412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юозас Пожера » Нет у меня другой печали » Текст книги (страница 12)
Нет у меня другой печали
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:16

Текст книги "Нет у меня другой печали"


Автор книги: Юозас Пожера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)

ТОФАЛАРСКИЕ ВСТРЕЧИ

…Далеко-далеко внизу петляет речка. Я стою на высокой скале. Крутая, будто стесанная, она высится над рекой, и я вижу, как там, внизу, скачет по камням белоснежный поток. Похоже, что это не река несется, а лавина белых овец, которые прыгают, озорничают, разбрасывая по сторонам клочья шерсти. Оступившись, я тщетно пытаюсь схватиться за ближайшую лиственницу – ее ветка ломается, и я, стиснув в руке обломок, стремглав лечу в пропасть, туда, где пляшут неистовые белорунные овцы. Я падаю, падаю… Падаю слишком долго. У меня захватывает дух, ветер свистит в ушах, но белые овцы все так же далеки, и кажется, я никогда не достигну их, вовек не кончится это паденье.

Я проснулся. Лежу на раскладушке, крепко, до боли, вцепившись в ее металлическую раму – «обломок лиственницы». За окнами свистит ветер. За окнами серебрится лунный свет. За окнами тишина. Ни звука – только свист ветра да серебристо-звонкое сиянье. Луна заглядывает в окна, освещая крутую, будто стесанную, скалу, с которой я только что сорвался. Скала упирается в небо. Столетние кедры и лиственницы на ее вершине кажутся спичками, редкой щетиной на макушке каменного великана. Я еще не взбирался туда. Говорят, никто не может подойти к обрыву и посмотреть вниз, на пенистые воды Уды. Говорят, даже самые отчаянные храбрецы берутся лишь подползти к краю скалы на четвереньках и так же на четвереньках ползут обратно. Почему же мне снятся подобные кошмары, если я никогда там не был? Самолет? Наверно. Я видел с самолета голубовато-зеленую ленту Уды и белорунных овец, несущихся по ее руслу… Но почему захватывало дух? Рефлекс? Нет. Я чувствовал, что задыхаюсь по-настоящему. Видимо, нехватка кислорода. Здесь, в горах, воздух разрежен. Надо будет узнать, на какой высоте находится Алыгджер – старая тофаларская деревня. Собственно, даже не старая. Дома здесь выросли всего тридцать лет назад, когда тофы покончили с кочевой жизнью. Алыгджер – Широкое место, точнее Широкая падь. Здесь живут тофы. Здесь и еще в двух селениях. Верхней Гутаре и Нерхе. Три небольшие деревни. Три едва заметные на карте точки, где живут тофалары – старейшие хозяева Саянских гор. Больше нигде на земле не встретишь тофа, только здесь – в Восточных Саянах, где испокон веков жили их отцы и праотцы. Я безуспешно пытался выяснить, сколько тофаларов всего. Никто не мог назвать точной цифры. Одни говорили, будто осталось триста шестьдесят восемь тофов, другие – что четыре сотни, третьи накидывали еще два-три десятка. Но никто не превышал этого числа. Приблизительно четыреста. Четыреста тофаларов. Сами себя они называют тофы. Тоф – человек. Когда-то их звали карагасами. Кара – черный, гас – гусь. Черный гусь. Но сами они всегда называли себя тофами. Тоф – человек. Я узнал об этом раньше, когда еще не видел ни этой крутой скалы, ни этого серебристо-звонкого лунного света. Я узнал об этом, и мне захотелось во что бы то ни стало побывать в Тофаларии, где национальность человека – человек. Тоф – человек.

Где-то на околице деревни залаяла собака. К ней тут же присоединяется другая, третья, десятая. Своеобразная эстафета голосов приближается, разрывая серебряное молчание ночи, как будто и в собачьи сны забредают кошмары, как будто собаки лаем гонят прочь из деревни недобрые сны. Под моим окном тоже раздается лай. Пес даже не лает, а воет. Не очень-то уютно слушать в ночи этот жалобный, протяжный вой. Я вскакиваю с постели и подхожу к окну. Пес сидит посередине улочки и воет, задрав голову к печальному лику луны. К нему подбегает еще пара кудлатых псов; гавкнув раз-другой, они садятся в круг, смотрят на луну, и серебряную тишь снова раздирает жалобный, так и пронимающий страхом вой. Никогда я не видал такого множества собак, как здесь, в Алыгджере. Их немало бродит по ненецким, эвенкийским селениям, но такой прорвы нигде не встретишь. Там, на Дальнем Севере, из собачьих шкур шьют обувь, шубы, спальные мешки. Тофалары этого не делают. Ума не приложу, зачем им это сонмище. Об этом узна́ю позже. Через несколько дней. Пока я ничего еще не знаю. Смотрю на воющих на луну собак и чувствую, как изо всех закоулков комнаты выползают, крадутся давно забытые суеверия… По ком воет за окном пес? В Нижнеудинске я видел седоголового человека, который приехал за тысячи километров из Куйбышева в Тофаларию, потому что здесь, в Тофаларии, пропал его сын. Без вести. Без следа. Две экспедиции организовал отец, дважды ходил с ними по саянским ущельям, бродил по берегам бурных речек, но так и не нашел сына. У старика нет сил уехать из Нижнеудинска, ибо уехать – значит примириться с мыслью, которую он гонит прочь, которой не хочет верить. Просто нет сил уехать. Сидит в Нижнеудинске и ждет чуда. Он не желает примириться с мыслью, что никогда, никогда больше не увидит сына. Сидит в гостинице и ждет чуда. Может, это по его сыну воют псы, задрав головы к луне? Говорят, они очень жалобно выли и в тот день, когда нашли парня, которого я видел вчера на аэродроме. Вернее, видел не самого парня, а оцинкованный жестяной гроб, в котором лежал парень из Ангарска. В конце лета шестеро молодых людей пытались на плоту спуститься из верховьев Уды. Речка разнесла плот в щепки. Парень из Ангарска и еще одна девушка канули в воду. Не «как в воду канули», а просто канули в воду, безо всяких «как». Накануне моего прилета нашли тело парня из Ангарска. Чуть, ли не целый месяц искали его по нежилой тайге, а нашли рядом, возле деревушки Алыгджер, на берегу Уды, выброшенного на мель и занесенного песком. Собаки нашли тело парня из Ангарска, выкопали его из-под песка и, говорят, очень долго и очень жалобно выли, задрав головы в синее небо Тофаларии. Говорят, Саяны почти всегда возвращают свою жертву, как бы в подтверждение того, что это сделали именно они, Саяны. Парня из Ангарска выкопали собаки, а девушку до сих пор не могут найти. И седоволосый отец до сих пор ничего не знает о своем сыне. Саяны не подтвердили, не вернули своей жертвы. Значит, еще можно ждать, надеяться, не терять какой-то капли надежды – раз Саяны не сказали решающего слова. Последнего. Не подлежащего ни обжалованию, ни отмене. В нынешнем году они вынесли двадцать три таких приговора. Двадцать три человека этим летом сложили головы в Саянах. Вернее, не во всех Саянах, а только здесь, в Тофаларии. Об этом рассказал мне в Нижнеудинске председатель райисполкома Щёкин. Он не хотел, чтобы я ехал в Тофаларию, и без его разрешения не продадут билет на самолет. А другого пути нет. Только самолетом. Правда, в середине зимы, когда морозы скуют мятежную Уду, можно на санях или машиной добраться по льду, но сейчас лишь середина октября, и Уда по-прежнему бурлит, бьет грудью в отвесные скалы берегов, перекатывает громадные камни. Щёкин не хотел, чтобы я ехал в Тофаларию, и долго рассказывал о несчастных двадцати трех, которые не вернулись оттуда. Он, должно быть, для того и рассказывал, чтобы отговорить меня. Однако я его успокоил. Я – не турист, который ищет острые ощущения или необычайные приключения; я никогда не вздумаю на плоту спуститься по Уде или какой бы то ни было горной речке; я никогда не пойду в горы один, без надежного проводника; я буду послушно делать то, что скажут тофалары, которых я непременно должен увидеть и узнать. Мои клятвы успокоили Щёкина, и он дал разрешение, но перед этим познакомил с седоголовым отцом, сидевшим в гостинице и ждавшим чуда. Так по ком же воют за окном псы, задравши морды к тофаларскому небу, которое и в серебряном свете луны не теряет своей голубизны? По ком? Из всех закоулков комнаты ко мне ползут, крадутся давно забытые суеверия и утренний холодок. Ветер выстудил помещение. С вечера я натопил железную печурку докрасна, но ветер выдул тепло. Вместе с холодком приходит и чувство одиночества. О, как знаком мне этот незваный гость! Он только и ждет такой минуты. Самое удобное время для его визита. Войдет через запертую дверь, влезет в закрытое окно, если я еще немного постою здесь, глядя на воющих собак. Я не зажигаю лампы. Много ли даст керосиновая лампа, когда во все окна льется серебряный свет луны. Нащепав лучины, я зажигаю спичку. Лучина сперва коптит, дымится, а затем вспыхивает, начинает трещать, и все непрошеное отступает, прячется в самые темные уголки комнаты. И я уже не спрашиваю себя – по ком воют псы за окном? Успокоительно трещат дрова в печурке, уютно поет чайник, вкусно пахнет открытая банка консервированной говядины. Я спокойно думаю о тех двадцати трех. Что привело их сюда? И почему так бессмысленно, глупо все закончилось? Кто они? Туристы? За последние годы Тофалария превратилась в своего рода Мекку туристов. Манит красота Тофаларии. Дикая красота. Первозданная – без дорог и без гостиниц, без заезжих домов. Только изредка разбросаны в горах отделенные друг от друга сотнями километров немногочисленные селенья да одинокие охотничьи заимки, двери которых все лето подперты поленом, потому что летом в них никто не живет, – не зайдешь, не спросишь дороги, если сбился с пути, не дозовешься помощи, даже если она нужнее хлеба. Эта дикая красота – снеговые шапки гор, необузданные реки, непроходимая тайга – влечет, манит человека с его вечно голодной, ненасытной мечтой познания. И люди идут в Саяны. Всякие люди. Одни – привычные, опытные, хорошо снаряженные, другие – желторотые юнцы, не имеющие никакого или же весьма туманное представление об опасности. Последнее даже хуже, потому что притупляет осторожность. И гибнут, как правило, именно такие. Гибнут в стремительных горных речках. Заблудившись в тайге. Попав под снежную или каменную лавину. Но все же главным образом – в ледяной стремнине горных речек, которая самые прочные плоты разносит в щепки, ломает, как спичечные коробки. И все равно люди идут в Саяны. Каждое лето идут, и каждое лето кто-то из них навеки остается здесь либо отправляется в обратный путь в цинковом гробу, как тот парень из Ангарска. Бессмысленно, казалось бы, и глупо по собственной охоте, без какого бы то ни было принуждения тащиться в эти дебри, чтобы найти здесь свой конец. Бессмысленный конец. И все равно люди идут в Саяны. И в этом чисто человеческом упрямстве таится своеобразная прелесть. Прелесть человеческого беспокойства и вечного поиска. Не приносит она, как не принесла и этим двадцати трем, ни богатства, ни славы, но люди идут в Саяны. И я восхищаюсь такими людьми, хоть и сомневаюсь, готов ли сам пойти их путем. Нет, я не стану спускаться по бурным речкам. Мне нужно только одно – познакомиться с тофаларами. Побродить вместе с ними по тайге, поночевать у одного костра под открытым небом или под крышей юрты, поесть, как говорится, из одного котла – узнать этот немногочисленный народ, имя которого – человек. Тоф – человек.

Железная печурка щедро отдает тепло, и кабинет председателя сельсовета наполняется жилым духом. Домашним духом. Рассвет еще не скоро, целая вереница тяжелых, как вериги, часов отделяет меня от зари, и каждый, надо будет, как четки, пропустить через свои чувства. Надо попытаться уснуть. Обязательно уснуть, потому что иначе эти вериги обовьют и удушат тебя своими звеньями. Я по собственному опыту знаю, что акклиматизация бывает двух видов. Когда просыпаешься так, как проснулся недавно я, – это простая физическая акклиматизация. Она донимает кошмарами, гнетет, душит, перехватывает дыхание, потому что здесь, в горах, воздух разреженный, не такой, как у нас в Литве, где глотаешь воздух густой, как мед, собранный в равнинном покое наших лугов, в долинах наших задумчивых рек или в смолистых, звонких сосняках. Но если кошмары начинают мучить не во сне, а наяву, значит, происходит духовная акклиматизация. Иначе, пожалуй, и не назовешь это состояние. Духовная акклиматизация. Да. И она несравненно сложней и тяжелей физической. Бывают мгновения, когда она становится просто невыносимой. Хочется все оставить, бросить и мчаться домой. Неважно, если не сделал того, что должен был сделать, неважно, если придется возвращать командировочные, неважно, если приятели станут подтрунивать над тобой, да и сам, возможно, возненавидишь себя потом за этот шаг, – хочется все оставить, бросить и мчаться домой. Кому приходилось подолгу путешествовать, тот знает это чувство. Особенно когда очутишься один где-то далеко-далеко, без близкого человека, словно в изгнании. Мне хорошо знакомо это чувство, эта духовная акклиматизация, и я вижу, что бороться с ним становится все труднее – с каждой новой поездкой оно все болезненней, мучительней, все более гнетуще. Мне кажется, что прежде я не так остро ощущал духовную акклиматизацию. Очевидно, это приходит с возрастом. А может, и раньше было так же, только забылось, поблекло в памяти? Человек обладает чудесным свойством – забывать. В самом деле, чудеснейшее свойство. Не все нужно и можно забыть, но есть вещи, не забыв которых человек не смог бы жить. Был бы не в силах. Как не в силах уехать седоголовый отец: сидит в гостинице, ждет чуда, сам не чувствуя, не подозревая того, что сложная и запутанная сигнальная система уже сработала и безжалостный процесс забывания начался, пускай даже против его воли, пускай сам он все еще надеется на чудо.

Надо заснуть. Обязательно заснуть.

Я поворачиваюсь спиной к окну, за которым – звенящий лунный свет и тоскливые голоса собак. Зажмурившись, я бегу назад. В Литву. Бегу в небольшую дзукийскую[3]3
  Дзукия – южная часть Литвы.


[Закрыть]
деревушку. У каждого из нас есть место на земле, которое нам часто снится. Я убегаю в свое. Это испытанный метод. И я еще раз хватаюсь за него, как за лекарство. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Поезд останавливается на полустанке. Отсюда до моей деревни семь километров. Песчаная белая дорога ведет в лес, где пасутся теплые весенние ветры, где в гуще подлеска еще сохранились дырявые лоскутья снега, усеянные опавшей хвоей, где со всех сторон несет сыростью – последними вздохами зимы. Семь километров. Я прохожу их легко, упиваясь густым, настоянным на лесных запахах воздухом, с вожделением думая об одинокой березе на краю деревни, о глиняном кувшине, который кожаным ремешком привязан к ее шершавому стволу. Много лет, много весен я пью из этого кувшина земную влагу – сладковатый березовый сок. Вот и сейчас я пью большими глотками, а сок льется через край кувшина, стекает на мою одежду, осыпает грудь блестящими на солнце бусинками. Я пью, пока хватает дыхания. Отрываю губы от кувшина, жадно хватаю воздух, смотрю на родную деревушку, на сбежавшуюся к реке черемуху, которую весна забросала творожными хлопьями, и снова приникаю к кувшину.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Так и заснул.

За окном уже нет серебряного света. Молчат и собаки. Занимается новый день. Светает. Я встаю. Не хочу, чтобы председатель сельсовета застал меня в постели. А он вот-вот должен прийти. Я спешу растопить печурку, ставлю чайник и бегу умываться. Ночью, похоже, был морозец, потому что по самой Уде с шумом плывет мелкая ледяная каша, или, как ее называют, шуга, а узкую протоку успело затянуть ледяной коркой. Я пробиваю ее, чтобы умыться. А когда возвращаюсь, председатель сельсовета Иван Унгуштаев уже сидит за старым письменным столом. Так же стар и сам Унгуштаев. Кожа на лице сбежалась множеством складок, морщин и напоминает мне горы. Саянские горы. Каждая морщина – пересохшее русло горной речушки. Так выглядят Саяны с самолета. Старику уже седьмой десяток. У него острые скулы, и желтоватая кожа на них натянута так сильно, что кажется, будто лицо старика вылеплено из воска, кажется, что оно должно просвечивать, если сзади поставить сильную лампу. Мы с ним пойдем в тайгу. Он, я и одна тофаларокая семья, которая должна сегодня вернуться из тайги и привести оленей. Мы сидим, пьем горячий чай, разговариваем.

– Зовут меня Иван, но при рождении мне дали другое имя, – говорит он.

– Как другое?

– Очень просто. Тофы раньше называли детей своими именами. Родился я не совсем здоровый. С вывернутой стопой, не такой, как все. И назвали меня Кривая Нога, хоть в паспорте записано Иван.

Никто по сей день не знает в точности истории тофаларов.

Одни полагают, что тофы пришли в эти места из Монголии, другие утверждают, что тофы – отколовшееся племя тувинцев.

Имеются свидетельства, что когда-то, в старину, тофаларов было около десяти тысяч. Теперь осталось всего четыреста человек.

Кто-то нащупывает бренчащую дверную ручку. Спустя минуту на пороге появляется высокий костлявый старик. Унгуштаев встает и почтительно идет ему навстречу, усаживает на стул, предлагает чаю. Я смотрю на них и думаю, что поистине все в мире относительно. Еще за минуту до этого Унгуштаев казался мне очень старым, а теперь, в сравнении с посетителем, он выглядит всего лишь пожилым человеком.

– Егор Андалаев, – говорит старик, пожимая мне руку.

Мне хочется спросить, узнать, какое тофаларское имя дали ему, когда он родился на свет, но я молчу и слушаю, как они оживленно переговариваются о чем-то на своем языке. Молчу, так как знаю, что тофы не любят чересчур любопытных.

– Человек жаловаться пришел, – через некоторое время говорит Унгуштаев. – Хочет белковать старик, а ему не дают оленей. Стар, говорят, пенсию получаешь, сиди на печи, пей чай, нечего тебе делать в тайге.

Теперь я понимаю, почему старик сердито отодвинул стакан чая, который тофалары обычно обожают, могут пить часами и в фантастических количествах.

Старик, степенный и прямой, будто аршин проглотил, встает и идет за дверь, а на его место уже входит другой посетитель – разве у людей мало дел в сельсовете? Тем более что он тут – единственная власть. Нет в Алыгджере другой власти. Даже ни одного милиционера нет. Я понимаю, что нечего мне тут болтаться, мешать Унгуштаеву. Одеваюсь и выхожу за дверь.

Небо голубое-голубое, без единого пятнышка.

Алыгджер со всех сторон окружен горами. Там, на вершинах, уже белеет снежный убор. Можно увидеть снег и здесь, в долине, в тенистых местах, где спины гор заслоняют солнце. Эти клочья снега напоминают скорей весну, чем осень. В Литве только весной можно увидеть сохранившиеся там и сям клочки снега на темной одежде земли. Утром земля была скована морозом, а сейчас солнце отогрело ее, и песчаная улица деревушки покрылась темными пятнами, словно рубаха на плечах усталого работника. Земля потеет. И самое интересное, что она так и останется всю зиму черной, без белой своей фаты, хотя кругом в горах навалит полно снега. Всю зиму самолеты в Алыгджере будут садиться не на лыжах, а на колесах, потому что снега здесь не бывает. Его сдувают жестокие ветры. Сильные и неистовые, они не прекращаются целыми неделями, мешают небо с землей, и люди проклинают их, потому что песок засыпает глаза, набивается в оконные рамы, скрипит на зубах, преследует на каждом шагу. Это зимой. А сейчас – поздняя осень, светит ослепительное солнце, небо синее-синее и – ни ветерка. Ни малейшего дуновения. Зато с самого утра уже ревут в небе моторы. Летчики из Нижнеудинска спешат. Неизвестно, сколько еще простоит погода, а Алыгджеру требуются мука и спички, капуста и картошка, крупа и селедка, стекло и гвозди – да мало ли что требуется одинокой деревушке, отрезанной от всего мира?! Но особенно много требуется горючего для деревенской электростанции. И все это не привезешь ни поездом, ни на грузовиках, не доставишь баржами – все приходится переправлять по воздуху. Потому-то с самого утра и сотрясает окна рев самолетов.

Торопятся не только летчики. Какая-то лихорадка охватила всю деревню, каждый дом. Люди куда-то спешат, бегут, что-то несут, словно деревня ждет наводнения, горной лавины или еще какой беды, к которой надо заранее готовиться. Один я никуда не спешу, слоняюсь по деревне, не могу найти себе какого-либо занятия. Долго стою возле кучки мужчин, подковывающих лошадей. Низкорослая монгольская лошадка, зажатая меж четырех столбов, висит на широких ремнях, как в операционной; мужчины одну за другой набивают на ее копыта новенькие подковы, и мне вспоминаются слова старинной литовской сказки: «Сносишь эту обувку – и домой пойдешь». Но у нас, в Литве, самые тяжелые дни наступают для лошадей весной, с песней жаворонка. А тут – наоборот. Только сейчас, поздней осенью, в начале зимы, у них начинается страда. В переносном и в прямом смысле этого слова. Низкорослые монгольские лошадки потащат на себе в тайгу и самих охотников, и вьюки со всем охотничьим снаряжением: продуктами, постелью, патронами, посудой – всем, что необходимо человеку, который уходит в нежилую тайгу не на день и не на неделю, а на долгие месяцы. Правда, тофалары не пользуются лошадьми. С незапамятных времен они держат для этого оленей – и сами ездят на них, и весь скарб везут.

Лихорадка волнами катится по деревне. Золотая лихорадка. Мягкое золото! Все только о нем и говорят. Второй год подряд в тайге хороший урожай кедровых орехов. А коли есть орехи, значит, есть и белка, и соболь, и медведь. Всех кедр кормит. И человеку хватает его плодов, и зверью остается. Несколько лет назад в тайге было трудно увидеть белку, еще труднее – соболя, а медведи, можно сказать, повывелись. Не родились в те годы кедровые орехи. И только в прошлом году все снова оживилось. А нынче кедры еще обильнее облеплены шишками, и белки (ходят слухи) кишмя кишит. Эти слухи раззадоривают, распаляют старых охотников. Мужчины только об этом и говорят. У слухов быстрые ноги, они обходят всех, не минуя ни одной избы, и всех заражают лихорадкой.

В тесной, тепло натопленной комнате кооперативно-охотничьего хозяйства целый день народ. Люди плотно обступили столы бухгалтерии, толпятся в коридоре, заполнили кабинет председателя Жернакова. Охотники заключают договоры. В этом году хозяйство наметило добыть в тайге тридцать тысяч беличьих шкурок. Тридцать тысяч! Не шуточки. Каждый должен подумать. Сколько белок добудет он? Какую цифру писать в договоре? На какой срок собираться в тайгу? На месяц? На два? А то и на три или четыре? Мужчины чешут в затылках, вслух рассуждают, спорят. Только тофы держатся спокойно. Присев подле стен, сосут цигарки из дешевого табака, смотрят на заслеженный пол и молчат. Грустно тофам. Не привыкли они так: собрался, погрузился и бегом в тайгу. Без праздника, без песни, без пиршества, в котором участвуют все охотники. С незапамятных времен тут было заведено: перед тем как рассыпаться по тайге, тофалары собирались все вместе и пировали, праздновали… И это напоминало прощанье, проводы. Тайга большая. Бескрайняя. Много опасностей поджидает охотников в тайге. Может, не все вернутся домой… Еще и прошлой осенью алыгджерские охотники пировали, прежде чем уйти в тайгу, расстаться с семьями. Но то было в прошлом году. Нынче вместо колхоза организовано кооперативно-охотничье хозяйство. Председатель Жернаков говорит: «Пировать будем, когда из тайги вернемся. Все сначала работают, а потом пируют. Будем и мы пировать после работы». Тофалары сидят вдоль стен, посасывают самокрутки из дешевого табака и молчат.

В магазине с утра до вечера сутолока, давка, нередко и ругань можно услышать, но чаще – веселый смех. Он гремит, распирает стены магазина, вздымает крышу. Продавщицы трудятся в поте лица. Охотники всё берут мешками. Набивают мешки хлебом, сухарями, солью, сахаром, сухим молоком и обычной ржаной мукой, из которой будут готовить болтушку для собак, в отдельные мешочки ссыпают крупу, макароны, чай. Всё берут. Без денег. В счет аванса. Привезут из тайги мешки мягкого золота, тогда и сочтутся, подведут итог. Гляжу, и мой знакомый пробивается к прилавку. Молодой охотник. Живет в Иркутске. Взял отпуск и приехал на родину. Мы вместе летели в самолете. Он мне сверху показывал свои охотничьи угодья. Я сказал: «Хорошие места. Главное – недалеко от деревни». Мой попутчик ничего не ответил. Не иначе, побоялся, что напрошусь в компанию, в артель. Таких артелей создается много. По два, три, четыре человека. Все берут поровну продуктов, боеприпасов и поровну делят добычу. Может быть, мой попутчик все еще опасается, что я стану проситься к нему в артель (какой там из меня компаньон!), потому и не замечает меня. Напрасно.

Опять выхожу наружу, не спеша бреду по деревне. Только я да телочки никуда не спешим. Они свободно шатаются по улице, нюхают порыжелую мертвую траву под заборами и печальными глазами долго смотрят на покрытые снегом горы. Кажется, они о чем-то думают. О чем-то грустном и жалобном.

Деревушка Алыгджер сгрудилась на берегу Уды, окруженная со всех сторон горами. Горизонт здесь невелик, не разогнаться взгляду. И восход и закат – высоко в горах. Может быть, телки смотрят печальными глазами на горы и думают: «Господи, что же там, за горами, заслонившими свет?»

Я бреду по деревенской улочке, глазею по сторонам. Дома сложены из лиственничных бревен, необтесанных, почерневших от времени и непогоды. Небольшие окошки выходят на быструю Уду. Кое-где у домов, на огородах, видны островерхие юрты. Говорят, сердце тофалара время от времени наполняется тоской, и он из жилого дома перебирается в юрту. Хотя бы на неделю, на две. Потому все еще и стоят они рядом с домами, готовые в любое время принять тофа.

А лихорадка катится по деревне – не всем хватает оленей. Их дают только очень хорошим охотникам, чьи участки в ста пятидесяти – двухстах километрах от деревушки. Такое расстояние могли бы преодолеть и лошади, но чем их кормить в дороге, если там, в горах, уже выпал снег, глубоко похоронив задубевшую, высохшую траву, а сена в тайге никто не заготовил. Правда, можно взять с собой овса, но его потребуется так много, что уже ничего другого не навьючишь на лошадь, только овес. К тому же лошадей пришлось бы сразу гнать обратно – не могут же они там оставаться без корма. Потому-то все охотники и добиваются оленей, каждый хочет получить этих замечательных животных, которых не надо кормить, потому что они сами выкапывают из-под снега мох, а жажду утоляют снегом. Живи в тайге сколько хочешь и не будешь знать никаких хлопот из-за оленя. Он не только сам прокормится, но и будет незаменимым помощником человека. Там, где лошадь беспомощна, олень несет на своей спине охотника либо его снаряжение. Самые крутые склоны, самую густую чащу и каменистые завалы олень преодолеет без труда, и его нога нигде не оступится, он нигде не свалится в пропасть. И нести способен не меньше, чем лошадь. А если нет съедобного мха, олень может и по трое суток не есть, но все равно сделает все, что потребуется человеку. Поэтому мы и ждем оленей. И не только поэтому. Большинство охотников будет жить в тайге в специально срубленных домиках, мы же будем охотиться, кочуя с места на место, как испокон веков делали тофалары. Я давно мечтал познакомиться с этим маленьким народом и не случайно выбрал время охоты на белку. В этот период тофалары начинают жить так, как жили их отцы и праотцы десять и сто лет назад, – снова превращаются в вольных кочевников.

Наконец-то дождались и мы своих компаньонов. Они приехали на оленях из тайги и пригнали еще четырех оленей. Оба – чистокровные тофы. Муж и жена. Варвара и Василий Киштеевы. Оба невысокие, как и большинство тофов. Маленькие, как у подростков, руки, почти детские стопы крохотных ног, темные глаза, узкие и раскосые, приплюснутые носы, толстые, выпяченные губы, как будто человек дует, студит горячую похлебку. Оба разменяли шестой десяток. Иван Унгуштаев свел нас, познакомил, сказал, что я хочу отправиться с ними в тайгу. Муж и жена переглянулись. Особенной радости на их лицах я не заметил. Скорее наоборот. Сидят, молчат, о чем-то думают.

– Пошли обедать к нам.

Я хотел было уже поблагодарить, объяснить, что недавно умял банку консервов, но почему-то промолчал, даже ради вежливости не стал отнекиваться. Сам не знаю, почему я так поступил. Вот-вот уже хотел было отказаться, но в эту секунду как бы что-то заткнуло мне рот. Взгляд Василия? Возможно. Как-то странно блеснули его глаза, когда он предложил пойти к ним обедать. В чем дело? А, да что там ломать голову! Я направляюсь в угол, где стоит мой большущий чемодан, достаю из него бутылку спирта, засовываю в карман, а вторую прячу как можно глубже на дно чемодана – магазины в Алыгджере чисты, и кто знает, когда доставят это «чертово зелье».

Домик у Киштеевых небольшой. Тесная кухонька и две такие же тесные комнатки, разделенные дощатой перегородкой. Мебели почти нет. На кухне стоят лавка и сколоченный из досок шкафчик. В одной из комнат – кровать, но, мне кажется, она служит больше для украшения комнаты, чем для спанья, так как вторая комната сплошь устлана оленьими шкурами, и, видимо, спят на них, а не на этих железных, поблескивающих никелированными шишками кроватях.

Усаживаемся на кухне. Варвара наливает миску густого супа и ставит передо мной. Я достаю бутылку спирта, а сам хватаю ложку и храбро зачерпываю этот суп-пюре, который отдает каким-то незнакомым запахом и оставляет во рту своеобразный, совершенно незнакомый вкус.

– Что за мясо? – спрашиваю я.

– Кабарга, – отвечает хозяин.

Я знаю, что кабарга – это горная косуля. Небольшая. Величиной со среднюю собаку. Мясо кабарги жестковатое, темное и на вид не очень привлекательно, однако я уплетаю за обе щеки и краем глаза вижу, как тофы следят за мной взглядом, подталкивают друг друга локтем, улыбаются. Когда я подымаю голову от пустой миски, меня встречают дружелюбно сияющие лица. Хозяйка что-то говорит Василию, он переводит:

– Нам нравятся люди, которые едят за нашим столом.

Теперь я все понимаю. И как же мне раньше не пришла в голову эта простая мысль! Ведь там, в тайге, нам придется есть, как говорится, из одного котла, поэтому Киштеев и пригласил меня сейчас. На пробу. Сможем ли мы жить одной семьей, сумею ли я привыкнуть, приспособиться к их вкусу, потому что они к моему, разумеется, никогда не станут приноравливаться, да и делать это им нет никакого смысла. В этом было их основное сомнение, и они решили испытать меня. Теперь оба улыбаются, похлопывают меня по плечу – приняли в свою семью.

Потом хозяин выводит меня во двор и показывает собак: три небольших, совсем еще молодых щенка.

– Разве можно с такими в тайгу идти? – спрашивает Василий.

Каждому ясно, что нельзя. Я так и говорю, а Василий в ответ:

– Одолжи денег. Куплю собаку.

Спрашиваю, сколько ему нужно, отсчитываю. Он прячет деньги в карман и продолжает:

– Дочка хочет в Иркутск ехать. Учиться. Одолжи еще.

Спрашиваю, сколько нужно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю