412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юозас Пожера » Нет у меня другой печали » Текст книги (страница 13)
Нет у меня другой печали
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:16

Текст книги "Нет у меня другой печали"


Автор книги: Юозас Пожера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)

– Пятьдесят.

Не знаю, что делать. Если отдам, то будет не на что купить обратный билет. Так и говорю, а Василий снова:

– Одолжи. Придем из тайги – отдам.

Уж не испытывает ли он меня? Существует неписаный закон: если идешь с товарищем в тайгу – верь ему, как самому себе, а коли сомневаешься – не ходи. Достаю хрустящие десятки и вручаю Василию, а сам думаю, что завтра надо будет телеграфировать в Вильнюс друзьям, чтобы перевели деньжат. На всякий случай.

На прощанье договариваемся, что Василий с женой закупят продукты, позаботятся обо всем необходимом, и завтра в полдень можем двигаться в путь.

Я опять без дела, опять брожу по деревне, и это вынужденное безделье обостряет духовную акклиматизацию, все как бы теряет свой цвет и запах, остается лишь густой синий цвет тоски и запах дома, родной запах.

Возле какой-то избы – скандал. Высокая костлявая женщина в блузке с коротким рукавом, выбежав из дому, ругательски ругает тщедушного мужичка, который держит на обрывке веревки пса. Руки женщины с выступающими узлами вен и сухожильями напоминают корни сухого дерева. Она размахивает ими, тычет костлявым кулаком мужу под нос и орет:

– Убить тебя мало! Этакую коровку, антихрист, сгубил!

– Без собаки я в тайгу не пойду, – упорствует, не сдается тщедушный супруг, а собравшиеся вокруг зрители поддерживают его, им любо поглазеть на этот спектакль, разнообразящий серую повседневность.

– Какой охотник – без собаки?

– Не серчай, хозяйка, привезет муж мешки белки, соболя – не одну, а две коровы купишь.

– Известно, привезу, – говорит муж и подтаскивает пса на веревке к себе поближе, словно опасаясь, как бы жена в сердцах не вытурила барбоса, за которого хозяин не пожалел коровы.

– Не видать мне этой белки как своих ушей. Ишь, охотник выискался! Горе ты мое, а не охотник. Такую корову!

– Хорошую собаку дешевле не достанешь. Сезон, – говорит муж и оглядывается на толпу в поисках поддержки.

– За хорошую собаку, хозяйка, ничего отдать не жалко…

– Какой же охотник без собаки?

– Да тебе и кошки хватит, дурья башка!..

Разумеется, женщина ничего уже не добьется. Сделка заключена, ударили по рукам, одному досталась собака, а другому корова, и ничего теперь не изменишь, хоть убейся. Хорошо, если собака опытная. За хорошего пса в такую пору платят действительно большие деньги: она не только отработает их, но и принесет хозяину большой доход. В эти дни цена на собак резко подскочила. И с каждым часом их в деревне остается все меньше – уходят с охотниками в тайгу.

На другой день, еще до обеда, мы окончательно собрались: все сложено и навьючено на оленей, можно отправляться в путь, но куда-то пропала Варвара. Василий принимает решение: Унгуштаев и я выходим сейчас, потому что верховых оленей для нас все равно не хватит, а чета Киштеевых нагонит нас верхом. Старый Иван, которого мне очень хочется называть Кривая Нога, берет собаку за поводок, мы закидываем за плечи ружья и направляемся к горе, которая подымается сразу за огородами. Тут же начинается и тайга. У подножья горы много берез, но выше они редеют, почти исчезают, уступая место лиственницам и кедрам. Лиственницы стоят, сбросив свою хвою, голые, почерневшие. Кедры по-прежнему зелены. Они будут зеленеть всю зиму, как сосны, как сибирская ель. Идти трудно. Иван с собаками шагает впереди, я плетусь сзади. Иду, ни о чем не думая. Вернее, стараясь не думать о дороге, о долгих и трудных километрах, которые предстоит пройти. Я думаю о человеке, носящем красивую и осмысленную фамилию – Любомудров. Смотрю на согбенные толстоствольные березы и думаю об этом человеке. Никогда бы не поверил, что снег может изувечить деревья. Такие большие, в обхват, березы. Их стволы согнулись дугой, и голые ветви упираются в землю. Только несколько берез стоят прямо, а остальные сломанным стволом или ветвями припали к самой земле, словно какой-то великан поставил белые березы на колени и велел целовать ему ноги. В конце июня выпал большой снег, и он покалечил лес. Особенно пострадали березы. Кто мог подумать, что среди лета выпадет такой снег? Никто не думал, не ждал, не предполагал… Они пошли в тайгу налегке, потому что на дворе стояла жара. Вышли в одних рубахах. И три дня собирали кедровые орехи, осенью упавшие наземь и перезимовавшие под снежным пологом. Три дня собирали орехи. Много набрали. И это были хорошие орехи. Хорошие деньги. И ребята радовались. Сергей и Валерий. Обоим по семнадцать. Радовались самостоятельности, так как с нее, должно быть, и начинается человек… Лето было в самом разгаре, и дни стояли удушливо-знойные. А затем пошел снег. Сперва несмело, легкими пушинками. И тут к ним пришел Любомудров – их бывший учитель. Он сказал, что надо идти домой. А они хотели переждать, пока сойдет слякоть, потому что до дома несколько десятков километров. Неужто они испугались такой дороги, спросил Любомудров – бывший их учитель. Они утратили недавно обретенную самостоятельность и пошли за бывшим своим учителем в Алыгджер, до которого было несколько десятков километров. Шли, стиснув зубы, промокшие до последней нитки, а снег валил и валил, и с надсадным треском ломались толстые стволы берез, не выдержав тонны снега, осевшего на ветвях… Все имеет свое начало и свой конец. Выдержка человека – тоже. Ребята не могли идти дальше. Они просили своего бывшего учителя: «Остановимся, разведем большой костер и будем ждать. Ведь всему бывает конец. Наступит конец и слякоти». Любомудров не слушал их. У него еще были силы. Он оставил ребят и пошел в Алыгджер. Один. Их бывший учитель… Ушел. Любомудров – красивая, осмысленная фамилия… А ночью в Алыгджер приполз Сергей. Семнадцатилетний Сергей приполз в деревню и целый час не мог выговорить ни слова. Он пытался что-то сказать, мычал, как немой, но никто его не понял. И тогда парень заплакал. Он плакал, мычал, и люди думали, что он повредился в уме. Его поили горячим чаем, растирали все тело спиртом, а он все мычал что-то непонятное, и крупные слезы катились по его щекам. Спустя час он выговорил первые слова. Вернее, он повторял эти слова все время, но никто не мог их понять. То были простые слова. Сергей сказал, что в тайге остался Валерий. Без костра. Один. Без огня, без спичек. В рубашке. Люди всю ночь блуждали по тайге. Мокрый снег успел засыпать следы Сергея, и люди искали вслепую, полагаясь на такое же слепое счастье. Валерия нашли уже на рассвете. Он был мертв. Сидел, прислонившись к лиственнице, скорчившись и уронив на колени неживую голову… Если бы Любомудров не покинул их или, придя в деревню, сказал людям, – Валерий не сидел бы под лиственницей, уронив на колени неживую голову. Однако бывший учитель Валерия пришел и никому ничего не сказал. А на другой день было уже поздно, потому что рано утром люди нашли Валерия мертвым. Любомудров собрался уезжать из Алыгджера. Он понял, что здесь ему нет места. Он хотел уехать и делал все, чтобы как можно быстрее покинуть Алыгджер. Однако кто-то встал у него на пути. Кто-то стрелял в него. Два раза. Одна пуля прошла навылет в нескольких пальцах от сердца. Мертвецы не стреляют. Мертвый может ходить за тобой по пятам, ни днем, ни ночью не оставляя тебя одного, он может приходить в твои сны, может смеяться или плакать у твоего изголовья, но стрелять ему уже не дано. Стреляют живые. И эти две пули послал живой… Любомудров уехал. Его доставили самолетом в Нижнеудинск. Он долго лежал в больнице и выздоровел, но в Алыгджер не вернулся. В Алыгджер прилетел следователь. Кое-кто принял меня за следователя. Но я не следователь. Он приехал днем позже.

– Сядем, подождем их, – вдруг говорит идущий впереди меня Унгуштаев. Он устраивается под ветвистым кедром, садится на переплетенные, выступающие из земли корявые корни дерева и привязывает собак – черного Таракана и светлошерстую Роську. Собаки совсем еще молодые, ни разу не бывавшие на охоте, никто не водил их в тайгу, и они с удивлением смотрят на своего хозяина, с любопытством глядят по сторонам, наставив уши, прислушиваются к каждому шороху, и на мордах у них выражение крайней озабоченности. Не меньше их озабочен и Унгуштаев. Он курит и старается не показать виду, но и его выдает лицо, и он прислушивается к каждому звуку. Я понимаю его. Скоро ночь, мы очутились далеко от деревни, без спальных мешков, без теплой одежды, так как вся поклажа на оленях, а их все нет и нет. Забираться глубже в тайгу рискованно – ночи сейчас холодные и долгие. Отсюда еще можно вернуться, если не дождемся товарищей. Пускай даже за полночь придем домой, но спать будем в тепле. Думаю, что такие мысли бродят в голове старого Унгуштаева, потому что проходит полчаса, час, а мы по-прежнему сидим, ждем. Наконец-то! Светлошерстая Роська и черный Таракан ощетинились, залаяли, и мы увидели мелькающих за деревьями серых оленей. Впереди ехал Василий, за ним – Варвара, сзади – четыре тяжело навьюченных оленя, а в хвосте каравана, держа на поводке собаку, вышагивал высокий тоф. Унгуштаев что-то сказал им по-своему, но кавалькада не остановилась. Мы двинулись следом. Я шел замыкающим и лишь время от времени замечал, что происходит в голове процессии. Оттуда доносились какие-то возгласы. Похоже было, что Василий ругается с женой, потому что она несколько раз пыталась повернуть своего оленя назад, но муж удерживал ее. И старый Унгуштаев что-то кричал женщине, но я, конечно, ничего не мог понять. Только высокий тоф шел молча, не вмешиваясь, время от времени подгоняя вьючного оленя, когда тот начинал отставать. Где-то я уже встречал этого человека. Где? Когда? В Алыгджере? Разумеется, в Алыгджере. Но где и при каких обстоятельствах? Где я видел эти сутуловатые плечи, эту переваливающуюся походку? И вдруг, случайно взглянув на его руку, которая держала собачий поводок, я все вспомнил, потому что на руке не хватало одного пальца. Вместо указательного пальца бугрился корявый шрам. Эта рука стучала по столу бухгалтера охотничьего хозяйства.

– Зачем платишь за голую бумагу! – кричал высокий тоф.

– Что ты хочешь? – ничего не мог понять бухгалтер.

– Я ничего не хочу. Но почему ты платишь за голую бумагу?

– Это квитанция, – сказал бухгалтер.

– Она голая. Орехов нет. Голая квитанция, понимаешь?

Все смеялись. Как бумага может быть голой! Бумага есть бумага. Никто ей шубы не шьет. Смешно звучит – голая квитанция. Потому все и смеются. А высокий тоф пошел объясняться с директором Жернаковым: почему хозяйство оплачивает голую квитанцию, за которой не прячется ни одного орешка. Он так и сказал – не прячется. А может, директор заодно с теми, кто сует к оплате голые квитанции? Лицо Жернакова побагровело. Оно всегда красное, но в ту минуту так и налилось кровью. Что за чушь?! А после выяснилось, что не чушь, а чистая правда. Квитанция в самом деле была «голой». Дело в том, что на время сбора орехов хозяйство приглашает людей и со стороны, заключает с ними договоры, отправляет в тайгу. Сколько соберет человек – столько ему и заплатят. Чаще всего орехи остаются в тайге. Сборщики оставляют их там, получают квитанцию и возвращаются в деревню, где берут расчет. А на сей раз хотели смошенничать. Они взяли и квитанцию и орехи. Орехи сдали в потребкооперацию, а квитанцию понесли в бухгалтерию охотничьего хозяйства. Для оплаты. Дескать, орехи в тайге остались, вы их вывезете, а нам оплатите, что положено. Чуть ли не тонна орехов! По семьдесят копеек за килограмм. Сумма!

Там, во главе отряда, опять задержка. Олени остановились. Я огляделся. Мы находимся в ущелье. Где-то неподалеку журчит, бормочет, о чем-то шепчет родник. По обе стороны возвышаются хребты, поросшие вечнозелеными кедрами. Затишье. Ни малейший ветерок не проникает сюда, не нарушает застывший покой леса. За редкими деревьями видны сложенные островерхими пирамидами шесты – остовы когда-то стоявших здесь юрт. Очевидно, люди любят эту поляну, часто выбирают ее для ночлега. Тофалары расседлывают оленей, сгружают скарб, а я беру ведро и иду туда, откуда слышится неумолчный лепет источника. В Саянах родники не такие, как у нас, здесь они как бы небольшие речушки. Где-то в горах выбивается на поверхность земли ключ и катится вниз, с каждым шагом расширяясь, набирая новые силы. В низовьях такие речки сбивают с ног человека, пенясь, катятся через камни. В летнюю жару в этих источниках водится рыба. Особенно много бывает хариуса, и нередко люди ловят его руками. Но сейчас не лето. Края журчащего источника уже подернулись белой ледяной коркой. Я набираю ведро хрустальной воды и возвращаюсь в лагерь. А тут шум, гам. Василий что-то сердито выговаривает жене. Старый Унгуштаев устраивает «выволочку» черному Таракану. Оказывается, Варвара распаковала вьюк и положила все на землю, а Таракан подкрался к банке с топленым маслом и сожрал часть. Теперь старый Унгуштаев «учит» Таракана. Он подтаскивает собаку за холку к банке, тычет носом в масло, а затем лупит и приговаривает:

– Будешь знать, что нельзя.

Высокий тофалар советует:

– Ты его морду подольше в масле держи, а то даже лизнуть не успевает. Он, бедняга, думает: бей, лупи меня, только морду из масла не вытаскивай.

Старый Унгуштаев понимает, что над ним подтрунивают, но продолжает свое дело до тех пор, пока Таракан не начинает упираться всеми четырьмя лапами, когда его тащат к банке, визжит, воет, вырывается из цепких рук хозяина, словно в банке не масло, а горячие уголья. Затем старый Унгуштаев привязывает собаку к дереву, и я вижу, как трясутся руки старика. У него очень доброе сердце, так что экзекуция, должно быть, стоила ему не меньше, чем Таракану. И всем неприятно смотреть на побитую, скорчившуюся клубком, дрожащую собачонку. Одной Варваре весело. Она без умолку тараторит что-то по-тофски, пытается даже петь, но муж одергивает ее. Только тут я понимаю, что женщина под хмельком. Вот почему они так долго нас догоняли, вот почему Василий все время воевал с женой. Ему и теперь не по себе, неловко глядеть на суетящуюся у костра и не совсем твердо держащуюся на ногах Варвару. Он, конечно, любит жену и старается по возможности сгладить ее выходки. И грустно и смешно смотреть на них.

– Значит, доставил самолет чертово зелье? – спрашиваю я, как бы валя всю вину на авиацию, которая подкинула спиртное и сбила Варвару с истинного пути.

– Нет, – хмуро отвечает Василий.

– А-а-а, – тяну я, и он, прочитав мои мысли, тут же начинает рыться в вещах и вынимает бутылку спирта, которую я вручил ему утром, когда навьючивали оленей.

– Как же так?..

– Потому и ругаю дуру, – вздыхает Василий. – Где голова у бабы – пить духи? И еще какие – «Красную Москву»?! Пять двадцать бутылка… Какая там бутылка! Пузырек. Два глотка, и пяти рублей как не бывало. Еще рубль прибавить, и литр водки…

– А где ее взять?! – прерывает мужа Варвара.

Мне и смешно, и грустно, и досадно.

Досадует и старый Унгуштаев. Ведь там, в районном центре, знают, что от века у тофов такая традиция: уходишь белковать – отпразднуй, знают, что в деревне спиртного нет уже несколько месяцев и в таких случаях люди не брезгуют одеколоном, хватают духи, пьют всякую дрянь, которая хоть немного пьянит, придает хоть каплю тепла и веселости. Всё знают в районном центре, но ничего не делают. Этак они, видите ли, с алкоголизмом борются. Он, старый Унгуштаев, председатель сельсовета, не раз доказывал, что нехорошо, неправильно поступают там, в районном центре. Так не отучишь от питья, когда все склады завалены одеколоном и духами. Ого, сколько Алыгджер потребляет этого товара! На приличный город хватит. Можно подумать, что в заброшенной деревушке живут сплошь франты и щеголихи, – столько уходит парфюмерии.

Высокий тофалар не вмешивается в разговор. Он неразговорчив. Сидит, поджав под себя ноги, подбрасывает хворост в костер и молчит. Неизвестно, слышит ли вообще, о чем мы говорим. Кажется, он весь ушел в свои мысли, которые витают где-то далеко…

– Мой брат Петр, – говорит Василий.

Мы пожимаем руки.

– С нами пойдете? – спрашиваю я.

– Нет.

– Он только до оленьего стада с нами. А там возьмет оленей и поедет своей дорогой, – объясняет Василий за брата.

– Один?

– Я всю жизнь один, – говорит Петр, и от его слов веет холодом. С какой-то особенной интонацией сказал он «всю жизнь один», словно каждое слово топором отрубая или выдалбливая резцом на камне. Тяжелые, каменные слова.

Вдруг начинают лаять собаки. Их много в нашем таборе. Пять. Роська и Таракан старого Унгуштаева, Тобик Петра и Саян да Верный Василия. Кстати, Верный, который куплен на мои деньги, никакой особой верности мне не выказывает. Ее ровно столько, сколько хлеба в моем кармане. Кончается хлеб, кончается и его верность. Теперь вся эта свора лает, раздирая лесную тишь. Не отстает и Таракан, очевидно уже очухавшийся после выволочки. Вскоре на нашу поляну выбегают две лохматые собаки, а за ними появляются и люди, ведя в поводу груженых оленей. Впереди, опираясь на палку, вышагивает тот самый старик, который жаловался Унгуштаеву, что ему не дают оленей, не пускают охотиться на белку. Егор Андалаев. Он идет неспешным шагом, прямой, подтянутый. Серый капюшон плаща сполз на плечи, открыл белоснежную голову старика. Белая голова, длиннополый плащ и сучковатая палка, на которую опирается старый Егор, – все это производит странное впечатление, как будто он явился из сказки, где водился с колдунами и лешими. Старика сопровождают молодая женщина и мужчина, вовсе не похожий на тофа.

– Зять, – говорит Унгуштаев, видя мой вопросительный взгляд. Оказывается, он – русский. А жена – дочь старика – тофаларка. Прибывшие здороваются с нами и устраиваются поблизости, собираясь здесь ночевать. Старик сидит на вьюке, а молодые таскают воду, дрова, разжигают костер. Через несколько минут опять лают собаки, и новая вереница выходит из лесу. Мужчина и две женщины. Все тофы. Эти также располагаются рядом с нами. Вспыхивает еще один костер. Наши рассыпались по стоянкам пришельцев. Только мы с Петром сидим у своего костра. Он, кажется, не видит их. Сидит, все такой же неразговорчивый, замкнутый, словно обособившийся от всех, не отрывая глаз от огня, который лижет трескучие сучья лиственницы.

– Сколько лет старику? – спрашиваю я, желая расшевелить Петра.

– Восемьдесят.

– И собрался охотиться?

Петр молчит, не отвечает на мой вопрос, как бы говоря своим молчанием: «Зачем спрашивать о том, что ясно и без вопросов?» Именно так я понимаю его молчание и пытаюсь подъехать с другого бока:

– Далеко его охотничьи угодья?

– Четыре дня пути, – говорит Петр и снова молчит.

Разговор явно не клеится. Несмотря на мои старанья, он напоминает костер, сложенный из мокрых дров: пока дуешь – они тлеют, время от времени взметнется огонек, но перестанешь дуть – и опять все гаснет, подергивается пеплом. Так и сидим мы с ним у костра, смотрим на огонь, молчим. Я чувствую себя чужим, совершенно чужим среди этих людей, с которыми меня не связывает ни прошлое, ни настоящее, ни будущее, я даже приблизительно не могу угадать, о чем они там, у соседнего костра, беседуют, о чем думает сидящий рядом со мной Петр, глядя прищуренными глазами на огонь. И хотя я понимаю, что иначе не может быть (в слишком разных условиях мы выросли, слишком разными интересами живем), однако эта отчужденность угнетает меня, как будто я сам в том виноват, не все сделал, чтобы она, проклятая эта отчужденность, растаяла.

Стемнело. Ночь накрыла поляну в ущелье, и только свет костра вырывает небольшой круг, за которым глухая, непроглядная стена. Самые темные, самые черные часы. Потом выйдет луна, разольет свое белесое серебро, а сейчас – самые черные, самые темные часы. Все собираются у нашего костра, на который Василий кладет три толстых лиственничных бревна, – они будут гореть почти всю ночь. Старого Андалаева усаживают на оленьих шкурах. Все называют его дедушкой. Тофалары чтят седину. Когда старик говорит, все почтительно слушают, никто не прервет его, не встанет со своего места, не отойдет прочь. Со старика и начинает путь металлическая кружка с разбавленным спиртом. Даже Варвара притихла при виде старика, стала сдержанней, а может, просто протрезвела. Старик говорит, что и нынче будет охотиться там, где искони охотились он сам, и его отец, и дед. Тофалары всегда строго придерживались своих охотничьих угодий, которые передавались по наследству из поколения в поколение. Отчасти и поныне сохранился этот освященный временем обычай: мы тоже направляемся на участок, некогда принадлежавший родителям и дедам Василия и Петра. Петр чем-то занят. Сооружает из струганых палочек нечто вроде алтаря, увешивает его разноцветными матерчатыми лоскутками, крохотными лентами, кладет на дощечку кусочек дерна и разжигает на нем миниатюрный костер. Когда кружка со спиртом доходит до Петра, он стряхивает несколько капель на свой алтарь, туда же кладет кусочек хлеба, щепотку соли, крошит говяжьи консервы. Потом выпивает спирт и говорит мне:

– Так делали наши отцы… Так делали все тофалары, прося у добрых духов удачной охоты.

Затем он, раскачиваясь взад-вперед, начинает длинную речь, которая напоминает мне молитву, так как в ней часто повторяется одно и то же слово. Выяснилось, однако, что это вовсе не «духовное», а самое обыкновенное слово – «дай». Петр просит дать ему много белок, дать соболей, дать благородных оленей, дать кабаргу, дать горностаев и дать куниц, дать лесных птиц и дать медведей. Он просит всего, а добрый дух выслушает и решит, чего и сколько дать этому охотнику, который его не забывает. Я смотрю на Петра и не могу понять, то ли он от чистого сердца исполняет этот обряд, то ли просто демонстрирует мне старинный тофаларский обычай. Однако в его движениях, в выражении его лица, в скрипучем, простуженном голосе столько экстаза и таинственного волнения, что невольно начинает казаться, будто за пределами освещенного костром круга, в ночной тьме, собрались лесные духи, которые желают охотнику не только добра. Коль скоро существуют добрые, значит, должны быть и злые духи, иначе добрым будет не с кем бороться и невозможно доказать, что они действительно добрые духи. Там, за кругом света, в черной ночи, кажется, реет сонмище духов, и, разумеется, далеко не все из них добрые, не все… Петр говорит с ними, а мы прислушиваемся к его словам, похожим на молитву. Слушает и седой старик, протянув ладони к теплому костру, поджав под себя ноги. Еще четыре дня предстоит ему ковылять по тайге, опираясь на палку. Четыре дня пути до охотничьих угодий и много дней кочевой жизни там, а старику уже восемьдесят. Многие говорят Егору: «Зачем идешь? Сиди дома». Не понимают они старика. Ничего не понимают. Им не понять даже такой простой вещи, что как раз домой-то и пошел старик. Его дом – тайга. Вовсе не деревня, как думают многие, а тайга его настоящий дом. Деревня – временное пристанище. Он живет там, по многу дней живет в деревушке, но каждый день скучает о своем родном доме. Все они скучают по тайге, только она – их настоящий дом, которого не заменит никакая деревня, никакая, пусть даже самая прекрасная изба. Они скучают не по какому-либо роднику или одному, строго очерченному месту, а ждут встречи сразу со всеми родниками, речками, со всеми хребтами и ущельями, со всей неизмеримой, бескрайней тайгой. У них нет привязанности к определенному месту, обнесенному изгородью из длинных шестов. Они не знают этого чувства. Только их детям знакома эта болезнь оседлости и тоска по дому с четырьмя стенами, с окнами и крышей, которая заслоняет звезды. Они, старые тофалары, томятся в четырех стенах, потому что там, говорят они, не видно звезд, когда спишь… Спишь и не видишь звезд… Я лежу в спальном мешке, смотрю в усеянное звездами небо, на вершины хребтов, залитые серебряным светом луны, и думаю о человеке и природе. Человек и природа. Общение человека с природой, их близость. Последнее время об этом немало говорят, пишут. И в этом хоре голосов слышатся грустные, горькие интонации: отдалясь от природы, человечество утеряло нечто дорогое, очень нужное, ничем не заменимое и не восполнимое. Очевидно, это так, но мы уже бессильны что-либо изменить на этом пути отчуждения человека и природы, потому что цивилизация и природа – два непримиримых врага. Люди понимают это и ищут пути для нового сближения с матерью-природой. Удастся ли это нам, людям цивилизованного века? Не знаю. Тем более что даже здесь, в Саянах, идет все тот же неумолимый процесс отчуждения, пусть и не столь заметно, как в иных местах. Увы, молодое поколение тофаларов скучает уже не по тайге, а по отапливаемому дому, для них уже не имеет значения то, что они «спят и не видят звезд», и в своем настоящем доме – природе – они всего лишь беззаботные гости… Я лежу в спальном мешке, смотрю в звездное небо, слушаю, как общается с добрыми духами Петр, вижу, как тянет руки к костру седоголовый Андалаев, как все они, будто зачарованные, не в силах оторвать взгляда от играющего пламени… Пройдет время, и опять будет белкованье, и опять будут гореть в тайге костры, но все это будет иным… Совсем иным. А пройдет еще какое-то время, и здесь, в Тофаларии, должно быть, тоже появятся плакаты, призывающие любить природу, разъясняющие, что природа – друг человека… Зажмурившись, я вижу Литву, шумят у меня в ушах деревья Лабаноро-Баранавских лесов, я слышу их скрипучие, жалобные голоса и, кажется, снова иду по берегу быстрой, извилистой Пяршокшны. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В лесу еще лежит снег. Вдоль дороги текут, бегут талые воды, большак давно уже потемнел, и бесчисленные его горбины успели высохнуть, но отойди на шаг в сторону – и очутишься в снегу по колено. Еще много снега в лесу. Еще держатся ледяные оковы озер. Они продержатся еще и неделю, и две. Лишь Пяршокшна поет весело и беспечно. Вот мы и направляемся к этой звонкой речке, где на быстрине и в темных омутах молнией мелькает форель. Вытащишь ее, бросишь на ноздреватый снег, а она играет всеми цветами радуги, переворачивается с боку на бок, и тобой овладевает странное чувство… Рыба на снегу. Пестрая форель на белом снегу… Потом мы заходим на одинокий хутор на берегу Пяршокшны. Усадьба, а рядом с ней – высокое дерево с водруженным на него колесом, где ранней весной трещат клювами аисты. Хозяин всегда встречает нас как своих. Не как гостей – с распростертыми объятиями, а как своих – тихо, сдержанно, и только глаза говорят, как он рад, что миновала еще одна зима, что мы все дождались весны. И как своим показывает он улов – радужных форелей, лежащих в старом корыте. Затем ведет нас в избу, где мы пьем парное молоко, беседуем с его домашними, а хозяин приносит с сеновала душистое сено, сохранившее запах прошлогоднего лета, бросает на пол и укладывает нас. А наутро мы уходим, удаляемся по берегу Пяршокшны, и старый крестьянин провожает нас грустным взглядом, зная, что встретимся не скоро, только будущей весной, когда из теплых стран вернутся аисты. Так было много весен подряд, и мы привыкли к этому празднику. Но однажды весной застали старика одного. Все домочадцы перебрались в город, «поближе к людям». Остались только сам старик, собачонка да живущий за печкой уж, выползавший на середину глиняного пола, чтобы полакать молочка. А следующей весной мы не нашли усадьбы. Остался только фундамент и гнездо аистов на высоком дереве. Пустое гнездо. Мы ночевали под открытым небом на месте бывшей усадьбы, и неизвестно, то ли весенние заморозки, то ли печальные сны заставляли нас ворочаться с боку на бок… Мне снился один из последних могикан литовских пущ, побежденный городом. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Утром наш лагерь распался, все разошлись по едва заметным тропинкам, стежкам. Опять мы с Иваном Унгуштаевым первыми покидаем стоянку. Наш путь лежит по берегу бурного ручья, все вверх и вверх. Трудный путь. Чем выше мы подымаемся, тем больше снега. Ноги скользят, проваливаются, и, когда падаешь, будто угодив в капкан, стараешься упасть как можно мягче. Но камень, хоть и покрытый снегом, остается камнем. Болят сбитые колени, изодранные руки. Медленно, упорно завоевываем метр за метром, пока не достигаем вершины хребта, а затем, с таким же упорством сохраняя добытую высоту, долго идем до следующего хребта или нового источника, откуда все начинается сначала: опять метр за метром карабкаемся вверх. В темноте подходим к слиянию двух ручьев и останавливаемся на ночь. Голова кружится, ноги будто свинцовые, руки тоже отяжелели, стали сонными, равнодушными даже к теплу костра. Все внутри, кажется, выгорело, спеклось, и жажде не будет конца, мне никогда ее не утолить, хотя пью уже пятую или шестую кружку крепкого, душистого чая. Распивая чаи, мы не сразу хватились, что пропали наши собаки. Нет ни Таракана, ни Роськи, ни Саяна. Только рыжий Тобик Петра лежит рядом, облизывая сбитые лапы, да жадно следят за нами голодные глаза Верного. Старый Унгуштаев отходит от костра и кричит:

– Роська! Роська!.. Таракан, Таракан… – Десятки раз кличет он, но тайга поглотила их, нет собак. А без собак нет охоты. Горе, а не охота без собак. Больше проешь и одежды сносишь, чем заработаешь, потому что в тайге без собаки белку трудно найти, а соболя и вовсе не увидишь.

– Роська! Таракан! – тщетно взывает старый Унгуштаев.

Тщетно. Он и сам это понимает. Если собака сразу не прибежала на зов, значит, и не прибежит уже. Видно, собаки махнули хвостом на охоту за белками, на трудную, скудную жизнь в тайге и вернулись в цивилизованный мир, где они выросли, где им полюбился свой угол, где все привычно и ясно, где работа начинается и кончается лаем и никто не станет тебя ругать, что не к месту или не вовремя гавкнул. Наоборот. Похвалят – хороший, мол, сторож дома. Молодые псы. В них еще не проснулась природа. А может, так и не проснется? Ну что ж, им же хуже. Таких собак тофалары не держат. Такие собаки сами себе выносят смертный приговор. Таких собак просто-напросто стреляют. И все.

– Поеду, – говорит старый Унгуштаев и седлает оленя. Мы знаем, куда он собирается. Домой. Если собаки вернулись, возьмет их и снова поведет в тайгу, еще раз попробует разбудить их дикую природу. И перед уходом накажет домашним, чтобы те, ничего не дожидаясь, делали свое дело, буде собаки опять вернутся, бросив хозяина в тайге и не уразумев, что жизнь дана не только для того, чтобы бегать задрав хвост, сладко дремать на солнцепеке да глодать кости. Есть еще в жизни такое слово – работа. Если они этого не поймут – пусть домашние делают свое дело…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю