355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Колесников » Занавес приподнят » Текст книги (страница 36)
Занавес приподнят
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:23

Текст книги "Занавес приподнят"


Автор книги: Юрий Колесников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 43 страниц)

Между тем администрация тюрьмы предусмотрительно перетасовала охранников, и тот из них, через которого удалось наладить связь с товарищами на воле, оказался вне поля зрения коммунистов. Таким образом, обещанное свидание было единственной возможностью восстановить эту связь, сообщить о зверском произволе тюремщиков. Вот почему было решено немного повременить с организацией нового протеста. К тому же заключенным стало ясно, что тюремщики чем-то напуганы. Коридорные теперь как должное воспринимали обычную форму приветствия вместо казарменного «здравия желаю», словно не они пускали недавно в ход резиновые дубинки за отказ подчиниться этому их требованию.

Дежурные охранники прикидывались «козлами отпущения», подневольными стрелочниками. Те же охранники, которые не так давно еще измывались над ними, отмалчивались, явно избегали попадаться на глаза подвергшимся избиению…

Узникам было неясно, чем вызваны эти перемены в поведении тюремщиков – то ли свыше их одернули, сочтя за благо временно ослабить режим, не разжигать страсти, то ли сами они остепенились в ожидании расследования, а может быть, просто хитрят и исподволь готовят новую расправу…

Илья Томов воспринял весть о предполагаемом свидании с родными со смешанным чувством: радовался за товарищей и грустил от сознания, что к нему никто не придет. «Мать не знает, что разрешены свидания, – размышлял он, – да и нет у нее денег на поездку. А отец и сестренка, очевидно, где-то рядом с тюрьмой живут, но они ведь не знают, что я здесь…»

Время от времени Илью отвлекали едва уловимые позывные тюремного «телефона» – постукивание по отопительной трубе, – но встать и послушать, о чем говорили заключенные, он не мог: болело все тело, кружилась голова, туман застилал глаза. Мучительно было шевельнуть даже губами, они кровоточили и распухли. Томов помнил только, как его повалили на пол и как Мокану ударил его по голове и лицу своими боканками, подбитыми подковками и ребристыми гвоздями… Что было потом, что с ним делали дальше, он не мог припомнить. Очнулся, когда его притащили в карцер. Свое пребывание там он тоже смутно помнил. Было страшно, нестерпимо больно, жутко. Запомнил, как его притащили в камеру и бросили на койку. Острая боль постепенно пробудила сознание, но не позволяла ему сдвинуться с места.

И только на следующий день уголовники, разносчики пищи, по приказу дежурного охранника помогли ему подняться и умыться. С трудом проглотил он несколько ложек баланды. До остального не дотронулся. Кровоточили десны, ныли челюсти.

Незадолго до полудня дверь камеры раскрылась и незнакомый охранник скомандовал:

– Встать!

Илья не успел выполнить команду, как на пороге появился полицейский чин в строгом черном мундире без излишних украшений.

В сухопаром, с желтым, осунувшимся лицом человеке Томов узнал инспектора сигуранцы Солокану. От неожиданности Илья растерялся, не поздоровался с гостем.

Солокану не обратил внимания на этот промах заключенного, молча прошел в камеру. Коридорный прикрыл за ним дверь и остался по другую ее сторону.

– Добрый день, господин инспектор! – опомнившись, сказал Томов.

Солокану не удивился запоздалому приветствию. Напротив, оно произвело на него положительное впечатление. Задав несколько обычных вопросов, Солокану замолчал, уткнулся взглядом в пол и лишь изредка поглядывал на заключенного, словно изучал его. Упорное молчание инспектора показалось Илье зловещим. Он решил, что гость проводит над ним какой-то «особый эксперимент» с целью заставить его против воли сказать все как есть, стать предателем…

При этой мысли кровь прилила к голове. С жгучей ненавистью смотрел Илья Томов на полицейского и думал только о том, чтобы устоять против любых, самых изощренных способов, какие этот изверг надумал применить, чтобы дознаться истины.

Долго длилась тягостная тишина. Видимо, это встревожило стоявшего за дверью дежурного. Он приподнял задвижку, заглянул в глазок и тут же отпрянул, хлопнув задвижкой. Солокану возмутился:

– Сержант!

Дверь моментально открылась.

– Я, господин инспектор! – отчеканил испуганный охранник.

– Пока я здесь, не подходите к двери камеры! – сдерживая гнев, приказал Солокану. – Идите.

Кованые боканки охранника с торчавшими из них изогнутыми, как клепки разбухшей бочки, ногами в черных обмотках звонко щелкнули. Он осторожно закрыл дверь, словно та была из хрупкого стекла.

Ни единого слова Солокану больше не проронил, сидел почти не шевелясь и все чаще останавливая пристальный взгляд на обезображенном побоями узнике. Илье казалось, что инспектор хочет объявить ему суровый приговор, но почему-то медлит, чего-то выжидает, рассчитывает выведать еще что-то.

Инспектор опустил руку в карман. Томов заметил это и сразу насторожился, подумав, что Солокану хочет достать оружие. Невольно он отвернулся и в этот момент услышал слабый щелчок. Илья вздрогнул. Пистолет? Без суда? За что же? Хотя от них всего можно ожидать…

– Закури, – предложил Солокану, протягивая раскрытый портсигар.

Илья недоверчиво взглянул на инспектора: мелькнула мысль, что сигарета необычная, пропитана расслабляющим волю веществом…

– Не куришь? – продолжая держать портсигар, спросил Солокану.

– Нет, – едва слышно, неуверенно ответил Томов.

– В таком случае, – закуривая, неторопливо сказал Солокану, – расскажи, кто твои родители, зачем приехал в Бухарест, какие планы строил на будущее.

Илья коротко рассказал все, умолчал лишь об участии в подпольной работе.

– В партию коммунистов давно завлечен?

– Я никогда не состоял и не состою ни в какой партии.

– Почему же здесь ты присоединился к коммунистам?

– Мне не известно, коммунисты они или нет. А присоединился к ним потому, что не хотел нарушать справедливый порядок, установленный заключенными… Вот и все.

– А если бы это были уголовники? У них тоже свои порядки… Тогда как бы ты поступил?

– Уголовники? Преступники… А эти, как я теперь понял, борются с преступлениями и добиваются справедливости…

– Понятно! Значит, ты коммунист.

– Нет, господин инспектор Солокану, я не коммунист. Я не знаю, чего они добиваются там, за тюремной стеной, а здесь они ведут себя геройски…

– Хватит! – прервал его инспектор. – Откуда тебе известна моя фамилия? В первый день на допросе ты назвал ее. Помнишь?

– Конечно, помню…

И он рассказал, что находился в диспетчерской гаража «Леонид и К°» вместе с Захарией Илиеску, когда механика вызвали к главному инженеру. Вслед за ним и он хотел было выйти из диспетчерской, но услышал, как за дверью Илиеску сказал кому-то: «Да, господин инспектор, это я. Добрый день!» И тотчас же последовал ответ: «Сию же минуту уходите из гаража… Вас должны арестовать…»

– После этого Илиеску исчез, – продолжал Томов. – Полиция тщетно его разыскивала по всему гаражу. Вот как это было. Я никому не рассказал об этом случайно подслушанном разговоре, но не переставал удивляться тому, что какой-то полицейский инспектор помог механику Илиеску избежать ареста… Через несколько дней меня арестовали, и на допросе я услышал ваш голос. Он показался мне очень знакомым, но, где я его слышал, вспомнить не мог. А вот когда вы приказали господину подкомиссару Стырче: «Сию же минуту пошлите людей на обыск», – я сразу вспомнил. Это было сказано с точно такой же интонацией, как и тогда в гараже, да и слова почти те же… Конечно, я не сразу поверил в правильность своей догадки. Но все, что я тогда увидел и услышал, подтверждало ее. Ваши подчиненные называли вас «господин инспектор». В свое время я читал в газете об убийстве дочери инспектора сигуранцы Солокану и, увидев черную ленту на лацкане вашего пиджака, решил, что вы и есть тот самый инспектор Солокану. И, как видите, не ошибся… Вспоминается мне также один разговор с механиком Илиеску, который тоже подтверждает догадку о том, что именно инспектор Солокану предупредил его об аресте…

– Чепуха, – сухо произнес Солокану. – Но продолжай! Я слушаю.

Томов продолжал:

– Когда на границе убили студента Гылэ и в газетах писали, будто он коммунист, убивший дочь инспектора Солокану, я сказал господину механику Илиеску, что, будь я коммунистом, непременно пошел бы к ее отцу и напрямик спросил: неужели он не понимает, кто в действительности убийцы его дочери?! Конечно, я был тогда наивен… Не знал, что представляет собой сигуранца…

– Так… – перебил Томова Солокану. – Что ответил тогда механик?

– Ничего, – солгал Томов. – Но мне кажется, что он согласился со мной и что-то предпринял…

– Почему ты так думаешь?

– Да потому, что спустя несколько дней разговор на эту тему возобновился в связи с опубликованием в газетах новых подробностей, и тогда Илиеску как-то между прочим, но с уверенностью сказал, что господин Солокану – не только инспектор сигуранцы, рьяно преследующий коммунистов, но и любящий отец и что горькая утрата, которую он очень тяжело переживает, не позволит ему слепо верить фальсификаторам, взваливающим вину за это зверское убийство на коммунистов…

Солокану нахмурился, долго молча смотрел куда-то в пространство, наконец, как бы очнувшись, спросил:

– А почему ты вел такого рода разговоры именно с механиком Илиеску, а, скажем, не с мастером Вулпя?

Томов понял, что Солокану хочет выяснить, ограничиваются ли его отношения с коммунистом Илиеску простым, хоть и близким, знакомством или их связывает обоюдная принадлежность к компартии.

– Ну, с господином Вулпя запросто не поговоришь! Да я что-то и не замечал, чтобы сам мастер Вулпя желал по-дружески побеседовать с рабочими. А господин механик Илиеску совсем другой человек… Он всегда охотно включался в разговор с людьми, и его все в гараже уважают… Можете проверить.

– Хитришь, Томов, – равнодушно сказал Солокану, и по его лицу пробежала едва заметная болезненная улыбка.

Инспектор сигуранцы был уверен, что арестованный скрывает свою принадлежность к компартии. Но не для того он пришел сюда, чтобы вынудить Илью Томова к признанию. Нет. С того момента, когда Томов на допросе назвал его по фамилии, Солокану не переставал с тревогой думать, откуда этому парню известно, что именно он и есть Солокану. Кто, кроме Илиеску, мог описать его внешность? Да и этого не всегда достаточно, чтобы сразу узнать человека… Не означает ли все это, что о конфиденциальной беседе между ним и коммунистом Илиеску в стенах департамента полиции известно третьим лицам? А если так, то сведения об этом могут дойти и до власть предержащих, и тогда вся его безупречная служба будет перечеркнута, неизбежен конец его карьеры…

После долгих колебаний он наконец решился посетить Томова в тюрьме, чтобы найти ответ на волновавшие его вопросы и тогда уже предпринять какие-то меры, способные предотвратить нависшую над ним угрозу. Однако то, что он теперь узнал от арестованного, вселило в него еще большую тревогу за свое доброе имя верного слуги его величества короля!

Солокану корил себя за непростительную оплошность, позволившую этому парню опознать его по голосу и по вошедшему у него в привычку выражению. «Ведь слова «сию же минуту» действительно мои, – размышлял инспектор. – И почему в тот день я был так милостив к коммунисту Илиеску? Я, шеф департамента по борьбе с коммунистами! Неужели только потому, что этот человек доверился мне, проявил искреннее сочувствие моему горю и вместе с тем готовность пострадать ради того, чтобы отвести ложное обвинение от своей партии? Но и раньше я знал, что коммунисты не уголовники, а достойные уважения противники, и если беспощадно преследовал их, то только потому, что они опасные для государства фанатики… Или, может, в том причина, что самоотверженность механика и беседа с ним развеяли мои мучительные сомнения и в конечном итоге привели от смутного подозрения к твердому убеждению в том, что гибель дочери – это жестокий и коварный акт мести легионеров за арест «капитана» и последующую расправу над ним «при попытке к бегству»? Да-да… Жестокий потому, что я был всего лишь исполнителем приказа префекта Маринеску! Да и сам король играл в этом деле не последнюю роль… Генерал Маринеску никогда бы не отважился на подобные крутые меры в отношении легионеров! Он прекрасно знал, кто стоит за ними… И вот коварная месть!.. Взвалив вину за свое преступление на коммунистов, они хотели, чтобы я с еще большим усердием и ожесточением преследовал их, расчищал дорогу к власти убийцам моей дочери… Не выполнил бы я приказа, пощадил бы железногвардейского главаря, дочь была бы жива… И не пришел бы в сигуранцу коммунист Илиеску, не стал бы я предупреждать его об аресте! Все шло бы своим чередом, как прежде… Не иначе…»

Солокану так и не ответил себе на вопрос, почему он позволил коммунисту Илиеску избежать ареста. С тех пор как погибла его дочь, о чем бы ему ни приходилось размышлять по долгу службы или просто по профессиональной привычке, все так или иначе приводило его мысли к этому скорбному событию в его жизни. И все отчетливее он понимал, что именно он своей слепой преданностью короне навлек гибель на любимую дочь. Эта мысль подтачивала, разрушала его душу, как жук-точильщик разрушает древесину.

Инспектор Солокану чувствовал, что с ним происходит что-то неладное, что какая-то неосознанная сила толкает его на необдуманные поступки. В его сознании шла борьба между привычным чувством служебного долга и все усиливающимися сомнениями в справедливости и жизненности государственных устоев, охране которых он посвятил себя, а в конечном итоге оказался их жертвой. Он и раньше, а после гибели дочери особенно часто задумывался: почему вопреки всем стараниям полиции и сигуранцы, легионеров и духовенства, разных политических партий и группировок коммунисты обретают все больше симпатий, доверия и поддержки в народе?

Постоянно занимаясь выслеживанием, арестами и допросами коммунистов, он не переставал размышлять над этим, но сколько-нибудь вразумительного ответа не находил. Существующий общественный и государственный строй представлялся ему незыблемым, закономерным, освященным самим господом богом и потому справедливым. Всякие идеи о коренной его ломке он считал бредовыми, богопротивными и опасными фантазиями.

Но вот случилось непоправимое несчастье с дочерью, и вера его в непорочность существующего порядка вещей дала глубокую трещину. И чем больше он думал об этом, тем яснее сознавал, что в том и состоит причина неистребимости коммунистов, что существующий строй несправедлив и несовершенен.

Конечно, от этого признания было еще очень далеко до согласия с конечными целями коммунистов, однако их идеи теперь не казались ему столь беспочвенными, вредными и опасными, как прежде. На всю их самоотверженную подпольную деятельность он смотрел уже иными глазами. Это и было первопричиной того, что там, в гараже, невзначай встретив механика Илиеску без видимых свидетелей, он, не раздумывая, неожиданно для самого себя, выручил его, предупредил о предстоящем аресте.

И вот сейчас, придя в камеру своего подопечного арестанта Томова, он снова и снова углублялся в раздиравшие его сознание и душу противоречивые мысли, навзничь опрокидывавшие его прежние убеждения, согласно которым он ревностно трудился, испытывая моральное удовлетворение. Томов давно уже ответил на вопрос инспектора и настороженно ожидал новых вопросов, но тот, склонив голову и наморщив лоб, по-прежнему молчал. Наконец Томов решил нарушить затянувшуюся тягостную паузу. По-своему истолковав задумчивость Солокану, он вдруг сказал:

– Вы не беспокойтесь, господин инспектор. На допросе, когда господин подкомиссар Стырча бил меня до потери сознания, я ничего не сказал о вас, а теперь и вовсе никому ничего не скажу!..

Солокану вздрогнул, точно его обожгли кипятком, рывком поднял голову и устремил на Томова удивленный и растерянный взгляд. Бледное лицо его постепенно покрылось пятнами румянца, глаза сузились, взгляд стал суровым. Смысл сказанного арестованным оскорбил его. Ему хотелось поставить на место зарвавшегося молокососа, осмелившегося, как он понял, шантажировать его, но ни прежней озлобленности против попавших в его руки подпольщиков-коммунистов, ни прежней уверенности в необходимости жестоко карать их у него уже не было. И лишь по инерции Солокану все еще не выходил из обычной для себя формы поведения.

– Ты наглец! – после продолжительной паузы глухо сказал Солокану. – Не хочу сейчас марать руки, но… мы еще встретимся, потолкуем… – как-то нерешительно заключил он, поднялся и, не глядя на Томова, вышел из камеры.

Дверь захлопнулась, лязг железной перекладины прозвучал в ушах Ильи как отходной перезвон. Он воспринял заключительные слова Солокану как угрозу расправы. «Палач остается палачом, – подумал он, – и бессмысленно апеллировать к его отцовским чувствам… Для таких важнее всего честь мундира, а не истина и порядочность».

Мысли об обещанной инспектором расправе не покидали Томова. С ними он ложился, с ними вставал, готовил себя к тому, чтобы ни при каких условиях не унизиться перед палачами. Размышляя, он пришел к заключению, что Солокану, видимо, хочет уничтожить его физически как единственного свидетеля компрометирующих инспектора фактов. И Томов прощался с жизнью, мысленно вел диалоги то с матерью и дедом, то с отцом и сестренкой, которых не видел уже несколько лет, с товарищами по подполью и друзьями по пансиону мадам Филотти…

Мучительно тянулись дни. Оставалось менее двух суток до обещанного тюремщиками свидания с родными. Но Илья Томов ничего хорошего уже не ждал, никого не надеялся увидеть, ему вообще не чаялось дожить до этого дня. Он не сомневался в том, что Солокану постарается как можно скорее избавиться от него.

Тюрьма Вэкэрешть в эти дни была схожа с вулканом: внешне все было спокойно, а в недрах клокотало. Тюремщики, как ни странно, вели себя безукоризненно. Старший надзиратель вообще не появлялся, словно испарился. Заключенные терялись в догадках, пытаясь объяснить себе столь необычное поведение своих стражей, и по мере приближения дня свидания тревога их нарастала.

С утра пятнадцатого числа политические заключенные вели себя особенно настороженно. Их состояние походило на закрученную до отказа стальную пружину, каждую секунду готовую с шумом и грохотом раскрутиться…

Поглощенный своими мрачными мыслями, Томов не замечал царившего в тюрьме предгрозового затишья. Но вот где-то вблизи его камеры открылась дверь, и вслед за этим донесся сорванный голос дежурного охранника:

– Выходи на свидание! К тебе пришли…

Этого приказа с нетерпением ожидал каждый узник, и каждому из них не верилось, что свидание действительно состоится, что тюремщики не применят какого-нибудь нового изощренного приема издевательства над арестантами.

Снова послышались перезвон железной перекладины и тот же голос дежурного:

– Выходи на свидание!

В эти секунды тюрьма замирала. Неужели правда свидание? Или очередная провокация?

В камерах узники с нетерпением ждали возвращения товарищей, первыми уведенных на свидание. Хотелось узнать правду… Какие новости с воли? Чем объяснить неожиданную уступку тюремной администрации?

И вдруг задвижка на двери камеры Томова приподнялась, в глазке показалось лицо дежурного.

– Приготовиться на свидание!

Сердце у Томова болезненно сжалось, силы, казалось, начали его покидать. «Вот и конец», – подумал он и заставил себя глубоко вздохнуть, выпрямиться. Преувеличенно твердой поступью он вышел из камеры и, сопровождаемый дежурным, пошел по коридору, через отсеки, отгороженные, как в зверинце, железными решетками, по лестнице вверх, потом вниз, затем снова по коридору, через отсеки и по лестницам, наконец оказался в просторной комнате, заполненной охранниками в черных мундирах и полицейскими в коричневых шинелях. От густого смешанного запаха табачного дыма, плесени, оружейного масла и гуталина у Ильи перехватило дыхание, закружилась голова. Его подвели к столу, за которым сидел франтовато одетый в штатский костюм человек с напомаженной вороненой шевелюрой. Не поднимая головы и не глядя на едва державшегося на ногах арестанта, он заученно забубнил:

– Тебе разрешено свидание, но не потому, что этого требовали горлопаны. На них нам наплевать. Свидания даются потому, что они предусмотрены высочайше утвержденным положением о содержании в тюрьмах государственных преступников… Будете выполнять установленные в тюрьмах порядки – будете получать передачи и посылки, ходить на прогулки, разрешим и свидания. В противном случае – отменим всё! Понял?

Томов не ответил. Он недоумевал, зачем этот человек что-то говорит ему о каких-то посылках и свиданиях: ведь к нему, Томову, некому прийти, да и вызвали его только под предлогом свидания, а в действительности его ждет обещанная инспектором Солокану расправа…

– Ты что, оглох, парень? Я спрашиваю – понял, что я тебе сказал?

– Да-да, понял, – поспешно промолвил Илья. – Понял.

– Тогда слушай дальше. Во время свидания дозволено говорить только о делах домашних, о здоровье родных. И ничего больше! Иначе – карцер и все остальное… Понял?

– Понял, – равнодушно ответил Илья, все еще уверенный в том, что это его не касается: видимо, тут какая-то ошибка, либо это делается для маскировки. Когда же его ввели в продолговатую комнату, разделенную на две части параллельно идущими на расстоянии полутора метров решетками из круглого железа, и он увидел в противоположном конце приближающуюся к решетке мать, то от неожиданности едва не лишился чувств. От всего перенесенного и пережитого за последние дни он обессилел, но присутствие матери заставило его преодолеть, казалось бы, неудержимое желание распластаться на полу, широко раскинув и расслабив руки и ноги. В голове его мелькнула радостная мысль: «Мать на свободе!» Она медленно, неуверенно приближалась к решетке – видимо, не сразу узнала сына.

– Мама, здравствуй!

Мать встрепенулась:

– Сынок, Илюшенька!

Голос матери, как током, пронзил Илью. Стиснув зубы, он преодолел подступившие к горлу спазмы. Мать и сын прильнули к решеткам и несколько секунд смотрели друг на друга, не проронив ни слова, не издав ни малейшего вздоха, но многое передумав и поняв друг о друге.

– Ничего, мама… Все будет хорошо! Не волнуйся.

– Да, сынок, непременно будет хорошо. Верю в это. За нас не беспокойся, Илюшенька. Живем нормально. Как твое здоровье?

– Ничего. В порядке… – с преувеличенной бодростью ответил Илья и, желая отвлечь мать от этой темы, спросил: – А как ты, мама, оказалась здесь, в Бухаресте?

Мать впервые улыбнулась. Ей было приятно ответить.

– Мир не без добрых людей, Илюшенька. Позаботились… Вот я и приехала… И в пансионе твоем хорошие люди. Я у них остановилась, сынок…

– Пожалуйста, мама, передай всем этим людям мой привет и благодарность, а хозяевам пансиона еще и мои извинения за неприятности, причиненные в связи с моим арестом…

– Передам, сынок, передам непременно! Тебе тоже просили передать поклон многие, очень многие люди…

Илья кивнул. Он понял, что мать недоговаривает.

– И еще, мама, просьба. Особый и большой привет и низкий поклон дедушке! Пусть не волнуется, я никого не подвел и не под…

– Свидание заканчивается, – прервал Илью стоявший между решетками надзиратель. – Прощайтесь!

– Будь сильной, мама, и не осуждай меня, – торопливо продолжал Илья. – Дедушке скажи, что все будет, как он мечтал!..

– Кончай разговор! – пробасил дежурный охранник и, положив на плечо Томова руку, потянул его от решетки. – Пошли! Кончай базар…

У выхода Илья обернулся, увидел, что мать вытирает платком слезы, крикнул:

– Не плачь, мама! Пусть никто здесь не видит твоих слез, прошу тебя!..

– Топай, топай! – огрызнулся охранник. – Хватит оглядываться…

– Хорошо, хорошо, сынок! Береги себя…

Эти слова донеслись до Томова уже в коридоре.

В камере Илья вновь погрузился в горестные размышления, хотя свидание с матерью ободрило его. Он теперь не чувствовал себя наглухо изолированным от близких и дорогих ему людей – от родных, друзей и товарищей по борьбе. Он знал, что мать передаст им все, что он успел сказать ей, и они не усомнятся в его выдержке. Однако он понимал и чувствовал, как тяжко переживает мать случившееся с ним, какое горе принес он в ее и без того безрадостную жизнь, какой неотвратимый удар ждет ее впереди. Там, во время свидания с матерью, он сперва намеренно, а потом и невольно забыл о грозящей ему расправе. Теперь он вновь вернулся мыслями к тому, что его ожидает, и само свидание с матерью внезапно представилось ему прощальным, милостиво разрешенным палачами, уже предрешившими его судьбу.

Подошло время обеда. Получив свою порцию, Илья нехотя принялся за еду, отломив кусок сухой, как отслужившая свой срок оконная замазка, мамалыги. Внутри торчала бумажка, очень похожая на туго свернутую цигарку. Илья рассердился, подумав, что ее обронили в котел нерадивые пекари. Но, приглядевшись как следует, заметил, что в этой трубке нет табака. Он быстро раскрутил бумажку и повернулся спиной к двери, чтобы не увидел охранник, если ненароком заглянет в глазок. Маленькими, едва различимыми печатными буквами на бумажке было написано от руки:

«Братья узники! Товарищи Никулеску и Коган до сих пор не возвращены в камеры. После избиения палачи доставили в лазарет только Никулеску. Где Коган, не известно. Их жизнь в опасности! Необходимо протестовать, потребовать возвращения их в камеры. Ждите сигнала для выступления. Будьте солидарны в борьбе за правое дело!»

Томов читал и перечитывал крохотную листовку, пока не заучил ее содержание наизусть. Наконец он тщательно свернул бумажку и едва успел сунуть ее под тюфяк, как загремела перекладина, дверь распахнулась и охранник скомандовал:

– Встать!

Томов выпрямился по стойке «смирно». В камеру вошел Солокану. На нем был, как и при первом допросе, темно-коричневый костюм с широкой черной лентой поперек лацкана. Вслед за ним дежурный внес стул и тут же удалился, закрыв за собой дверь.

Солокану сел, положил длинные костлявые кисти рук на колени. Его скуластое, еще более осунувшееся с тех пор и побледневшее лицо с неподвижным взглядом помутневших от бессонницы глаз и синеватыми дряблыми мешками под ними казалось Томову неживым, слепленным из воска.

Боясь нарушить зловещую тишину, воцарившуюся в камере и коридоре с момента появления здесь инспектора, Томов стоял не шевелясь, опасался даже переступить с ноги на ногу и лишь изредка глубоко вздыхал, стараясь успокоить бившееся сердце. Ему казалось, что этот изощренный в пытках королевский опричник пришел привести в исполнение свою угрозу и медлит, молчит только из желания насладиться душевными муками своей жертвы.

Между тем мозг и душу Солокану еще больше, чем во время первого посещения Томова в тюрьме, раздирали противоречивые мысли и чувства. Еще сильнее, чем тогда, он страдал от сознания, что те, кому он служил верой и правдой, кому отдал лучшие годы жизни, силы и здоровье, нанесли ему жестокий удар в спину. Теперь ему стало ясно, что главными виновниками убийства дочери были не непосредственные исполнители преступления, потерявшие право называться людьми, а те, кто считал железногвардейцев надеждой и опорой страны. Их оберегали и лелеяли с монаршего благословения. Их почитали как националистов и патриотов, лишь изредка одергивая ради внешнего приличия и престижа самодержавия. Ведомство, в деятельности которого инспектор Солокану играл видную роль, намеренно попустительствовало им. Легионерские вожаки прекрасно понимали это. И не случайно именно они были инициаторами поездки Солокану в Берлин для обмена опытом борьбы с коммунистическим подпольем. Тогда он с благодарностью воспринял оказанное ему легионерами доверие. Теперь он понял, что эти люди хотели лишь выдрессировать его, как дрессируют охотничью собаку, превратить в свое послушное орудие, любой ценой заставить делать только то, что отвечает их корыстным, карьеристским целям.

Еще до того дня, когда к нему в сигуранцу по доброй воле пришел механик гаража «Леонид и К°» Илиеску и высказал все, что думал по поводу гибели его дочери, Солокану сомневался в причастности коммунистов к этому злодейству, подозревая, что виновников надо искать в противоположном лагере. Подозревал, но инстинктивно отбрасывал эти подозрения, не пытаясь объективно проанализировать, кто и почему был заинтересован в свершении этого акта. Солокану чувствовал, что если когда-либо его смутные подозрения подтвердятся, то все, чем он жил до сих пор, чем дорожил, к чему привык и тянулся изо всех сил, все рухнет. Это будет равносильно катастрофе…

Разговор с Илиеску вывел его из состояния оцепенения, встряхнул и заставил трезво взглянуть на случившееся. С этого дня он по инерции, но все с большим отвращением исполнял свою службу и все острее чувствовал невозможность вернуться к прежнему образу мышления, к прежнему ревностному выполнению возложенных на него обязанностей, к прежнему образу жизни. Его сослуживцы полагали, что тяжкие переживания из-за гибели любимой дочери сделали его неузнаваемым.

В действительности Солокану переживал уже не столько гибель дочери, сколько свою. Он казнил себя за слепоту и недальновидность, за то, что воображал себя независимым и доброжелательным надзирателем за деятельностью железногвардейцев, тогда как на самом деле они надзирали за ним, науськивали его на своих противников и при первом же серьезном противодействии их воле обрушили на него смертельный удар.

И Солокану невольно сопоставлял хорошо известный ему моральный облик деятелей «железной гвардии» с не менее изученным им высокоблагородным обликом деятелей коммунистического подполья, которых он преследовал и подвергал пыткам как опасных для государства фанатиков и фантазеров. И вот теперь, когда королевское государство – эта святыня, которой он преданно служил всем своим существом, – обернулось к нему своей изуверской стороной, он непрестанно корил себя за нечеловеческие страдания, причиненные своим пленникам-коммунистам…

К терзаниям от сознания своей личной ответственности за гибель дочери прибавились угрызения совести за неоправданные мучения, а порою и смерть многих побывавших в застенках сигуранцы подпольщиков.

Ему страстно хотелось учинить расправу над вожаками железногвардейцев, нещадно мстить им, но он был связан по рукам и ногам высочайшим благоволением к ним. К тому же не исключалось, что сведения о конфиденциальной встрече с механиком Илиеску и о последующем преднамеренном предотвращении его ареста рано или поздно просочатся за пределы узкого круга большевистских конспираторов. Для него это было бы бесславным концом не только карьеры, но и жизни. А железногвардейцы получили бы блестящую возможность утверждать, что зараза коммунизма проникла даже в сигуранцу и что он, Солокану, преследовал их, истинных патриотов, потому, что был агентом красных…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю