355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Неруда » Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести » Текст книги (страница 33)
Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:11

Текст книги "Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести"


Автор книги: Ян Неруда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)

Трудно даже представить себе, как много может уместиться на таком пароходе. Сколько их ни ставят рядом, одного к другому, а все «место есть». Вчера мы с интересом наблюдали, как из барок вытаскивали и опускали на палубу коров и маленькую лошадку.

Коровы, вися в воздухе, ревели, «как жаворонки в облаках», по выражению Михаила Захаровича, а лошадка, подхваченная лямками под брюхо и вздернутая воротом ввысь, билась, как змея в когтях у орла, и, находясь уже на палубе, долго еще перебирала копытами и брыкалась. Вечером Михаил Захарович вздумал было в шутку проехаться на ней по палубе, но она сбросила наездника, и у него до сих пор ссадина на щеке.

Валухов грузят прямо так, без ворота. Они только поблеивают и дрожат, даже не пробуя сопротивляться. Настоящие мученики! Барки качаются, и валухи колотятся друг о друга, о борта, о весла. Два парня хватают их по очереди – один за шею, другой за зад – и кидают вверх; наверху стоят еще двое и, схватив как попало, уже не отпустят. Это – мясо для Александрии; плыть шесть дней. Нынче они еще накормлены и напоены; в Бейруте на пароход явится комиссионер для осмютра – и снова пост.

– Натерпятся, бедняги, в эту жару,– с состраданием заметил Михаил Захарович, глядя, как коровы бодают жмущихся к ним, теперь уже совсем одуревших валухов.– Надо бы облегчить. Видно, будет на обед свежая баранина.

Между тем Левко натянул над нашей крышей тент, и Андрей накрывает на стол, чтоб нам позавтракать на воздухе. Снизу, с палубы, уже донеслась русская команда натянуть тент над третьим классом – сирийское солнце жжет, как раскаленная печь. Андрей растягивает над столешницами вдоль бечевки и вставляет между ними поперек палочки; получается нечто вроде лесенки, внутри которой – отделения, образуемые двумя параллельными бечевками и двумя деревянными распорками, удерживающими бечевки на таком расстоянии друг от друга, чтобы между ними неподвижно находилась тарелка. Потом приносит тарелки с изображением русского флага, расставляет бутылки с вином – «крымским красным» и «крымским белым» – и хрустальные графины с водой, охлаждавшейся со вчерашнего дня на льду – искусственном царьградском. Сперва в ход пойдет водка – белая и зеленая – с икрой на закуску, причем; последней каждый будет брать, сколько захочет, как у нас чечевицу; потом – эх, да что там! Кухня на русских пароходах всегда отличная, лучше чем на французских. Только не супы! На пароходе хочется мясного бульона, пусть даже заправленного рисом, а тебе подают «народное блюдо» – щи, кислые-пре-кислые – брр!

Вот на пароход доставили «почту», тюк с письмами. Приехал консул – навестить, поболтать, и с ним – новые пассажиры; господин и дамочка. Он – торговец из Адани, армянин; дамочка – молодая француженка. Вообще происходит настоящий вывоз молодых француженок в Малую Азию, и все они тут выходят замуж.

Оба приехали только нынче утром с караваном, и дамочка тут же сообщила, что ночью с ними случилось несчастье: их ограбили анатолийские повобрапцы. Рассказ ее был прерван страшным криком внизу, за бортом. Старый еврей, которого я наблюдал утром, когда он молился, ездил на берег и теперь вернулся; но лодочники не пускали его на пароход, требуя с него пять франков; а он давал половину. Арабы бранились и ругались, еврей просил и причитал: речь всех звучала по-еврейски, одинаково чуждая нашему уху: чуть ли не в каждом слове два «х» и три «кх». Он молит, причитает, даже плачет, но не сдается: ведь себе они его не оставят! Тогда, в своем молитвенном одеянии, он казался мне прекрасным, а теперь был противен.

Капитан отдает команду, звонит пароходный колокол, пароход накреняется, Левко начинает подымать сходню. Тут арабы набрасываются на еврея с кулаками. Еврей хватается за сходню и вскарабкивается на нее. Но за ним лезет один из арабов. Еврей вступил на палубу, а араб с руганью – обратно; но тут Левко толкнул араба, и тот летит в воду. Не то чтоб Левко за еврея заступился, а, как я уже говорил, он нехристей терпеть не может.

Арабы галдят, сходня скрипит в вышине, пароход начинает разворачиваться.

Так что завтракать мы будем прямо в открытом море. Но теперь там тоже неспокойно. Скачут волны, еще выше скачут дельфины… Ну да ведь Шекспир наделил нас, чехов, морской душой.

– Нынче будет славно,– пророчествует швейцарец механик.– Можно хорошенько выспаться после завтрака!

II

Я тоже предполагал вздремнуть после завтрака и прилег на один из вделанных в стены салона диванов. Чем же еще заняться! На пароходную библиотеку без злости смотреть не могу: пароход русский, а книги на всех языках, но ни одной славянской! За расстроенным пианино в углу уже сидит мой приятель и перебирает мелодии из «Травиаты». Так чем же еще?

Судно заметно сбавило ход. Знакомые мелодии Верди проплывают как бы мимо сознания. Но я все-таки не могу уснуть. Думал,-может, глаза сами собой закроются, перед ними все уже туманилось и блекло, но – не тут-то было!

Вдруг в салон входит из буфетной Андрей. Подходит к ближайшему окну, смотрит наружу, и на лице его появляется легкая улыбка.

Открываю глаза как можно шире, протираю их – все вокруг по-прежнему серо.

¦– Что такое, Андрей?

Гроза!

И он указывает пальцем вдаль.

Буря! С таким удобством, находясь в самой ее середине и в то же время глядя на нее из окна, мне еще ни разу не удавалось наблюдать бурю на море! Находиться в двух шагах от гибели и смотреть на нее, как в калейдоскоп…

Но пока снаружи – тишина. Удивительная, какой я на море еще не видел. Виктор Гюго, пожалуй, сказал бы: серая тишина.

Солнце исчезло. Во всю небесную ширь – одна сплошная серость, бесцветная, унылая. А морская ширь – вся тихая, темная. Словно оцепенелая. Нигде ни малейшего пульса жизни, тишина на ней, как на лице покойника, так холоден, так бесчувствен ее лик! На море наступил мир и покой, как в гробу.

Таинственная могила природы. Как одна-единственная горючая слеза вселенной, как миллиарды наших слитых слез, охладелых и замутненных!…

Сколько народу погубило уже могучее море, сколько в нем мертвецов, а на гладкой поверхности – ни креста, ни камня! Братская могила нашей нищеты… мы такие маленькие с ней рядом.

Легкий озноб пробегает у нас по телу. Но и там, снаружи, в море, словно зарождаются тяжелые предчувствия: время от временя поверхность подергивается легкой морщинкой.

Но вот направо небосклон уже почернел. Тучи клубятся там, сбиваются в черные громады. И вот, будто кто в них выстрелил, дрогнули, понеслись, мчатся вперед, словно гонимые страхом или мученьем.

Вот уже они покрыли все небо, а за ними набегают новые. Морщины на море вдруг сразу возросли в числе. Их теперь полно, полно, и они мчатся с дикой скоростью в ту же сторону, что и тучи. Но еще не взметываются волнами. Местами вдруг на водной равнине появится воронкообразная впадина, белый водоворот, крутящийся с головокружительной скоростью и летящий, как стрела, вперед, дальше и дальше, пока не исчезнет из глаз. За ним второй, десятый…

Мрачные тучи нависают ниже. Словно для того, чтобы в последнее мгновение помешать небу обрушиться в водяную пучину, между небом и землей встали огромные столбы, желто-серые смерчи, вверху и внизу широкие, тонкие посредине. И с молниеносной быстротой помчались вперед, оставляя за собой клубящиеся облака водяной пыли. Но вот уже сломлены и эти столбы, море дикими

прыжками взметывается вверх… тучи прибились вниз… артиллерийский залп, оглушительный рев.

Взгляд бессилен проникнуть во тьму, за стеклом не видно ни зги. Небесные хляби разверзлись. Вода наверху, внизу. Тяжелые капли стучатся в окно.

А ощущение приятное, как будто сидишь у себя дома, а в окне хлещет проливной дождь!

Всего четверть часа длится горячка, и сразу – тишина.

Дождь перестал. Мы видим опять кипящее море, видим солнце. Вокруг него – еще желтый туман, но само оно уже снова сияет.

Еще мгновение – и туман, облака вдруг как сдернуло. Небо голубое, солнце смеется, словно все это была шутка. Волны еще мечутся ввысь, но к ним уже вернулись краски.

Снова веришь, что у моря – кристальная глубь и что там – жизнь, жемчуга и леса из кораллов!

Какая, наверно, сейчас прелесть наверху! Скорей на крышу!

Да, прелестно, свежо, но как мокро. Ноги скользят, от скамей идет пар, до влажных перил неприятно дотронуться… Каково было палубным пассажирам под таким ливнем?!

Брезент, прежде ровно натянутый для защиты от солнца, теперь провис: на нем образовался нелепый маленький пруд. Левко приподнимает брезент длинной метлой, чтобы вода стекла. Струи падают прямо па людей, куда Левко вздумается. Арабы угрюмо отстраняются, а па лицах облитых водой русских пассажиров та смиренно-страдальческая улыбка, которая всегда поражает меня в самое сердце у славян.

Вышел из своей каютки машинист. Протирает глаза, всматривается.

– Что же вы, сударь? Обещали хорошую погоду, а шел дождь.

– Дождь я проспал, а теперь разве не хорошо?

III

Лениво проплыли полдень и первая половина дня, лениво и жгуче, как обычно летом на юге.

Ни о чем не думаешь, ничего не слышишь, перед глазами мелькают как бы кристаллики зноя, и под этой пеленой не различаешь предметов на три шага от себя. А миражей и не хочешь видеть; тело твое как вареное, нервы высушены, чувства притуплены. Ощущение нестерпимого зноя – вот все, в чем отдаешь себе отчет. Хорошо бы отыскать тень – в салоне, в каюте или где-нибудь еще,– по во всех порах испарина, рта не закрыть, несмотря даже на противное ощущение перепекшихся губ. Напрасно искать местечко попрохладней, где бы хоть что-нибудь похожее на сквозняк, здесь, впрочем, очень опасный,– и поэтому не шевелишься. Лежишь неподвижно, распахнув одежду, расстегнув сорочку, раскрыв все поры, сам раскрывшись до глубины сердца, где нет ничего, ровно ничего. Жажда и та не заставит тебя пошевелиться: боишься залиться потом, протянув руку к стакану с лимонадом; кроме того «limonade gazeuse»[45]45
  Газированный лимонад (франц.).


[Закрыть]
– в бутылках с проволочной укупоркой, так что удалить пробку было бы настоящим подвигом. И человек терпит – с покорностью аллигатора, засохшего в глине.

Попробовал я взять ванну. Но на пароходе только одна ванна, и не успел ты в нее сесть, как кто-то уже стучится и просит не задерживать. Так что долго в воде не высидишь.

Но в конце концов жар свалил, судно немного ожило, пассажиры опять выползают на кровлю, под парусиновый тент.

Набиваю себе трубку черной ладакией, «матерью благоуханий», и зажигаю этой матери голову. Тотчас появляется дым, как лазурь,– экое наслаждение! Одна полоска за другой отделяется от трубки, возносится вверх и танцует над палубой, потом, покружившись вокруг рулевого позади нас, исчезает. Соломон еще не курил, а то он написал бы в «Песни песней»: «Кто эта, восходящая от пустыни, как бы столб дыма, окуриваемая ладакией»… а не «миррой»!

Море спокойно, и народ внизу, на палубе, тоже. Православные сели в круг, и одни из них читают по книге, которая, правда, набрана кириллицей в большой палец величиной. Шииты играют в кости. Вокруг очалмленного в зеленое потомка Магомета собралась группа арабов; но не они приветствуют его радостными кликами, а он их. Это какое-то божественное песнопение, может быть, сура из Корана, либо народная песня, либо что-то в этом роде. Словно дрессированная коза блеет фальцетом или кто-нибудь из наших священников, читая евангельский текст о страстях господних, зажал себе нос и так сдавил голос, что тот зазвучал сопрано. Да, не только кости да шахматы, но и принципы своего церковного пения мы получили с Востока, так же как церковные облачения, обряды и т. д. Но где стояла колыбель храмового пения, там оно до сих пор лежит в колыбели, оставаясь народным, а мы у себя уснастили его всяческими музыкальными усовершенствованиями, от оратории до вальса.

Время идет, и вот уже Андрей появляется с колокольчиком – звонит к обеду. Обед длится больше полутора часов – чуть не восемь превосходных блюд,– в том числе свежая баранина, Михаил

Захарович был прав,– да, помимо того, фрукты, вино, водка, черный кофе.

А после обеда опять трубка с ладакией и глазенье на небо, на палубу.

Жизнь мало-помалу приободряется. Неподалеку сидят высшие чины экипажа и играют в шахматы. Карт и домино, столь распространенных на австрийских и итальянских судах, где в них играют по крупной, на русских не встретишь. Зато нет здесь и характерной для французских судов чопорной военной дисциплины, командиры веселые, развлечения носят совершенно непринужденный характер. Капитан вынужден сам нести вахту и расхаживает по крыше над машинным отделением взад и вперед, правда, не по прямой: там был странствующий русский художник; спеша воспользоваться еще не совсем угасшим дневным светом, он посадил на пол двух турок, курящих наргиле, и капитан обходит их с величайшей осторожностью, вполне нам понятной. Внизу началась какая-то перебранка. Православный паломник попросил у одного мусульманина кувшин с водой. Тот молча дал, но как только православный напился, фанатик-мусульманин сейчас же разбил кувшин о перила. Это и послужило причиной ссоры. Один ругался по-арабски, другой – по-русски, оба ие понимают ни слова, но каждый долбит свое, так что слушать тошно.

Но вот мусульмане расстилают свои коврики для вечерней молитвы: капитан и помощники показывают им, в какой стороне Мекка.

Солнце склоняется к горизонту. Оно хочет лечь и все сильней краснеет, как невеста, приближающаяся к брачному ложу.

Наконец зашло. Здесь не бывает сумерек: только что был день и – сразу ночь. На юге свет умирает скоропостижно.

На пароходе воцаряется тишина. Неподалеку от нас сидят несколько пассажиров – француженка с мужем, художник, еще кто-то – и разговаривают приглушенно, как обычно в теплые летние вечера, когда чувствуешь в душе успокоение, а над собой – восхитительную умиротворенность молчаливого неба.

Внизу потомок пророка пробует снова запеть. Начнет, а Лев-ко ему сейчас же помешает: повис где-то между реями, и только турок заведет свою песню, он тут как тут – заблеет жалобно, будто голодная коза. Турок терпеливо начинал несколько раз снова, но в конце концов выругался и замолчал.

Еще часок пробудем на воздухе, наедине с морем и небом. Вот уже потянуло ночным холодком.

– Плед!…

Так. А теперь растянемся на крайней скамье.

Всюду разлита тишина.

Судно, со своей трубой, мачтами, реями, медленно движется вперед, подобное кораблю-призраку. Только полны поплещут у ею бортов, стукнет машина, сделает выдох труба. По ухо приникли к этим близким, однообразным звукам, но воспринимает их. П;плнд устремлен в звездное небо, слух блуждает и проетрппстпо: то ло вит каждое биение сердца, то будто прислуппишотсн к ладохим вселенной.

Изумительно! Захочешь – услышишь глубокое и им‹›Мг'рпое дыхание океана вокруг, а захочешь – услышишь, кик таи, наверху, по небу шагает время, как шелестят гигантские крылья столетий и вращаются колеса планетных часов.

Протяжные, придушенные звуки летят над подами:;›то дышит задремавшее море… «Спи спокойно, буйное дитя!»

Дитятко давно уже спит, но вовсе не смыкая своего глаза. Стоит только слегка нагнуться над бортом,– сразу в пего заглянешь… Какой он теперь темный, этот глаз, и в то же время какой сверкающий! Все небо отразилось в нем, сто раз умноженное в его плещущих волнах. Небо полно ярких звезд, луна светит, словно прикрытое зеленой фатою солнце, и каждый луч ее миллионнократно преломляется в волнах, и вся равнина моря как будто горит, как бы сплошь усеянная огненной искрой и золотым песком.

Хорошо бы заглянуть теперь в свои собственные глаза: ведь все эти миллионы огней должны отражаться в них!… Какое стремление, сколько мыслей пробуждают это небо, это море…

Вот на судно набегает большая волна: быстро ширится, как человеческое стремление, ярко блестит, как надежда людская,– и вот рухнула, рассыпалась искрами… Никогда не вернутся обратно ни волна, пи человек, пи мысль.

Но… что мне до этих волн, правда?! И что морю до моих мыслей, а небу до его отраженья в море? Мы ищем чего-то, что вне нас, а оно всюду: в небе, и в море, и в нас самих! Жизнь – ив солнцах, и в волнах, и в мыслях, и не будь у меня тоже своей собственной жизни, я истомился бы от жажды в этой вселенной, как мореплаватель без пресной воды посреди океана!…

Но удивительны эти переходы, эта перегонка из одного в другое. Душа получает жизнь от моря, море – от звезд, звезды…

Безумие! Последний закон всего сущего, наверно, до смешного прост, а я… я ничего, абсолютно ничего не знаю о нем. Знаю только, что колеса наших планетных часов тоже когда-нибудь перестанут стучать – гиря отлетит, маятник остановится, и тогда… тогда…

Эх!

ЭКЛОГА О ПЕРВОЗДАННОМ ЛЕСЕ

Представьте себе хорошенько, что такое для горожанина лес и вообще – что такое первозданный лес.

От нас до него и до истоков священной нашей Влтавы всего несколько часов, и дорога тянется вверх, вдоль Шумавы,– безмерной и безмерно прекрасной блюстительницы чешской. Мы едем по области мужественных ходов, и каждый миг перед нами – новая картина. То чернолесье, то молодняк и пастбища, то горная долина с деревушкой, будто жемчужиной, посреди,– одна гора пологая, другая островерхая, третья – одинокий мрачный утес. Уже под нами пространство, где хоть овес растет, и мы миновали деревеньку Квилды, где деревянная церквушка волнующе проста, а дома– без единого кирпича, сплошь американский «блок». Дорога идет дальше вверх – к охотничьему домику на Бушине, откуда всего на расстоянии выстрела – Бавария.

Отсюда лесная дорога еще занимательней. Шоссе гулко гудит, как под сводами, и по обеим сторонам между деревьев – следы страшной прошлогодней бури. Целые груды деревьев в чаще повалены, выворочены с корнем, опрокинуты, частью повисли на соседних деревьях либо рухнули на сторону – и торчат вершиной к земле, корнями к небу. Местами чащоба подступила к самому шоссе, стволы перегородили его, и пило пришлось прокладывать дорогу заново. Вдруг открылась лесная прогалина, и перед нами долина, а за пей – па длинном высоком косогоре по ту сторону – не осталось ни одного ствола, все свалено, перепутано, переломано. Есть во всем этом какая-то удивительная дикая гармония, как во внезапно застывшем потоке лавы, и мертвенность, впечатление кладбища. А вот еще такой же косогор, второе кладбище, а там – третье, четвертое. Здесь прошагала разъяренная природа, исполинская буря: на каждой горе – след ее ноги.

Отсюда – пешком. Цройдя полчаса девственным лесом, выходим опять на косогор,– новое кладбище! Здесь опять – ни одного дерева стоячего, все в жестоком беспорядке повалилось друг на друга, будто колосья на току, лежат двадцати-тридцатисаженные стволы, и у каждого на конце возвышается словно косматая скала – ни корни не могли расстаться с землей, ни земля – с корнями. Спускаемся по этим горам бурелома вниз, продираемся сквозь них, как маленькая букашка в высокой траве. Вот мы уже внизу, идем по долине,– беда, коль нога рискнет хоть на пядь ступить с тропинки в сторону – на этот зеленый ковер. Тут торфяник, трясина, поросшая ярко-зеленой карликовой сосной, и папоротником, и остропером, но вся поверхность словно ходуном ходит, среди зелени неподвижно блестит вода, и по тропинке идешь, будто

по качающейся доске, из-под ноги змейками прыскают струйки

воды – отступи только на пядь, и трясина сомкнется над твоей макушкой.

Шапки долой! Мы вступили в девственный лес,

Как описать его?

Мне вдруг показалось, будто я отброшен на целью тысячелетия назад, но радостно-молод, буйно-весел, независим от ирг мши и людей… свободен… свободен! На меня повеяло духом допргмеп-ного. Была тишина, та же самая, что царила здесь при сот I и»рении мира.

Неожиданно с противоположной горы сорвался ветер. Мы ею, правда, не почувствовали, но под нами, в прикорневых криптах, затрещало, в вышине зашумело, свод лесной пошатнулся туда-сюда – весь лес вдруг как будто вздохнул, в нижних ветвях засвистела легкая песенка – тот же шум, та же песня, что были при сотворении! И опять тишина. Ни звериных шагов, ни птичьего свиста, ни звука – торжественная тишина! Слышу биение своего сердца… Господи, как бы в этой тишине и голове и сердцу стало легче!

Мы в храме. Над нами – вверху темный, а в целом светлый свод, в котором лишь отдельными кусочками проглядывает голубое небо, словно мелкий камешек в мозаике. Колонны храма стройно уходят ввысь. Шея заболит, если вздумаешь смотреть, где им конец. Ветви переплетаются, образуя в вышине нечто вроде красивого вышивания. Вдоль стволов свисают вниз, к земле, седые пряди. Иной сухостой, уже без листьев, без коры, стоит еще прямо, похожий на белый скелет. А на земле – поколения, чей возраст – тысячелетия! Где нога в состоянии ступить прямо па землю, она ступает, будто но мягчайшему копру, А перебираясь через пова-лопиыо дороиьм, хинтшчпьон на богущую от аомли к ветвям или от ствола к стполу красимую гирлянду. Инину ты видишь трухлявое бревно поросшего нелепым мхом мортаого первозданного великана, на которого пааидидеи Другой; формы еще сохранились, но прогнившее тол о можно проионырнть пальцем насквозь; поперек второго лог третий! у пего тоже отвалились все ветви, лежит только длинный труп; а на него выбежали пятьдесят веселых молодых дороинеа, питпющихен останками отца; корешки их обнимают его, охпатили, как обруч, чтоб достичь земли, либо прошли ему прямо (чсаопь тело. О том, что произойдет в будущем, вы можете судить по соседнему пятисотлетнему юноше: отец под ним исчез, корни обраауют целое зданьице – часовенку в храме,– только на высоте еажопи от аомли сливаются в могучий ствол. А на один шаг дальше цолоо поколение буйно выбивается из ствола, еще прямого, по переломленного на половине высоты. С изумлением глядим мы на огромный круглый букет в вышине: невозможно представить себе ничего прекраснее – это у господа бога удачно получилось!

Мы медленно идем по храму девственного леса. Вот уже перед нами начало старой Влтавы, здесь еще совсем молоденькой, болтливой, ребячески своенравной. Ее уложили в каменную колыбельку, но ей там не нравится; она сейчас же выбегает вон,– малютка, пе больше пальца шириной. И бежит, и тараторит, болтает сама с собой, как ребятишки сами с собой разговаривают. А старый первозданный лес смотрит в ее искристые глазки и протягивает над нею свой плащ, чтоб солнце не обожгло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю