355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Неруда » Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести » Текст книги (страница 6)
Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:11

Текст книги "Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести"


Автор книги: Ян Неруда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ БРОДЯЧЕГО АКТЕРА

Говорят, у меня нет актерского дарования. Пускай говорят, пускай нету,– теперь уже все равно! Правда, на сцену привела меня в самом деле не любовь к искусству, а скорей – ну, как бы сказать? – мое легкомыслие. Да что я знал о театре! Кроме марионеток, в которых я бросал кожурой, я не видел ни одного настоящего театра до тех самых пор, пока дедушка не отколотил меня за первую трубку. Тогда к нам приехала какая-то бродячая труппа, и я стал ходить на ее представления, чтобы договориться там с соседским Вашеком, куда пойти, как у нас говорят, «на вальдшнепов»,– то есть ужинать к девушкам. Отец Вашека не позволял ему водиться со мной, но в театре он не бывал, а мы там-то и встречались. Не излишек образования толкал меня туда. Правда, я почти окончил коллегиум, как у нас называют обыкновенную приходскую школу, где старый учитель три часа подряд избивал нас, чтобы мы почтительно поцеловали ручку учительше, которая после урока всегда стояла у дверей и совала ее нам под нос. Не знаю, как получилось, но как-то раз я хотел плюнуть на Вашека, а плюнул на руку учительше, и, конечно, если б не эта история, я кончил бы коллегиум по всем правилам. Добрый мой дедушка, в котором все внушало мне уважение,– даже то, что он ночью всегда прятал мою одежду,– решил, что мне надо учиться на мельника, поскольку мой отец вел крупную торговлю отрубями. Мне было г.се равно: я твердо знал, что не стану учиться ничему. Бабушка насовала мне в карманы булок, и дедушка повел меня на мельницу. Хозяева встретили нас приветливо, но имели неосторожность в тот же день послать меня с тремя двадцатками в город за покупками.

«Ладно, дедушка отдаст»,– подумал я и пошел бродить по свету. Не знаю почему, только мне пришло в голову отправиться прямо в ближайший городишко – вдогонку труппе. Вечером я туда добрался, и директор сейчас же принял меня в ее состав. С каким благоговением думал я тогда о директоре театральной труппы! А теперь, когда я сам стал директором… Эх! Вот что значит звание! В первый же вечер мне пришлось петь за кулисами «Нет нигде душе моей отрады!»; натощак получилось славно.

С дедушкой я встретился только через пять лет, когда приехал с другой труппой в родные места. Я пошел к нему – хотел пригласить на свой бенефис, но он обозвал меня бродягой и еще по-разному. Наверно, он и не заглянул бы в театр, если б мельник не сказал ему, что я «реву так – ну сердце от жалости разрывается».

Мне от души жаль, что дедушка вскоре помер. Мой двоюродный брат до сих пор не отдал мне дедушкиной кованой трубки, которую после его смерти украл.

Никогда не забуду, как легко я мог стать не артистом, а про-стым комедиантом-ремесленником.

В первый труппе я не ужился. Один из ее участников никак не мог примириться с тем, что у меня голос сильней, чем у него. И я решил: «Зачем мне быть интриганом, когда я, можно сказать, рожден для героических ролей! Пускай интригует он, а я уступлю и, как настоящий герой,– опять в путешествие!» О, эти закулисные интриги! Люди думают: что за ними кроется ум, а за ними – одна грязь.

В деревенском трактире, где был мой первый привал на обед, я встретил путников: возле смуглого длинноволосого мужнины в поношенном сюртуке, широких полотняных штанах и фуражке без козырька за столом сидела довольно молодая и хорошенькая женщина, также незатейливо одетая, и маленькая девочка, которая все время за нее держалась.

Трактирщик сказал мне, что это кукольники. Женщина прямо не спускала с меня глаз. Я ведь в молодости лицом был похож на девушку: румяный, глаза сверкают из-под темных ресниц, как молнии из-за кулис, волосы ни под какой парик не упрячешь, в плечах косая сажень! Мне эта женщина тоже понравилась, и я начал поглядывать на нее. Она улыбнулась мне, потом, подтолкнув мужа, что-то шепнула ему; оба пристально, но приветливо стали смотреть на меня.

Тут уж я не удержался.

– А ведь мы как будто коллеги,– промолвил я.

– Как будто да,– ответил мужчина.

Я сказал, что вышел из труппы.

– Ну, что я говорила! – воскликнула женщина.– Поговори с ним, муженек; может, он захочет работать с нами; ведь тебе нужен помощник!

При этом она так ласково на меня поглядывала, что я, сам не заметив как, подсел к ним.

– Что ж, если угодно…

– Да почему ж неугодно, милый муженек,– сказала она, касаясь ногой моей ноги.– Ведь у нас хорошее ремесло, и он тоже повидает свет. Может, он наведет порядок в твоей библиотеке!

Одному богу известно, как это вышло, но у меня в это время ни гроша в кармане не было. Я поспешил согласиться. Тут я узнал, что они только утром пришли в эту деревню и вечером дают первое представление.

– Вы сядете туда, за печку,– сказал мне мой новый принципал,– и будете подавать мне куклы. Жена поможет. А мне сейчас надо к старосте. Покопайтесь пока в моей библиотеке, коллега; жена вам все объяснит.

И он ушел.

Не успела закрыться дверь, как кукольница пересела поближе ко мне, взяла мои руки в свои и нежно промолвила:

– Мы будем помогать друг другу и скоро сумеем вести дело одни!

– А ваш муж? – в изумлении пролепетал я.

– Какой муж? Дурачок, он мне вовсе не муж.

– А ребенок?

– Это ребенок сестры, мы взяли его на воспитание! Да что ты все спрашиваешь, глупенький!

И руки ее обвились вокруг моей шеи.

– Ах ты дрянь! – раздался в дверях голос неожиданно вернувшегося кукольника.

Мы вскочили. Глаза его сверкали, как у тигра, рука торопливо нащупывала висящую на стене веревку.

– Беги! – прошептала женщина, и я пулей вылетел вон.

Приложил ухо к двери – удары, крик, проклятья… Вдруг – дверь настежь, и оттуда вылетела выброшенная разъяренным мужем кукольница.

– Хорошо, что ты еще здесь,– сказала она, сразу успокоившись.– Беги скорей в В.; там мой отец, акробат, ступай к нему и жди меня там.

– Пойдем вместе!

– Оставить этому человеку все наше имущество? Ведь это все – мое!

И она вернулась в зал.

Терять мне было нечего, и я решил попытать счастья в В.

Старый акробат, отец кукольницы, принял меня очень любезно. Это была славная семейка: папаша одноглазый, мамаша кривозубая, дочка тощая, волосы всклокочены, торчат во все стороны, как солома на стрехе. Когда я пришел, они упражнялись; мне тоже предложили попробовать. Мальчиком я прыгал лучше всех сверстников, и семья акробата была восхищена моими прыжками в длину. Старик объявил, что я буду первым акробатом во всей Чехии, мать дала мне похлебать пахты, а дочь ко мне прижималась.

Я жил у них целую неделю. На второй день мой патрон протянул над навозной кучей канат, дал мне в руки шест и стал учить меня искусству канатоходца. Я прошел по канату по меньшей мере три раза; и они сказали, что при моих талантах я через две педели влезу хоть на колокольню.

Между тем явилась кукольница с ребенком. Сестры из-за меня поссорились и подрались. Не желая быть причиной семейных раздоров, я ушел.

Очень скоро я начал играть первые роли: при моей наружности иначе и быть не могло.

В первый свой бенефис я играл Карла Моора. Это было невиданное зрелище. В городке, где мы тогда играли, у общины было шесть больших черных плащей, в которые облачались факельщики на похоронах. Я взял напрокат один из этих длиннющих плащей; а жилет и пиджак на мне были усеяны крупными металлическими пуговицами; за пояс я натыкал себе ножей и пистолетов, сколько влезло,– и если б только вы слышали, какие раздались аплодисменты, когда я распахнул свой плащ!

Но вскоре со мной случилась вот какая неприятность.

Кое-кто из местных пареньков, водившихся со мной, согласился ради моего бенефиса изображать разбойников. На репетиции они не ходили, а явились прямо на спектакль.

Видя их перед собой на сцене, я до такой степени вошел в роль, что почувствовал себя настоящим разбойником.

– Эй вы, сброд, сложи оружие! – скомандовал я.

Разбойники – ни с места.

– Сложи оружие, сброд! – повторил я.

Разбойники стали о чем-то переговариваться.

Я властно смотрю на них, подхожу ближе и шепчу:

– Неужели вы не понимаете, дурачье, что это просто так, для виду? Я скомандую еще раз, а вы сложите оружие. Увидите, какая будет потеха.

Отхожу от них и кричу:

– Если вы сейчас же не подчинитесь, всех повешу! Сброд, сложи оружие!

Они сложили оружие и ждали потехи. Потом ругались, что смешного ничего не было.

Но мне все же был оказан исключительный прием. Я выручил в этот раз целых пятнадцать золотых! Это, конечно, совсем не то, что четыре с половиной крейцера, полученные мною позже в немецкой труппе за Карла и Франца Моора вместе.

В чешских труппах еще ничего, жить можно! А немецкие – это просто какие-то больницы: там все сидят на диете. Там-то и научился я класть мокрые полотенца на живот – хорошее средство против голода.

Две недели мы играли в Нимбурге; там даже немецких фирм нет, в театре пусто, и не выпроси я у одного кожевника черных штанов и не продай их, так наверняка помер бы с голоду.

А кожевник все удивлялся, почему это я никогда не выхожу на сцену в этих штанах.

Как-то раз в трактире один парень все со мной ругался и задирал, и я подумал: «Ты никому еще не влепил пощечины – почему бы сейчас не задать ему трепку?»

Поднялась драка, а на другой день – суд! Меня с товарищами, которые тогда со мной были, приговорили на трое суток в холодную. Товарищи обжаловали решение, а у меня не было денег на гербовую марку, и пришлось мне объявить, что я готов сидеть.

В субботу после обеда я сам пришел к судье и попросил у него разрешения отсидеть трое суток – не подряд, а с перерывами, каждый день по нескольку часов; а то как же быть с репетициями? Судья был человек обходительный; он сказал, что разрешает,– за то, что я обратился прямо к нему, а не обжаловал его решение; если, мол, я нынче днем свободен и вечером не играю, то могу сразу и приступить; но в тюрьму мне садиться не надо, а достаточно пойти на квартиру к тюремщику и там отсидеть и сегодняшнюю порцию, и все остальные, пока не получится положенных трех суток.

Это мне очень понравилось.

Подхожу к дверям тюремщика, стучу. Слышу:

– Войдите! Ах, это вы? Очень рад! – любезно приветствовал меня тюремщик.– А мы только пообедали. Чем обязан?

– Хочется немножко у вас посидеть! – отвечаю я.

– О, пожалуйста, сделайте милость, прошу! Очень приятно!

Он явно не понял. Три его дочери были уже взрослые девушки, румяные, будто яблочки наливные, живые, как ртуть, свежие, как серны.

Я их часто видел в театре, мы быстро познакомились и через четверть часа уже весело болтали. Я рассказывал им всякие анекдоты из театральной жизни, какие только знал, и мы хохотали так, что стекла звенели. Когда мой запас кончился, младшая предложила поиграть в какую-нибудь игру.

– Только не в такую, где мне пришлось бы стоять или ходить: я пришел сидеть,– сказал я.

Они засмеялись, хотя никто не понял.

Стало смеркаться, и отец заговорил об ужине, поглядывая на меня уже с некоторым нетерпением: когда же, мол, ты уберешься? Но в конце концов, сообразив, что имеет дело с бедным бродячим актером, который, видно, как раз и дожидается ужина, почувствовал жалость.

– Поужинайте с нами, сударь, если вас удовлетворит кружка нива с бутербродом.

Я согласился.

После ужина наше буйное веселье немного утихло. Мы устали. Давно пробило девять, но я не подымался. Наконец старик не выдержал.

– Не забывайте нас, сударь, приходите опять. Сам удивляюсь, как это я еще на ногах; мне уже давно пора в постель. А вы привыкли до глубокой ночи глаз не смыкать… Наверно, зайдете еще к приятелям?

– Нет, нет, я пришел сюда сидеть!

– Экий проказник!

– Честное слово.– И я рассказал ему всю историю.– Пан судья приказал мне у вас переночевать.

Девушки громко захохотали.

– Господи боже мой, что это пану судье пришло в голову? Ведь вся моя семья ютится в одной комнатушке! – воскликнул старик.

– Я тут ни при чем…

Все стали в тупик.

– Знаете что, сударь? – решил наконец тюремщик.– Ступайте-ка домой, а я скажу, что вы провели у меня всю ночь! И вообще можете больше не приходить; через несколько дней мы сообщим, что вы отбыли наказание.

После недолгих препирательств я милостиво согласился разделаться со своим наказанием, а моим коллегам пришлось провести все праздники в кутузке.

Как-то раз я попал в Прагу,– но больше меня там на сцену не заманят!

В провинции я играл всегда одни первые роли и, как говорится, законтрактовался только на них. А здесь мне давали играть одних умирающих и раненых, да еще придирались ко мне за то, что я и в этих ролях имел успех.

Критики молчали, словно набрав воды в рот; только один отдал мне должное, отозвался обо мне хорошо. Он публично хвалил мою прекрасную внешность, говорил, что я выгляжу так, будто господь бог из дерева меня выстругал. Благородная душа!

Напрасно добивался я более крупной роли. Думал, что мне наконец повезет в мой бенефис. Заказал одному поэту новую пьесу и сказал ему:

– Обязательно, чтоб была хорошая роль для меня. Понимаете, что-нибудь светское, остроумное!

– Понимаю,– ответил поэт.– Чтоб вам быть чем-нибудь необыкновенным, да?

И у него здорово получилось; я играл в его пьесе глупого слугу, которого все время колотят.

К следующему бенефису я решил написать пьесу сам. «Лучше всего взять исторический сюжет»,– подумал я и достал себе Палацкого. Но книга эта – совершенно бесполезная: всякие там мелочи да комментарии, а ни одного события, подходящего для трагедии.

В конце концов Прага мне надоела; я собрал свои пожитки и сказал:

– Adieu [2]2
  Прощай (франц.).


[Закрыть]
, Прага, на тебе свет клином не сошелся!

Я пользовался исключительным успехом у женщин. Ну прямо до неприличия! Только на какую-нибудь взгляну – моя.

Не говорю уж о той молодой цыганке, которая так в меня влюбилась, что целый год бродила по следам нашей труппы: где мы ни остановимся, она тут как тут.

Я любил эту черноглазую смуглую чаровницу; мне даже казалось, что она меня околдовала; товарищи надо мной смеялись: дескать, может, это какая цыганская княжна? Конечно, я был гораздо выше этой бедняжки, но что из этого? На все насмешки я отвечал строчками из Раупаха:

Ungleich aber kann mit Ungleich nur in Liebe siche vereinen[3]3
  Но неровни двое могут лишь в любви соединиться (нем.)


[Закрыть]
.

Либо из Гоувальда:

Die Liebe fragt nicht nach der Vater Stand[4]4
  Любовь о предках даже знать не хочет (нем.).


[Закрыть]
.

Дело в том, что у нас тоже была эта привычка – в разговоре друг с другом перейти на немецкий, на язык просвещенной нации: это считалось хорошим тоном. Тут мы подражали провинциальным чиновникам; впрочем, я замечал эту манеру и у пражских литераторов.

Жениться на цыганке я, понятно, не собирался, так как разделял мнение Иффлянда:

Ehret die Rechte der Natur, folgt dem Zuge der Liebe, so bedurft ihr keiner Gesetze [5]5
  Уважайте права природы, следуйте влечению любви – вам не надо никаких законов (нем.).


[Закрыть]
.

Эта цыганка любила меня безмерно, пока наконец, вспомнив слова Тыла: «Тот, кто любит, хочет любить… и ничего больше…» – не украла мои серебряные часы и не скрылась с ними.

Когда же обнаружилось, что у многих членов нашей труппы пропали еще более нужные предметы, я понял, что мои товарищи были с ней в гораздо лучших отношениях, чем делали вид.

Самой пламенной моей страстью была «гусарская принцесса». Так называли в Л. одну барышню, которая была безумно влюблена в лейтенанта-гусара. Но только она увидела меня на сцене, ее «словно кто приковал ко мне алмазными цепями», она написала мне записочку, полную любви и запаха кофе, на чашку которого она меня приглашала. О гусаре больше и речи не было. Потом ее стали называть «театральной принцессой».

У нее было много денег, и я искренне любил ее; но она хотела остаться свободной – «из принципа», как она говорила. Я был так влюблен, что даже посвятил ей стихотворение, очень удачное, начинавшееся словами:

Ах, что-то есть, я чувствую прекрасно…

Но в это время умер наш директор; осталась вдова с тремя детьми. Труппа не знала, что делать. В конце концов директорша вывела нас из затруднительного положения. Она позвала меня и спросила, не хочу ли я стать ее мужем.

– Надо подумать,– сказал я.

Долгов у покойного не было, дело он поставил солидно, труппа пользовалась хорошей репутацией,– я решился. Единственно, что меня смущало,– это то, что вдове было дважды двадцать лет. А свою пламенную любовь к принцессе я затоптал, мысленно сказав вместе с Раупахом: «Entschlossenheit zum Schwersten Opfer ist der Liebe Ruhm und hochste Offenbarung» [6]6
  Готовность к величайшей жертве является славой и высшим выражением любви (нем.).


[Закрыть]
.

Я женился на директорше, стал директором и теперь согласен с Шекспиром, что любовь – это «разумное безумие, отвратительная желчь и сладкое умащение».

СЛУЧАЙ В СОЧЕЛЬНИК

Был вечер сочельника, и я сидел в трактире. Никогда не проводил я этот праздник в семейном кругу, но никогда и не жалел об этом,– наверно, потому, что просто не представлял, что это такое. Даже в детстве этот красивый и поэтичный праздник был для меня безразличен: у меня никогда не было причин радоваться его приходу и жалеть, что он миновал. Стесненные обстоятельства, в которых находилась наша семья, не допускали и в этот день никаких изменений. Рыбу я видел только на рынке, где простаивал долгие часы, глядя, как плещутся эти засыпающие, таинственные и немые создания; наряженные елки созерцал только в окнах чужих квартир,– какими их часто и до тошноты красиво описывают новеллисты. Не могу сказать, что меня особенно беспокоило отсутствие всего этого: я рос странным ребенком, отличаясь особым свойством, которое у детей называется упрямством, а у взрослых – покорностью судьбе. Это было упрямство нищенки, которая стоит весь день, в холод и мороз, с протянутой рукой, видит вокруг себя драгоценности, слышит шелест роскоши, но ничему и никому не завидует.

Однако в тот вечер мне почему-то было тяжело. В огромном трактире пусто и тихо. Я сидел за столиком один, погруженный в свои мысли, поодаль стоял длинный стол, за которым ужинали официанты. Громкие шутки их не выводили меня из задумчивости, а, напротив, усиливали мое грустное настроение. Я думал о том, что весь мир забыл обо мне, что у меня нет ни единого друга, который не предпочел бы пригласить к своему праздничному столу кого-нибудь более близкого, чем я; что во всем божьем мире нет ни одного сердца, которое испытывало бы ко мне доверие, которое прижалось бы к моему сердцу, волнуясь и радуясь вместе со мной. Я сравнивал себя с куском льда, близость которого заставляет всех испытывать неприятную дрожь и сторониться его обидного безразличия. Конечно, мои знакомые,– я не мог, не решался и не хотел называть их друзьями,– сейчас, каждый по-своему, радуются, веселясь со своими близкими. И, конечно, никто из них, абсолютно никто, не вспомнит обо мне. Хотя из-за своего «своенравия» я не чувствовал сильного огорчения, мне все-таки было тяжело.

Я загляделся на потрескивающий, пылающий, как огненный цветок, газ. Потом глазам стало больно смотреть. Я отвернулся и и вдруг заметил, что в трактире я не один: за столом напротив – еще кто-то, на кого я совсем не обратил внимания. Он сидел, опустив голову на стол,– в той самой позе, в какой сидел, когда я только вошел. Я спросил у официанта, кто это, и получил ответ, по располагающий к дальнейшим расспросам:

– Какой-то пьяница!

Я бросил взгляд на одежду незнакомца: одет он был бедно.

Снова задумавшись, я без всякой цели уставился на спящего.

Вдруг он быстро, словно его что толкнуло, поднял голову и повернулся лицом к свету. Поспешно поднес правую руку к глазам, и по щекам его скатились две слезы.

«Нет, он не пьян,– подумал я.– А если сегодня и пьян, то бог знает отчего!»

Я еще раз посмотрел на него, надеясь найти в лице его что-нибудь знакомое. Лицо это нельзя было назвать красивым, но оно имело выражение мужественного страдания. Глубокие морщины избороздили лоб и щеки, свидетельствуя о том, что у этого человека, которому на вид не больше сорока, нелегкий жизненный путь за плечами. У него были слезы на глазах: я заметил, что он тоже смотрит на меня с удивлением. Я понял, что мое любопытство ему неприятно, быть может, даже обидно.

– Добрый вечер, сударь,– сказал я, чтобы завязать разговор.

– Что вам угодно?

– Да просто так.

Он ничего не ответил.

– Вы празднуете сочельник так же, как я. У нас обоих как будто одинаково праздничное настроение! У вас, видимо, тоже нет друзей, с которыми вы могли бы…

– Это никого не касается.

«Ты прав»,– подумал я, но ничего не сказал, а начал вполголоса насвистывать какой-то марш, постукивая ножом по кружке.

Прошло несколько минут.

– Хе-хе-хе!-послышалось вдруг из-за противоположного столика.

Я посмотрел туда с удивлением и досадой.

– Вы как будто обиделись,– промолвил незнакомец.– Молодая кровь еще не мирится с грубостью.

– Позвольте, сударь…

– Пожалуйста. Выскажите мне все, что хотите! Знаю, каково молодому человеку сидеть в сочельник в каком-то чужом, похожем на склеп трактире, где, кроме него, два-три человека по углам, и все молчат, словно решили завтра же покончить с собой. В таких случаях даже у старых дураков нелегко на сердце, и я не удивился бы, если б молодые люди вдруг вынули из карманов две-три тонкие свечки, зажгли их и поставили перед собой.

Он встал, взял свою уже почти пустую кружку и подсел ко мне.

– А что,– продолжал он,– ведь это правда: в сочельнике очень много поэзии. Поневоле приходится признать, что в этот день – единственный раз в году – вас охватывает какое-то праздничное чувство: я сказал бы, чувство светлое, солнечное. Суета, всякие приготовления, сияющие лица нетерпеливых детей… Даже у тех, кому в детстве не привелось ни разу праздновать сочельник, в голове начинают роиться новые мысли. Детские сердца ликуют, независимо от того, кто родители – богачи или поденщики. Да и у взрослых в этот день такое чувство, будто вокруг них, как пылинки в солнечных лучах, летают крошечные ангелочки с восковыми личиками, льняными волосиками и отстающей, дрожащей сусальной позолотой. Кажется, весь воздух потрясает мощная торжественная «Слава!»-умилительная, как звуки золотой арфы, и могучей гармонии самых высоких тонов и самых проникновенно-глубоких, словно небесный хорал в бетховенской симфонии!

Я смотрел на него с изумлением: глаза полузакрыты, на щеках легкий румянец,

– И, конечно… когда ты вечером сидишь одиноко в трактире, соразмеряя рождественские радости с ценами, указанными в меню… конечно… Вы не идете, сударь? Так проводите меня немного. Не бойтесь, я вас не заговорю!

Мы вышли. На улице мело; сочельник много теряет, если днем пасмурно, а вечером нет метели. Некоторое время мы шли молча; я следовал за своим незнакомым спутником.

– Ваше лицо мне знакомо, сударь! – сказал я.

– Знакомо? Возможно! Люди с одинаковой судьбой часто похожи друг на друга. Смысл вашего вопроса другой: вы хотели узнать, кто я?

– Может быть.

– Зачем же я буду скрывать! Ведь бедность не порок, правда? Хоть говорят, да мы и сами видим, что кого мать баюкала не в люльке, а на старой соломе, кто считает свою нищету неизбежной, предначертанной свыше, кто не может не думать о своей нищете,– те даже представить себе не могут, чтобы наступило мгновенье, когда они прикроют эту нищету тряпьем либо какой ни на есть моральной заплатой. Вот откуда у бедняка такая приниженность!

Он замолчал, и я не нарушал его молчания.

– Вздор! – вдруг громко заговорил он опять и быстро продолжал: – Я расскажу вам о себе в двух словах. Кто я? Нищий! А кем был? Правда, не полу-миллионером, но все же крупным богачом. Было у вас когда-нибудь несколько сот тысяч?

– К сожалению, нет!

– А у меня, к сожалению, да. И я лишился своего состояния из-за собственной беззаботности, из-за своего барства, из-за глупости,– называйте как хотите. Я вел оптовую торговлю.

– А вас не покинули, как многих в несчастье, друзья, и родные?

– Родственные отношения вместе с моим золотом не пропали, а вот дружба!… Впрочем, я ни к кому не обращался с просьбами! У меня еще оставалась кое-какая надежда опять разбогатеть, но случается, что выздоравливающий переоценивает свои силы,– происходит рецидив, и человек гибнет окончательно. Я стал и остаюсь до сих пор нищим, более гордым, чем захудалый венецианский дворянин. Жаль, что я не обнищал и духом. Пока были деньги, была гордая глупость; когда деньги кончились, появилась глупая гордость, а вместе с ней – и думы… Ах, эти думы! Как-то раз я прочел, что глупо, очень глупо, что богатыми являются только богачи,– дескать, почему не богат и бедняк?! Я стал думать: что это? Вздор? Или меня здравый смысл покинул?… Вы никогда об этом не думали?

Он остановился передо мной. Мы уже прошли несколько безлюдных узких улочек и остановились как раз перед дверями какого-то странного здания. Вдали послышались мерные, тяжелые пгаги почпой стражи; они приближались к нам.

– Вот здесь я живу. Раз уж вы так далеко зашли, загляните ко мне! – сказал он, отпирая дверь.

– Отчего же…

Я был страшно заинтересован и взволнован.

Он повел меня за руку. Мы шли по каким-то лестницам, по коридорам, опять по лестницам…

– Мне не нужно замков,– сказал он, открывая дверь.– Постойте, я зажгу.– Он зажег свечу, воткнутую в горлышко бутылки.– Осматривать нет надобности: все равно ничего не увидите,– прибавил он, ставя свечу на пол.

Мы находились… на чердаке. Слуховое окно заколочено досками, в углу – солома, о какой бы то ни было обстановке говорить не приходилось. Мне было как-то неловко.

– Если хотите сесть, так на солому!

Мы сели.

– Как нелепо, что я пе сумел сдержать свои чувства. Никогда бы пе подумал, что начну так болтать. Вот еще что, коли уж я заговорил…– Он подпер голову рукой.– Обеднев, я влюбился. Быть бедняком и любить, да еще богатую! Покойный Коцебу, которого Занд, может, только за то и убил, что тот сочинял плохие трагедии, пишет где-то, что влюбленный бедняк подобен гостю, который является на свадьбу не в праздничном наряде, и его не пускают па порог! Меня и выставили за дверь!

Он заплакал, всхлипывая, как ребенок. Я взял его за руку. Он, рыдая, упал ко мне на грудь.

– Завтра день рождения моей возлюбленной, которая давно замужем. Там будут пировать, а я буду умирать от голода…

Мне стало невыразимо жаль его.

– Разрешите мне хоть немного помочь вам,– сказал я, роясь в кошельке.

– Нет, нет, никаких денег! – воскликнул он, хватая меня за руку.– Я не зарабатываю на хлеб рассказами о своей нищете. Прошу вас, уйдите, уйдите… Приходите опять, если угодно, или еще где встретимся, а теперь уйдите.

Он чуть по насильно поднял меня с места, погасил свечу, судорожно схватил меня за руку и так быстро потащил за собой по лестнице, что я чуть не упал.

Прощайте! – сказал он, открыв входную дверь.

Тут спиной моей загремел ключ в замке. Я внимательно осмотрел дом снаружи и побрел обратно. Метель перестала. Дойдя до угла, я опять услышал скрип отворяемой двери. Оглянулся – сзади, при свете фонаря, виднелась черная мужская фигура. Очевидно, несчастный искал утешения в зимней ночи.

Придя домой, я обнаружил, что у меня пропали кошелек и часы. Я не мог уснуть, занимаясь психологическими исследованиями. Все розыски оказались напрасными. Среди жильцов того дома не было ни одного похожего на моего незнакомца, а на чердаке вообще никто давно не жил,– мы нашли там только ворох растрепанной старой соломы да огарок свечи в разбитой бутылке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю