412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юозас Пожера » Нет у меня другой печали » Текст книги (страница 28)
Нет у меня другой печали
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:16

Текст книги "Нет у меня другой печали"


Автор книги: Юозас Пожера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

Мы едем.

Сергей Лобанов прилетел в Антипаюту по своим делам. Он – председатель районного комитета народного контроля, и хлопот у него хватает. Однако, узнав в Антипаютской школе-интернате, что один из учеников не вернулся после зимних каникул, он заказал нарты, и вот мы едем в затерявшийся где-то на краю света чум.

Как и повсюду в нашей стране, здесь обязательное восьмилетнее обучение. Каждый год, перед началом занятий, в тундру отправляются люди, которые собирают по одиноким чумам мальчиков и девочек школьного возраста. На моторных лодках или верхом на оленях детей доставляют в заранее условленное место, а потом на самолетах переправляют в поселки, где находятся школы-интернаты. Эти довольно сложные экспедиции требуют больших средств и тщательной подготовки. Было время, когда ненцы наотрез отказывались отпускать детей в интернаты. Нелегко было убедить родителей, что с ребятами не случится ничего плохого, доказать, что ученье необходимо и ненцу, вечно живущему в тундре. На все уговоры родители знай свое твердили: «Школа не научит ни охотиться, ни ухаживать за оленями. Этому я сам научу своих детей. Так зачем им школа?» Трудно, очень трудно было сломать лед недоверия. Теперь положение изменилось. Многие ненцы, живя в интернате, окончили восьмилетку, а пример – лучший агитатор. Но и поныне встречаются люди, которые и слышать не хотят ни о каких школах, прячут детей, отправляя их далеко в тундру. По-моему, консерватизм этот объясняется спецификой труда ненцев, который связан с кочевой, отшельнической жизнью. Многие семьи все еще держат крупные стада оленей и обычно поручают смотреть за ними подросткам. Чем больше у семьи оленей, тем меньше у детей возможности приобщиться к образованию; чем богаче родители, тем хуже детям. Парадокс? Возможно. Однако люди, которых это непосредственно затрагивает, меньше всего об этом думают.

За годы советской власти ненцы, как и все народы советского Севера, совершили бросок через целые столетия. Они как бы оттолкнулись одной ногой от патриархально-родового уклада жизни, а другую поставили уже в социализм, миновав не только капитализм, но и феодальный и рабовладельческий строй. Это поистине головокружительный скачок, и не всякий может его осмыслить, надлежащим образом использовать то новое, что принес в этот край социализм. Правда, есть вещи, которые приняты всеми без исключения, северяне быстро освоили их и пользуются ими так, словно иначе и быть не может. Прежде всего это касается таких достижений цивилизации, как радио, авиация. Тут к ним прибегают и стар и млад. По радиотелефону связываются за сотни километров, а в случае надобности – садятся в самолет и летят в любое место. Примерно так же вошло в быт и медицинское обслуживание. Правда, некоторые еще долго относились к врачу с недоверием – сказывалось вековое владычество шаманов. Мне рассказали, как всего месяц тому назад один ненец выбил окна больницы, когда соседи доставили из тундры и положили рожать в больницу его беременную жену. Есть еще люди, которые одной ногой стоят в сегодняшнем дне, а другой увязли в прошлом. Такие и на учебу смотрят, как на ненужную выдумку. Не легко здесь учителям, работникам народного просвещения. И поэтому я искренне восхищаюсь их благородным трудом, их настойчивостью и достигнутыми результатами. Ведь до революции в этом крае было всего три начальных школы. И учились в них только дети царских чиновников да купцов. Ненцы были неграмотными. А сегодня на каждую тысячу жителей Ямало-Ненецкого национального округа приходится одиннадцать человек с высшим и двадцать девять со средним образованием! Это поистине головокружительный скачок. Сейчас в округе около семидесяти средних и восьмилетних школ, в Салехарде открыты педагогическое и медицинское училища. Учится там не только ненецкая, но и молодежь других национальностей. Однако для будущих педагогов, какой бы национальности они ни были, обязательно изучение ненецкого языка, чтобы молодые специалисты могли успешно нести свои знания в отдаленнейшие уголки округа, где абсолютное большинство учащихся – дети ненцев.

Ужасно хочется спать. Каждый раз перед тем, как отправиться в путешествие на оленях, я стараюсь вдоволь отоспаться. Сплю столько, что потом не могу уже смотреть на подушку – как объевшийся на еду. Но и это не помогает. Достаточно просидеть на нартах несколько часов, и уже клюешь носом. Это кислородный голод. Здесь, как и повсюду в Заполярье, не хватает кислорода. Вот так, в полудреме, и путешествуешь. Теперь я уже не боюсь свалиться с нарт – привык, научился и во сне не терять ощущения реальности: слышу стук копыт, свист ветра, чувствую, как немеют руки, вцепившиеся в кожаный ремень, которым привязано наше имущество…

Неизвестно откуда взявшись, лохматые псы обступают нарты, лают, носятся, оскалив зубы, и все норовят цапнуть за ногу. Я поджимаю под себя закутанные в мех ноги и едва не падаю с нарт. Просыпаюсь. Действительно, лают собаки, но они стоят возле одинокого чума и вовсе не думают приближаться: им и дела нет до моих ног.

Мы привязываем оленей и лезем в чум.

Две женщины шьют меховую обувь. В больших иглах незаменимая дратва – оленьи сухожилия. Обувь сносится, но никогда не распорется по шву. Оторвавшись от работы, женщины смотрят на нас, а потом бросаются к печке, раздувают погасший огонек, ставят чайник. С мехового ложа подымается пожилой ненец. Мы здороваемся, заводим разговор. Хозяин не словоохотлив. Оглядев нас троих, он опускает голову – видно, понимает, какое дело привело в его чум гостей. Наверно, поэтому Михаил говорит без обиняков:

– Приехали за твоим сыном. В школу ему надо.

– Нету, – разводит руками хозяин.

– Почему не хочешь, чтобы ребенок учился?

– Хочу. Он сам не хочет.

– Где сын?

– Нету.

– Не тяни время. Говори, где мальчик.

– Нету.

– Где же он?

– В тундре.

– С оленями?

– Да.

– Где именно?

– Тундра большая. Где олени, и он там.

– А где сейчас олени?

– В тундре.

– Хочешь, чтобы сын рос неучем?

– Почему неучем? Охотиться умеет, нартами править умеет…

– Мы приехали, чтобы забрать мальчика.

– Нету.

Хозяин разводит руками, и снова начинается сказка про белого бычка.

Лобанов жестом успокаивает Селиндера – не спеши, не горячись, брат. Мы пьем чай, заводим речь о посторонних вещах, но разговор не клеится.

Мы вспоминаем про бутылку спирта. Захватили ее с собой на всякий случай, но в дороге она не пригодилась, зато, кажется, поможет нам тут, в устланном шкурами чуме, где ни мороз, ни вьюга не страшны. После второй стопки хозяин уже дружелюбнее поглядывает на нас и сам пытается объяснить, в чем дело.

– Был я в Салехарде, видел – там люди по-другому живут, им без школы не обойтись. А тут зачем человеку зря годы терять? Читать, писать и считать мой сын умеет. И будет с него. Пусть за оленями смотрит. Это тоже не каждый умеет.

Сергей пытается его переубедить:

– Ты небось и не знаешь, какие способности у твоего парня. В школе говорят – замечательная голова! Должен дальше учиться. Кончит восемь классов, мы его в десятилетку определим, а там в Ленинград поедет, институт окончит. Он инженером или ученым может стать, а ты его к оленям привязать хочешь.

Хозяин молчит и смотрит себе под ноги. Трудно сказать, о чем он думает.

Меня, сказать но правде, даже зло берет, глядя на этого человека, я злюсь не столько на него, сколько на его упрямство и нежелание думать о том, что дети уже не будут жить так, как он, что им уже не хватит тех знаний, которых было достаточно ему… Ведь для детей ненцев, как и других малых народов Севера, в нашей стране созданы великолепнейшие условия. Как только малыш появляется на свет, государство берет его на полное попечение. А что это значит? Это – бесплатные детские ясли и детсад, бесплатная одежда, питание, даже игрушки. Затем – бесплатное обучение, бесплатное содержание в интернате, бесплатные книги, тетради, учебники, снова и снова бесплатная одежда, обувь… Государство, как заботливая мать, ухаживает за этими детьми и стремится лишь к одному – чтобы они выросли просвещенными людьми. С этой целью в Ленинграде основан специальный Институт народов Севера. Получил среднее образование – пожалуйста, поезжай в Ленинград, учись дальше. И опять же все бесплатно, опять государство-мать и одевает и обувает, и покупает все учебные принадлежности, и еще стипендию платит. А ты, человек, только знай учись, подымайся к свету, к солнцу… А он вот сидит себе, смотрит под ноги и молчит, как будто полон рот воды набрал. Почему он не хочет воспользоваться этими правами? Меня в самом деле зло берет.

– Говоришь, профессором будет? – наконец спрашивает ненец, повернувшись к Лобанову.

– Может статься, и профессором.

– А кто оленя пасти будет, рыбу ловить, на песца охотиться кто будет? – снова спрашивает хозяин и, как бы читая наши мысли, добавляет: – Я стар, мне жить недолго осталось, а он у меня один сын – единственный мужчина в чуме. Он профессором будет, а они что делать будут? – он кивает на женщин и маленькую девочку, которая спала, когда мы пришли, но проснулась, разбуженная голосами. – Хочешь, чтоб они голодали? – снова спрашивает хозяин, не дождавшись ответа на свои вопросы.

Мы молчим, тут и впрямь не легко ответить. Один только Селиндер не сдается.

– Ладно. Пусть не будет профессором, но восемь классов надо окончить, – заявляет он напрямик.

– Не поедет, – так же прямо заявляет хозяин и неожиданно предлагает: – Берите девочку.

– Ей сколько лет?

– Шесть скоро.

В школы-интернаты ребят берут шести-семи лет, и маленькую Урчук – так зовут эту кроху – повезут в Антипаюту лишь в конце лета, через полгода. А впрочем, почему бы и не сейчас? Тем более что мальчика нам все равно, видно, не заполучить. Да и самой Урчук будет веселее там, среди сверстниц, нежели в этом одиноком чуме.

Девочка понимает, что разговор о ней. Она с любопытством таращит на нас черные блестящие глазенки, а потом дергает за рукав сидящую рядом женщину и шепотом спрашивает о чем-то. Мать гладит девочку по волосам и долго говорит ей что-то по-ненецки. Я роюсь по карманам – где-то были конфеты. Вынимаю несколько конфет, протягиваю на ладони, зову Урчук подойти ближе. Девочка смотрит на мать и, ободренная ее кивком, подходит ко мне. Но сговориться нам очень трудно: я ни слова не знаю по-ненецки, а она – всего несколько слов по-русски. Я достаю из карманов разные мелочи, показываю их Урчук, дарю ей зеркальце, авторучку. Мать не спускает с нас обоих взгляда, ее глаза блестят от слез, но она сдерживается и говорит мне:

– Погладь ее.

Я провожу рукой по гладким черным волосам Урчук и вижу – мать довольна, лицо сияет, словно женщина проделала какой-то эксперимент, который убедил ее, что девочку отдают в хорошие руки. А маленькая Урчук тоже показывает мне свое доброе сердце – встает и, порывшись в груде шкур, приносит узелок, отдаленно напоминающий тряпичную куклу. Протягивает обеими руками эту, должно быть, единственную свою игрушку, а мать говорит:

– Берите. Это – подарок.

Я знаю, что подарка не принять нельзя, если не хочешь обидеть того, кто дарит. Беру куклу и всячески стараюсь показать Урчук, как я рад.

– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – —

– Я из тебя сделаю человека! – кричал отец, таская мальчишку за ухо. – Сделаю человека из тебя!

Проходивший мимо сосед остановился и спросил:

– Что случилось?

– Понимаешь, вчера купил ему лопатку, а сегодня ее уже нет. Променял на какую-то, прошу прощения, дрянь… – Отец показал какую-то железяку непонятного назначения.

– Ребенок, он и есть ребенок, – сказал сосед.

– Ничего дорогого, ничего святого для него нет! Что вынесет – пиши пропало! Марш домой, болван!

Он гнал сына перед собой, и по двору еще долго разносилось ничего доброго не сулящее малышу обещание:

– Я из тебя сделаю человека!

И в тот же день – другой случай.

Вдоль ограды нашего двора пожилая женщина сажала вишни. Жильцы стали возмущаться – гляньте, какая ушлая! Ишь какой сад задумала разбить! Детям повернуться негде будет.

Женщина молча сажала вишни. Потом не выдержала:

– Я не для себя сажаю. – Тыльной стороной кисти смахнула волосы с лица. – Соберу ребят со всего двора, подарю каждому по деревцу – пусть выращивают…

Соседи только плечами пожали – смотрите, какие чудаки еще встречаются в наше время.

А я знал, что у женщины, которая сажала вишни, есть и свои дети. Что с того, если они уже взрослые, разве с годами материнская любовь слабеет?

– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – —

Урчук тепло одевают, Михаил усаживает девочку на свои нарты, привязывает на всякий случай, и мы пускаемся в путь.

Три темные неподвижные фигуры долго стоят возле одинокого чума. Изредка они подымают руки и машут вслед удаляющимся нартам, но маленькая Урчук не замечает этого – она глядит вперед. Встречный ветер сечет лицо, я вижу, что девочка морщится, щурится, но не отворачивается. Узкие глазенки упрямо смотрят вперед, словно девочка старается увидеть свое будущее.

После поездки к одинокому чуму, откуда мы привезли в Антипаюту маленькую Урчук, началась наша дружба с Михаилом Селиндером. Михаил работает заготовщиком пушнины. Его контора помещается в малюсеньком, состоящем всего из одной комнаты, домике. В углу – железная печь и несколько чурбаков, чтобы гости могли присесть. Широкий прилавок делит комнату надвое. За прилавком неизменно стоит Михаил. Стены и потолок у него за спиной увешаны шкурами песцов, горностаев, полярных волков. Есть тут и мокасины с высокими голенищами из оленьего меха. Их иногда покупают охотники, доставившие сюда из тундры дорогую добычу – пушнину. Живу я в избе Павла Чауса, завхоза рыболовецкого участка, на самом краю поселка. Школа-интернат находится на другом конце, и, направляясь навестить Урчук, я всегда заглядываю к Селиндеру – обогреться, переброситься несколькими словами, выпить чаю, а потом уже двигаюсь дальше.

Вот и сейчас я вхожу в контору. На прилавке перед Михаилом несколько песцовых шкур. Два ненца стоят, навалившись на прилавок, и невозмутимо наблюдают за руками Михаила, которые ощупывают шкурку, встряхивают, опять ощупывают. Впечатление такое, будто Михаил надеется найти в шкуре иголку или еще какую-то крохотную, одному ему известную вещицу. Наконец он берет следующую шкурку. Вся процедура повторяется сначала. Охотники не произносят ни слова, только переступят иногда с ноги на ногу и опять застынут, невозмутимые и торжественные. Ничего не говорят они и тогда, когда Михаил, оценив шкуры, выписывает квитанции и выплачивает им деньги – больше трехсот рублей за восемь шкур.

– Может, и больше стоят, однако не хочу переплачивать, – говорит Селиндер. – В Салехарде точную цену скажут, окажутся дороже – получите разницу.

Теперь, когда деловая часть окончена, ненцы оживают и пускаются в разговор. Полученной суммой они довольны, обиженными себя не чувствуют. Я думаю о том прошлом, когда в этих краях орудовали купцы и за песцовую шкуру охотник получал пачку чаю, фунт соли или бутылку водки.

Несомненно, одно из самых важных явлений, которые принесла на Север советская власть, это – справедливость. Наверно, нет для человека ничего более обидного, чем несправедливое отношение к его труду и несправедливая плата за этот труд. Селиндер знает, что ни один рубль охотника не пропадет, люди получат именно столько, сколько стоят добытые ими шкуры. К каждой шкуре прикалывается табличка с номером и фамилией охотника. А когда в Салехарде окончательно установят сорт и стоимость меха, на имя охотника прибудет денежный перевод – разница между выплаченной Селиндером суммой и действительной стоимостью шкурки. Хорошо зарабатывают охотники. По две, по три тысячи рублей за сезон, а некоторые и больше. Но ведь они не только охотой промышляют. Как правило, все оленеводы – в то же время и охотники. А уход за оленями оплачивается очень высоко. Семья ежемесячно получает по четыреста – пятьсот рублей, в зависимости от количества закрепленных за ней оленей.

Охотники уходят, мы с Михаилом остаемся одни. С ним приятно поговорить – он начитан, развит, хорошо знает родную тундру. Но сегодня мне не до разговоров: я тороплюсь к Урчук и зашел к Селиндеру за советом. С моей маленькой приятельницей творится что-то странное. Воспитательница сказала, что вчера Урчук целый день ничего не ела и как тень бродила из угла в угол. Вечером я зашел поглядеть, как она спит. Все девочки спокойно спали, а постель Урчук была пуста. Свернувшись комочком и зажав ладони между колен, малышка лежала на холодном полу рядом с кроватью. Я поднял ее, положил на постель, накрыл одеялом, но через несколько минут она его сбила, соскользнула, не открывая глаз, на пол и свернулась клубочком.

Видя мою растерянность, воспитательница попыталась меня успокоить:

– Первое время со всеми ребятами так, потом привыкают.

Однако я решил посоветоваться с Селиндером.

– Ничего страшного, – говорит он, выслушав меня. – В постели ей действительно слишком жарко. Ведь в комнатах плюсовая температура. Вот Урчук и ищет бессознательно местечка похолодней. Мы, ненцы, не избалованы теплом.

Селиндер не кончил ни одного класса даже начальной школы, однако в его речи масса специальных терминов, международных слов, и, надо сказать, пользуется он ими правильно, употребляет именно там, где следует. Вот и сейчас он хочет произнести целую речь, но мне некогда, я спешу к своей подшефной.

Урчук застаю в школьном коридоре среди весело гомонящих ребятишек. Все они кажутся мне очень похожими друг на друга, но Урчук отличается от остальных – маленькая, слабая, она еще не привыкла к новой обстановке, глаза горят любопытством. Завидев меня, Урчук оставляет товарищей, подбегает, прижимает ко мне голову, и я глажу ее пушистые после мытья волосы. Глажу, как в первый раз, там, в тундре, в ее родном чуме.

Учительница хлопает в ладоши, зовет ребят в класс. Я иду вместе со всеми, сажусь в угол. Мне интересно наблюдать первые шаги Урчук на трудном пути учебы.

Ненецкие дети начинают учиться не с первого класса, а с приготовительного, который называется «нулевкой». Почти все они попадают в интернат с очень ограниченным запасом существительных. Это и понятно. Ребятишки не так уж много видели в одиноко разбросанных по тундре чумах: суровая природа, немногочисленная утварь, все те же олени, собаки, нарты, сети и все те же разговоры о повседневных делах и заботах. Очень многие имена существительные, которые известны другим детям с младенческих дней, ничего не говорят ненцам, остаются для них бессмысленным набором звуков. Поэтому уроки в нулевке превращаются в своеобразную демонстрацию различных вещей. Каждую букву здесь изучают с помощью наглядных пособий, и учитель приносит с собой всевозможные предметы домашнего обихода, не говоря уже об альбомах с рисунками и фотографиями.

Сегодня на учительском столе – чучело филина, поношенная фуфайка, потертый футляр от скрипки, желтый футбольный мяч. Сегодня ребята выучат несколько слов, которые начинаются на букву «ф». Сначала они все вместе, громким хором несколько раз повторяют по слогам названия предметов, а затем учительница вызывает учеников по одному. Маленькой Урчук никак не дается этот трудный звук – у нее все время выходит не «ф», а «в». Девочка старается, даже бусинки пота выступают у нее на лбу. Голос тоненький, похожий на мышиный писк… Учительница терпеливо объясняет, показывает ей, как сложить губы, как выдохнуть злополучное «ф». Наконец Урчук это удается, и учительница оставляет ее в покое. Моя маленькая подруга смотрит на меня сияющими от радости глазами.

– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – —

…Я сидел в кабинете начальника милиции Тазовского района. Начальник усталыми шагами измерил комнату от стены до стены, ненадолго задержался перед двумя девицами, сидящими на широкой лавке, хотел было что-то сказать или спросить, но лишь вздохнул и снова уселся за стол. Я видел, как одна из подружек подтолкнула другую локтем, видел, как они переглянулись и в глазах у них запрыгали веселые чертики. Я все видел, и мне было жаль начальника милиции. Жаль тщетных усилий пожилого человека. Но, по-видимому, сам он думал иначе, потому и начал весь разговор сначала:

– Я спрашиваю: неужто вы среднюю школу кончили только для того, чтобы заниматься таким нехорошим делом?

– Образование у нас обязательное. Закон такой, товарищ начальник, – ответила черноглазая и сокрушенно вздохнула, как будто во всех грехах виноват закон о всеобуче.

– Как же вы дальше жить будете?

– На то начальство есть. Пусть начальство и думает, как нам жить, – ответила черноглазая, и подружки снова переглянулись. И снова я увидел скачущих чертиков в их глазах, словно все здесь происходящее было не более чем забавной игрой.

– Идите, – сказал начальник.

Девицы – точь-в-точь средневековые благородные дамы – отвесили по реверансу и выкатились за дверь. Из коридора донеслось их веселое фырканье.

– Что делать? – развел руками начальник, и я не понял: то ли он размышляет вслух, то ли спрашивает совета. – Что делать? Тунеядки. Их сюда перевоспитываться прислали, а они ведут себя по-старому. Куда мне их выслать? Разве что в какую-нибудь Антипаюту.

– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – —

Я сижу на уроке, вижу радость моей маленькой приятельницы и думаю: сколько злокачественных язв накопилось у человечества за всю историю эксплуататорского общества, какое постыдное наследство мы от него получили… И еще я думаю: люди не рождаются плохими, такими они становятся. Вот я в Антипаюте, той самой Антипаюте, куда начальник милиции собирался выслать веселых девиц. Я сижу в углу класса, вижу несколько десятков пар любознательных детских глаз, вижу чистую радость на лице Урчук, радость, разбуженную первой, пускай еще не вполне осознанной искоркой творчества, и думаю, что в жизни каждого человека основное – труд. И главным должно быть не то, каким трудом ты занят, а насколько общество замечает и ценит твои усилия. Ведь для радости надо так немного: погладили Урчук по головке в школе, оценили ее старания, и вот уже девочка будет весь день в приподнятом настроении. Я замечал, что мы (все или почти все) не так уж щедро сеем эту радость вокруг себя, среди близких нам людей, нередко проходим мимо их стараний, равнодушно зажмурившись. Где-то когда-то вот так же прошел кто-то и мимо тех девушек, а кто-то посеял в их душах зло, выбрав такое время, когда легко взрастают все семена – и добрые и злые.

Потом мы с Урчук отправляемся обедать, и я вижу, как много нового узнала она за эти дни: аккуратно завязывает фартук, правильно держит ложку, хоть суп и стекает с нее обратно в тарелку, берет хлеб кончиками пальцев, вот только все еще носом шмыгает, и воспитательница напоминает о платочке, забытом в кармане куртки. Но ест Урчук без аппетита. Похоже, перед ней не ароматный суп, а какое-то противное лекарство, – зажмурясь, отправляет его в рот и еще долго не решается проглотить. Вспомнив совет Михаила, я прошу воспитательницу отпустить Урчук погулять со мной.

– Сейчас я сдам свою смену, и, думаю, вы сможете идти, – говорит она.

Подобная «сдача смены» кажется мне весьма странной: новая воспитательница тщательно пересчитывает детей. К чему эта формальность?

– Нет, – объясняет воспитательница, – мы отвечаем за каждого ребенка. А дети разные. Один чувствует себя здесь как рыба в воде, а другого тоска по дому и родным гонит в тундру. Никому не сказавшись, такой малыш иногда бросает все и дает тягу. Всякое бывало с беглецами: кого тут же ловили, кого настигали только на второй, на третий день за несколько десятков километров. А один побег закончился трагически. Никто не заметил с вечера, что исчезла десятилетняя девочка, хватились только на следующее утро. Был конец мая, но тундра в эту пору еще лежит под снегом, по ночам морозы. Беглянку нашли в пятидесяти километрах, замерзшей насмерть. Воспитательницу судили. Вот с того раза мы и пересчитываем ребят, принимая смену.

Я покрепче сжимаю в варежке руку Урчук, словно опасаясь, что девочка каким-то чудом исчезнет, испарится. По снежной целине направляемся туда, где возле добротного деревянного дома приютился крытый шкурами чум. Урчук показывает на него, спрашивает:

– Туда?

– Туда, – говорю я и замечаю, как загораются глаза моей приятельницы.

Она о чем-то рассказывает, лепечет, но я ничего не могу понять: по-русски лишь несколько слов, все остальное – по-ненецки.

В одном месте наш путь пересекает цепочка отпечатанных на снегу крестиков. Урчук, нагнувшись, рассматривает их и снова щебечет что-то на родном языке, размахивая руками. Очевидно, уверяет меня, что можно поймать белых куропаток – вот следы! Только жаль, не из чего силки связать. Она оглядывается по сторонам и все время ойкает: ой, какая жалость! Ой, поймала бы их, да не из чего петли сделать!.. Не знаю, сколько бы она там простояла, если бы я ее не увел.

Михаил Селиндер пьет горячий чай. Он, должно быть, уже успел обо всем рассказать жене, потому что пожилая ненка, увидев нас, тут же выходит и возвращается с мороженой нельмой и куском сырой оленины в руках. Я все время слежу за Урчук и вижу, как жадно вбирает она запахи чума, как нежно прижимается к шкурам, устилающим пол, как блестят ее глаза и как она глотает слюну при виде мороженой рыбы и мяса. Михаил нарезает все это тоненькими ломтиками и предлагает Урчук. Весело и грустно смотреть, как маленькая моя приятельница принимается за еду. Селиндер что-то говорит, и Урчук, не переставая жевать, часто-часто моргает и кивает головой.

– Я сказал, она всегда может прийти и всегда получит сырой рыбы и мяса, – поясняет мне Михаил.

– А почему их лишают этого в интернатской столовой?

– Не разрешается, – говорит он. – Медслужба запрещает. Однако потихоньку даем. Еще никому из наших детей не повредили сырое мясо и рыба. Скорее, наоборот.

(Потом, уже вернувшись в Салехард, я разговаривал на эту тему с товарищами из окружкома партии, и они подтвердили слова Михаила Селиндера: действительно, несмотря на запрещение медиков, почти во всех школах-интернатах детям время от времени дают строганину. Партийные работники смотрят на это нарушение инструкции сквозь пальцы. Официальных циркуляров о том, конечно, не рассылают, тем не менее устно даже поощряют за это директоров, завхозов, поваров, и, по-моему, правильно делают. Инструкция на всю страну, на все школы-интернаты одна. Но если где-нибудь на юге, там, где безжалостно печет солнце и чуть не круглый год стоит жара, употреблять в пищу сырое мясо более чем рискованно, то здесь, на Крайнем Севере, это только на пользу детям ненцев. А что касается требований санитарии, – никто не станет есть мясо больного животного, а тем более не дадут его детям.)

Пока Урчук ест, Селиндер рассказывает о себе. Он, Михаил Селиндер, давно оставил чум и перебрался в избу из толстых бревен. Он – первый в этих местах ненец, покинувший чум и переехавший в новое жилье. Приезжают из тундры ненцы – непременно заходят к нему домой, обязательно пощупают мягкую мебель, отведают вареной еды, а кое-кто и ночевать останется. И задумываются люди и немного ему завидуют. Не избе, не мягким постелям и печи, на которой можно варить еду, а пятерым ребятишкам. Пятеро малышей носятся по дому Селиндера. Видать, хорошее дело эта изба, эти мягкие постели, даже и эта кирпичная громадина печь тоже, видать, хорошая штука, если у Селиндеров под этой крышей пятеро детей, и все растут, все здоровы.

– Все учиться будут, – говорит Михаил. – В Ленинграде есть Институт народов Севера – пускай едут. Ненецкой земле нужны просвещенные люди.

Он замолкает, глаза сосредоточенно смотрят в одну точку. Я сперва решаю, что он задумался, но через минуту замечаю его шевелящиеся губы и, зная, что Селиндер ни в бога, ни в черта не верит, поворачиваюсь в ту же сторону, и все становится ясно: у стены лежит клочок газеты. Я вспоминаю, как однажды мы ехали на нартах и чертовски замерзли, а потом остановились перекусить. Я передал Михаилу бутылку спирта, завернутую в газетный лист. Он тут же углубился в чтение (хотя газета была старая) и читал долго, обо всем позабыв. Когда у меня иссякло терпение и я что-то сказал, он, не подымая головы от помятого газетного листа, вернул мне бутылку. Теперь он так же жадно пожирает глазами клочок газеты, лежащий у стены, и мне думается, что если даже этот человек смертельно заболеет и ему принесут завернутое в газету лекарство, то первым делом он, должно быть, прочтет газету.

Догорает короткий зимний день. Мы с Михаилом провожаем Урчук и расходимся по домам.

Мои хозяева – Павел Чаус и его жена Таисия – не первый десяток лет живут на Севере. Скоро оба выйдут на пенсию, а все никак не договорятся, где им жить тогда – на Украине, родине мужа, или же на берегу Лены, в Киренске, откуда родом жена. Год назад мне довелось побывать в Киренске, и по вечерам Таисия расспрашивает меня о родных местах, которых она не видела много-много лет. Чаусы – люди добрые, отзывчивые и безмерно радушные. Как бы поздно я ни вернулся, на горячей плите поет чайник, меня ждет большая миска ароматной, наваристой ухи из осетра, какой нигде больше не отведаешь, а хозяин, глядишь, и отыщет чего-нибудь еще к ухе в известном ему одному тайничке. Вечерничаем мы долго, до полуночи, иной раз прихватывая еще часок-другой от нового дня.

И сегодня засиделись. Втроем. Их дочка Светлана давно уже спит, а мы все разговариваем, потому что эта ночь – последняя. Завтра я улетаю из Антипаюты, и кто знает, доведется ли еще когда-нибудь свидеться. Скорее всего – нет. Я кладу на стол яркие стеклянные бусы и прошу:

– Передайте Урчук.

– Завтра?

– Нет. Когда увидите, что девочка скучает, – тогда отдайте ей и скажите, что от меня.

– Сделаем, – говорит старый Чаус и, помолчав, обращается к жене: – Глянь-ка, Света спит?

– Знаешь ведь, что спит.

– А ты погляди.

Таисия идет в спальню и сразу возвращается.

– Спит.

Чаус кивает и поворачивается ко мне:

– Вы знаете, что Светлана не дочь нам?

Я смотрю на хозяина во все глаза и не понимаю, всерьез он говорит или шутит.

– Правду говорю, – убеждает Чаус.

– Правда, – подтверждает жена.

Свете не было и двух лет, когда родная мать бросила ее на произвол судьбы. Чаусы приютили девочку, удочерили, а ту женщину суд лишил материнских прав. Вот пожелтевшие страницы газеты, в которой писали об этом, а вот и документы об удочерении. Все эти бумаги Чаус извлекает из глубокого тайника.

– Чтоб Света не наткнулась, – говорит он.

– Она ничего не знает?

– Нет. Вот мы и думаем, не перебраться ли нам отсюда побыстрее, не дожидаясь пенсии, хоть и остался до нее всего год…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю