют!»
Сурен опустил голову, тихо смеясь и откинув в сторону руку с расслабленными длинными пальцами…
– А дальше что? – спросил я.
– Ладно, говорю, старик, один мешок можешь забрать, а второй оставь, это уже лишнее.
После Карабахской войны жизнь в Перми казалась Григору сказкой, которой он грезил в горах Кавказа во время войны.
– Вы не понимаете, где живете, – сказал он мне. – Даже в Ереване все деревья вырубили, когда холодными зимами нечем было больше согреться… Поэтому мне нужен жидкий газ.
Он рассказывал мне о войне, но не очень много. Я только потом понял – почему.
Однажды Сурен за мешок денег купил у российских офицеров в Грузии оружие и повез его в Армению, зажав между колен «лимонку» – гранату Ф-1 – с выдернутой чекой. Оружие на грузинских постах не обнаружили, а Сурен, вернувшись в Ереван, слег и не мог встать два месяца – отказали ноги, настолько сильным было пережитое нервное напряжение – на грани жизни и смерти. Российским офицерам он был благодарен.
Да, почему он не очень вспоминал о войне? Ответ я нашел в его стихах, которые пришлись уже на конец рукописи: «Самоотверженных будут обвинять. Справедливость будет спровоцирована. Правду нам продадут, а за душу нашу будем платить после смерти».
– Мы с тобой рождены после войны – плоды победы, – сказал он мне с улыбкой, – мы – дети победителей. В XX веке у нас была только одна Победа. Анаши победы не стали общими, каждый бьется за себя…
Он говорил, что на стене знаменитого Ереванского аэропорта Звартноц в последнее время то и дело появляется надпись: «Последний уезжающий, выключи свет!» Надписи то и дело стирают – наверное, представители власти.
– Почему это миллион армян вдруг схлынул в Россию?
– Есть версии, – отвечал он, – потому, что полторы тысячи лет вассальной зависимости лишили армян созидательного самосознания; потому что к власти, как только Армения обрела независимость, пришли неконструктивные силы; потому что нация настолько стара, что процесс утраты нравственности и самостоятельности стал необратимым; многие оставили родину. Бросили, как мать в деревне. В сегодняшней Армении на приличном уровне живет лишь горстка богачей. Нация распадается. Почти как у вас, но русские так не разбегаются… По крайней мере – не так стремительно разбегаются.
Я смотрел на Сурена Григора: чистой горной воды пассионарий – родину не оставил. Его разговоры об эмиграции похожи на окопную блажь воина.
И потом я как-то волей-неволей пришел к мысли, что для меня Армения – это мой отец, никогда не видевший Арарата, и этот поэт – Сурен Григор, гонец с исторической родины.
Вечером мы разговаривали с женой.
– Зарплату все еще не дали?
– Нет.
– Сам виноват – нашел где работать.
– У меня творческий кризис!
– Знаю. Этот кризис называется запоем.
– Если бы не ты, со мной все было бы нормально. А если бы не я, то уже давно стал бы президентом…
– Фонда милосердия…
– Великий армянский поэт Сурен Григор так не считает!
– Что, нашелся человек, который тебя не обманул?
– Да. Потому что ничего не обещал.
– Ты не сомневаешься в нем?
– Нет потребности – верить или сомневаться.
– Ты всегда идеализируешь людей – вспомни, как ты с этим чеченцем обманулся!
– Зато своих не идеализировал. И не обманулся…
– Кого ты имеешь в виду?
– Того, с кем водку пил…
– Ты вчера обещал привести в гости Сурена. Почему не привел? Ремонт мы закончили, я тут столько наготовила…
– Но ведь поздно уже!
– Ну и что?
Я примчался к Сурену в гостиницу с сыном, в 12 часов ночи; он тут же собрался, и мы поехали ко мне, чтобы просидеть за столом до пяти утра.
Похоже, армянского поэта ничто не могло остановить, настолько был легок на подъем и бег.
И он столько видел, что боялся рассказывать.
Ночью читал нам стихи: «Я – хлеб кровавый, я подан на стол моей свадьбы. Прожитая жизнь?.. Мертвые и раненые мечты я вывел с поля боя. Окопы. Окопы. Сумасшествие родных дней – я скучаю по вам, как по дому отцовскому. Но много дней я оставил в магазине автомата – не стреляя…»
Что это – сбереженные дни своей жизни? Или это дни, которые он подарил вражеским солдатам, когда мог убить, но не сделал этого? Может быть, речь идет о сверхобщности человеческого существования?
Мы вышли на кухню покурить, зашла соседка и стала мыть посуду.
– Добрый вечер, – поклонился Сурен.
В ответ – молчание. Соседка была холодная и молчаливая, как свежемороженая рыба.
– Почему она не ответила мне? – тихо спросил Сурен.
– Несчастная женщина… Она родилась в коммуналке и, возможно, умрет в ней, как и ее мать. Она с нами тоже не здоровается – никогда… Усталый человек, который создает себе иллюзию безлюдья. Понял?
Сурен печально покачал головой.
Потом он всю ночь рассказывал нам про свою родину и свою войну. Показал фотографию сестры: молодая гладкая армянка в облегающем платье шафранового цвета стояла с дыней в руке на фоне машины зеленого цвета, справа виднелся краешек синей речки или озера… О Господи, какой-то невыразимо далекий мир моей исторической родины!
Юрист по образованию, поэт и лекарь – по призванию, Сурен своими руками сделал операцию боевику в горах и спас раненую ногу. Я читал стихи Сурена и вспоминал его рассказ о том, как он оберегал свой отряд от голода и болезней, готовя целебный напиток из лесных орехов, корня солодки и репейника. И сам писал, что «лекарство лечащего – только молитва». Но не «мольба». Поэтому самое главное его лекарство – стихи для той птицы, чьи крылья – Библия и Коран.
– Потом мы пошли с другом на охоту, далеко в горы… Убили кабана килограммов на сто пятьдесят. Сидели на траве, под скалой, у водопада – вода там холодная-холодная, чистая-чистая, сладкая-сладкая! Был у нас хлеб, сыр, копченое мясо, все это засыпали сверху зеленью… А водку запивали водой, сладкой-сладкой.
Доставка оружия на вертолете в Карабах, операции без наркоза, жестокий плен, аэропорты, гостиницы, переговорные пункты, издание книг и съемки фильма в Сирии – он вел походную жизнь солдата.
Наконец-то я пил с человеком, которому действительно завидовал, – его волшебному, мистическому стилю жизни.
На следующий день мы опять допоздна занимались переводом его текстов на русский язык. Сурену надо было идти в гостиницу, а мне – ехать домой. Поэтому мы сели на один маршрут.
«Вам канары, казино и рестораны, а в Чечне идет война», – доносился из динамика водительского приемника голос певицы Лизы Умаровой.
Впереди женщина-контролер подошла к мужчине. Я уже успел рассмотреть его. Видно, что поддатый, невысокого роста, лет сорока пяти – мой ровесник, поэтому я узнал его, современника. Волосы крашеные, плащ из кожзаменителя, брюки в клеточку, туфли на высоком каблуке. Похоже, что после семидесятых пацану так и не удалось переодеться. «Роллинг Стоунз», триппер, алкоголизм, все дела, май бэби…
– Ваш билет, проездной?
– Да я на следующей остановке сойду, – ответил он тихим голосом.
– Бери билет! – неожиданно взорвалась контролерша, как все женщины, ненавидевшая неудачников.
– Эх ты, а еще кольцо на руке, – к чему-то ирреальному вздохнул мужик.
– Да? А у тебя вон зубы золотые! – в той же стилистике ответила бабенция.
– Всего один, – процедил тот. – Я тебе что, его вырву?
Обычно я улыбался, слушая троллейбусные склоки. А тут мне стало стыдно за великую родину.
– Красавица, – неожиданно громко произнес Сурен и улыбнулся женщине, держа в руке развернутую сторублевку, – он едет с нами – мы платим.
Выходя из троллейбуса на остановке «Гознак», мужчина обернулся в нашу сторону и поблагодарил кивком головы. На расстоянии нескольких метров от нас день и ночь работала фабрика, печатавшая миллиарды денег. Мы были совсем рядом…
Вышли из троллейбуса на пересечении прямых, разводящих нас в стороны, на следующей остановке – «9-го Мая».
– Хорошая остановка, мы – дети победителей! – поднял Сурен вверх указательный палец.
Купили в киоске четыре бутылки «Рифейского» пива. На лавочке, у которой не было спинки, сели лицом друг к другу, оседлав ее, как наездники. Слева темнела сосновая стена леса, справа горели светляки города.
Прикуривая, я зажег спичку и мельком прочитал нацарапанное на стене: «KLEVER КЛЕВЫЙ»…
Мы пили «Рифейское» из горлышек, курили коричневые армянские сигареты «Ахтамар» и разговаривали о жизни и смерти.
– Ты знаешь, у меня есть стихотворение на армянском – о таких, как ты…
– О каких – «таких»?
– О тех, которые родились в других странах, чужих городах, кто думает, говорит и пишет не на древнем языке своей крови, о парнях, что никогда не видели своей исторической родины…
– Моя Родина, Сурен, – это Рифейские горы, – ответил я и сделал длинный глоток одноименного напитка. – Армения – это кавказская сказка, которую передают из уст в уста поколения эмигрантов. А родину предков не видел даже мой отец. Он говорил мне о глиняных домах Трапезунда, о пыли и крови резни, в которой погибли его сводные братья и первая жена деда, пел песни армянских боевиков, рассказывал о монастырях, названия которых уже не помнил…
– Мармашен, Кечарис, Макраванк – эти?
– Может быть… Сам он бывал только в одном монастыре – на Белой горе, это здесь, в Кунгурском районе.
– Он ездил туда молиться?
– Он не умеет молиться… Это было в шестидесятых – мне тогда исполнилось лет десять. Он говорил, что храм стоит на высокой горе. Что когда он приехал туда, глинистая дорога была размыта дождями, и всех, прибывших навестить родных, поднимали вверх в тележке трактора.
– Там жил кто-то из ваших родственников?
– Да, сумасшедший брат моей мамы – дядя Миша. В голодные военные годы он тронулся умом, несколько лет жил с нами, но потом его пришлось отдать в психоневрологический интернат, который находился там – в здании бывшего храма на Белой горе. Я так и представлял себе эту обитель в детстве: лес, гора, полуразрушенная церковь из красного кирпича на вершине, ветер, снег, небо… И больные души.
– Ты потом там побывал?
– Да… Сейчас его восстанавливают – Белогорский Свято-Николаевский православно-миссионерский мужской общежительный монастырь. Так он назывался до революции и называется снова.