Текст книги "Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести"
Автор книги: Ян Неруда
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)
ВЕЧЕРНЯЯ БОЛТОВНЯ
Прекрасная теплая июньская ночь. Звезды чуть мерцают, луна светит так весело, и весь воздух пронизан серебряным светом.
Но охотнее всего луна, казалось, светит на крыши Оструговой улицы, особенно на тихие крыши двух соседних домов, носящих названия «У двух солнц» и «Глубокий погреб». Это удивительные крыши: шутя перелезешь с одной на другую, и все они состоят из закоулков, коньков, желобов и переходов. Особенно причудлива крыша дома «У двух солнц» – у нее так называемый седлообразный профиль, с двойным фронтоном на улицу и двойным во двор. Между обоими коньками проходит широкий желоб, в середине его пересекает косой чердачный ход. Этот ход тоже крыт круглой черепицей, образующей на крыше сотни мелких стоков. Два больших слуховых окна выходят в широкий средний желоб, который идет через весь дом, как тщательный пробор на голове пражского франта.
В слуховом окне вдруг раздался звук, похожий на мышиный писк. Звук повторился, и вскоре из слухового окна, обращенного во двор, показалась голова, и какой-то человек легко выпрыгнул в желоб. Это был юноша лет двадцати, черноволосый, кудрявый, с худощавым, смуглым лицом и чуть заметными усиками. На голове у него была феска, в руке длинный, черный чубук с глиняной трубкой. Одет он был в куртку, жилет и брюки, все серого цвета. Познакомьтесь с ним: Ян Говора, студент философского факультета.
– Я сигналю, а в караулке никого нет! – пробормотал он и подошел к трубе. На ней была прилеплена четвертушка бумаги. Говора взглянул на нее и протер глаза.– Кто-то был здесь и подменил. Э-э, нет, не подменил, это ж моя бумага! Однако… – Он еще раз всмотрелся и хлопнул себя по лбу.– Ага, солнце похитило мой стишок! Еще бы, ведь это такой перл! Совсем как у Петефи. Теперь бедняга Купка не будет воспет в канун дня своего ангела. А идея была хорошая, сам святой Антоний внушил мне ее!
Он сорвал листок и, скомкав, бросил его вниз, потом сел, набил трубку и закурил. Растянувшись на теплых черепицах, он вытянул ноги и уперся ими в желоб.
Снова послышался мышиный писк, и Говора, не поворачивая головы, ответил тем же звуком. В желоб спрыгнул другой молодой человек. Он был поменьше ростом, бледный, светловолосый, в синей шапочке, какие носили студенты-повстанцы в тысяча восемьсот сорок восьмом году. На нем была куртка и брюки из светлой парусины. В зубах торчала сигара.
– Привет, Говора!
– Привет, Купка!
– Что поделываешь? – И будущий инженер растянулся на крыше рядом с приятелем.
– Что поделываю? Наелся жидкой каши и жду, пока меня замутит. А ты ужинал?
– Я ужинал, как господь бог!
– А что бывает на ужин у господа бога?
– Ничего.
– A-а!… А что ты все время вертишься?
– Хотел бы разуться. Надо бы завести скамеечку для снимания сапог, чтобы в нашем салоне была хоть какая-нибудь мебель.
– Скамеечка для сапог не мебель, она – член семьи.– Говора лениво повернул голову к Купке.– Сделай милость, скажи, что за сигару ты куришь? Плохую или самую скверную?
– А мне наш салон все-таки нравится: потолок хорош! – заметил Купка.
– И так дешево обходится!
– Чем квартира больше, тем она дешевле. У господа бога самая большая, и он ничего не платит.
– Что-то ты стал очень набожен в канун своих именин.
– «Крыши, крыши, люблю вас безмерно!» – напевал Купка, чертя сигарой в воздухе.– Я завидовал бы трубочистам, если бы у них не был такой черный взгляд на жизнь.
Разговор шел вполголоса, легко, неторопливо, с ленивыми паузами. Странное дело; в высоком лесу, в уединенных местах, в горах люди невольно понижают голос.
– Роскошная ночь,– продолжал Купка.– Какая тишина! Слышно, как шумит вода на плотинах. А соловьи на Петршине как заливаются! Восторг! Слышишь?
– Через три дня праздник святого Вита, а после они уже перестанут петь. Как здесь красиво! Ни за что на свете не хотел бы я жить в Старом Месте.
– Там на четыре мили кругом не найдешь птицы. Разве что кто-нибудь принесет с рынка домой жареное гусиное крылышко. А то они и не знали бы, как выглядит птица!
– Ага, тут уже двое! – сказал густой тенор в слуховом окне.
– Привет, Новомлинский!– воскликнули Купка и Говора.
Новомлинский – ему было за тридцать – не спеша, на четвереньках, лез по желобу.
– Чертовщина! – прогудел он, медленно выпрямляясь.– Это дело не для меня, я к нему непривычен.
Новомлинский был выше среднего роста и очень увесист. Лицо у него было смуглое, гладкое и круглое, глаза голубые, улыбчивые, под носом – пышные усы. Голову украшала феска, а костюм состоял из черного сюртука и светлых брюк.
– Ну,– сказал ои,– в таком парадном облачении я не могу развалиться на черепицах, как вы. Сядьте-ка пристойным образом!
Купка и Говора сели. Напускное спокойствие на их лицах сменилось легкой улыбкой, они смотрели на Иовомлииского с явной симпатией. Было заметно, что он, как старший, верховодит в этой компании. Он сел против них на скате крыши, закурил сигару.
– Так что поделываете, ребята?
– Я воспеваю Малую Страну,– сознался Говора.
– А я созерцаю луну,– сказал Купка,– этого мертвеца с живым сердцем…
– Теперь каждый норовит глазеть на луну,– улыбнулся Новомлинский.– Сидели бы вы в канцелярии за цифирью, как я! – Он говорил громко, совсем не понижая звучного голоса. И в лесу, и на горах или в пустыне Новомлинский говорил бы таким же полным голосом.– Ну, что нового? Да, скажите, это правда, что Екл вчера тонул близ Императорской мельницы? – спросил он и развеселился.
– Истинная правда,– улыбнувшись, кивнул Говора.– Он ведь плавает, как жернов. В двух шагах от меня попал в омут. Забурлило ужасно, пошли пузыри! Возни было – его вытаскивать! Верно, Купка? Потом я его спрашиваю, о чем он думал, когда тонул, а он говорит, что очень смеялся над этим, потому, мол, и пускал пузыри!
Все трое рассмеялись, смех Новомлинского прозвучал как колокол.
– А что за шум был сегодня на квартире учителя? – продолжал расспрашивать Новомлинский.– Вы потом вышли оттуда, Говора.
– Пикантный случай,– ухмыльнулся Говора.– Учительница нашла в столе у мужа письмо от женщины, исполненное страсти и любовного пыла. Оно было… написано ею самой лет двадцать назад. Сегодня она его нашла нераспечатанным! Представляете, как она разозлилась?!
– Комедия! – засмеялся Новомлинский. Он вытянул ноги и заворчал на Купку, который тем временем дошел до конца желоба, чуть наклонился на краю крыши и вглядывался во двор. Потом он вернулся, довольный своей вылазкой.– Купка, куда вас вечно черти носят? Кого вы там высматриваете? Сверзитесь когда-нибудь!
– Кого высматриваю? Переплетчика. Вы небось и не знаете, что он уже двадцать лет ежевечерне читает биографию Яна Гуса и всякий раз проливает над ней слезы. Я посмотрел, плакал ли он уже сегодня. Оказывается, еще нет.
– Ерунда это! Лучше бы вы, молодые люди, поглядывали на что-нибудь другое, а не на переплетчика,– сказал Новомлинский, щелкнув пальцами.– Заметили вы, например, новую кормилицу напротив, у гончарного мастера? Вот это девочка, а?
– Новомлинский – что хорошая хозяйка: больше всего ему хлопот со служанками,– сделав сочувственное лицо, серьезно сказал Говора.
– Да, хлопот ему хватает,– поддержал Купка.– Даже поспать не может вволю: в пять утра он уже на улице, потому что самые хорошенькие ходят по воду рано утром, чтобы их не видели с ведрами.
– Помалкивайте! Я умею быстро засыпать, потому и встаю рано. А впрочем… – Новомлинский стряхнул пепел с сигары и заговорил с явным удовольствием.– Бывало, всякое бывало! Я был страшный франт, восемь нар перчаток изнашивал за год. Меня и до сих пор преследует несчастье – успех у женского пола. Что поделаешь, я не виноват, что уродился таким красавцем. Видели бы вы меня, когда я признаюсь в любви! Глядеть страшно! Однако ж,– продолжал он,– развлекайте меня чем-нибудь! Чья очередь сегодня придумывать развлечение?
– Екла.
– Ну, значит, он не придет,– совершенно уверенно сказал Новомлинский.– Я однажды состоял в «Кружке любителей поужинать». Ужинали мы каждый вечер, а платить должны были по очереди. Тот, чья была очередь, никогда не являлся.
Новомлинский случайно поднял взгляд к гребню противоположной крыши и воскликнул в притворном испуге:
– Утопленник!
Купка и Говора быстро обернулись. Над гребнем крыши виднелась еще одна феска, и под ней улыбалось широкое, румяное лицо Екла.
– Скорей сюда, живо! – закричали ему приятели.
Екл понемногу поднимался, над гребнем крыши появились его плечи, грудь, живот.
– Ему конца нет,– проворчал Новомлинский.– Этот парень мог бы выходить с продолжениями.
Екл перекинул через гребень длинную правую ногу, затем левую, поскользнулся и с грохотом скатился к ногам своих приятелей. Те громко засмеялись. Казалось, что смеется вся крыша и даже луна на небосклоне.
Больше всех смеялся сам Екл. Он лежал ничком и бил ногами по, крыше. Понадобилось несколько дружеских пинков и тумаков, чтобы поднять его на ноги. Екл медленно встал во весь саженный рост и осмотрел свой летний костюм неопределенного цвета.
– Нигде даже шов не разошелся,– удовлетворенно сказал он и уселся рядом с Новомлинским.
– Ну, что ты придумал на сегодня?
Екл охватил руками колени и с минуту покачивался взад и вперед. Потом лениво сказал:
– Я вот что придумал… пусть каждый из нас расскажет самое раннее воспоминание детства, какое у него сохранилось. Понимаете, самое раннее.
– Я так и знал, что он придумает какую-нибудь глупость,– заворчал Новомлинский.– Ужасно глупая выдумка для юриста, который уже сдал столько экзаменов!
– Вы тоже не отличаетесь особым умом! – рассердился Екл.
– Я? Простите! Меня мать носила шестнадцать месяцев, и когда я родился, то сразу заговорил. Потом я учился в двух дюжинах латинских школ, и каждое слово, которое я знаю, обошлось отцу в двадцать крейцеров.
– Может, это и не так глупо,– заметил Говора, выбивая трубку.– Давайте попробуем. У тебя готово воспоминание, Екл?
– Разумеется,– подтвердил Екл, продолжая покачиваться.– Я помню один случай, когда мне не было еще и двух лет от роду. Матери нужно было сбегать куда-то напротив, взять меня с собой она не могла, отца не было дома, и вот я остался один,– мы жили без прислуги. Чтобы я не скучал, мать взяла из кухни в комнату большого гуся, которого она откармливала. Мне от одиночества стало не по себе, я судорожно обнял гуся за шею и ревел со страху, а гусь гоготал, тоже с перепугу… Чудная сценка, а?
– Расчудесная! – прогудел Новомлинский.
Собеседники на минуту задумались. Говора уже три раза зажигал спичку и прикладывал ее к трубке, но все забывал затянуться. Наконец он сделал затяжку и объявил:
– Ага, воспоминание уже вылупилось. Я помню, как был с отцом в монастыре и монашки брали меня на колени и целовали.
– Это еще получше гуся! – загудел Новомлинский.– А что у вас хорошего, Купка?
– Мой дед был звонарем в Раковнике. Он дожил до глубокой старости. Однажды ему пришло в голову, что он сам отзвонил себе отходную. Он пошел домой, лег и помер. Меня подвели к покойнику – он был уже одет – и велели поцеловать у него большие пальцы ног в белых чулках,-уж не знаю, откуда идет этот обычай. Потом я играл около столяра, нашего соседа, который делал гроб.
– Здорово идет у нас дело! – порадовался Екл.– Теперь вы, Новомлинский!
Новомлинский нахмурился и молчал. Наконец он заговорил:
– У меня нет самого раннего воспоминания… вернее, есть два, и я не знаю, какое из них старше. Во-первых, я помню, как мы меняли квартиру, переезжали с Новозамецкой вниз к «Слонам». Я ни за что не хотел ехать, пока за мной не понесли мою колыбельку. Второе – это как я однажды сказал своей сестренке бранное слово… знаете, совсем неприличное. Мать меня отшлепала п поставила в угол к задней ножке рояля… А ведь интересное существо ребенок! Этакая комичная копия взрослого человека. Такое это неразумное, такое беззаботное существо, что невольно поверишь в ангела-хранителя. Мой первый молитвенник был на немецком языке, а я тогда еще не понимал ни слова по-немецки. И целый год я читал Gebet fur schwangere Frauen[24]24
Молитву для беременных женщин (нем.)
[Закрыть] но никакого плохого влияния это на меня не оказало.
Екл снова замолотил ногами по крыше. Новомлинский, довольный, посмотрел на него.
– Знаете, что мне нравится в Екле? Скажешь что-нибудь остроумное и тотчас видишь на нем результат.
– Я и не думал смеяться над вашими остротами! – взорвался Екл.– Мне вдруг пришла страшно глупая мысль… У древних римлян ведь тоже бывали дети, а?
– Похоже на то.
– II, наверное, они не сразу начинали говорить, как Цицерон, а тоже болтали, как и наши малыши. Представьте себе классическую латынь в детском произношении! НатЬа1 ап?е ро^1аз![25]25
Искаженное на детский манер – «Ганнибал у ворот!» (лат.)
[Закрыть]
– Ну и ну! Ох, батюшки!
Екл прямо-таки неистово замолотил по крыше. Все смеялись – собеседники, крыша, даже луна вместе со звездами словно подхихикнули им.
– Екл сегодня в ударе,– заметил Говора.
– Да,– подтвердил Купка.– Интересно, почему?
Екл уже утихомирился. Он сидел, выпрямившись и простодушно глядя на Купку.
– Гм… почему! А впрочем, почему бы и не сказать вам, новость так и распирает меня. Скажу! Я влюблен., вернее, уже нет, но… женюсь, тоже нет… в общем, не знаю, как вам сразу объяснить.
– Хорошенькая? – быстро спросил Купка.
– Разве он осрамил бы своих приятелей, взяв уродину в жены? – вступился за друга Говора.
– Женитьба… гм! Что ж, я тоже – за семейную жизнь, только вот мужья мне всегда мешают,– сказал, конечно, Новом-линский.– Деньги?
– Э, что деньги! Я не интересуюсь деньгами и приданым. Все равно его пропьешь, как только выдадутся несколько засушливых лет.
– Такой молодой и такой благородный!
– А кто же невеста? – спросили оба приятеля.
– Лизонька.
– Какая Лизонька?
– Знаете Пералека, портного, что живет на Сеноважной улице?
– А как же! – подтвердил Говора.– У него три дочери. Старшая – Мария, я ее терпеть не могу. Как взгляну на нее, от зевоты сводит скулы. Средняя – Лизонька. А младшая – Карла, такая сухопарая.
– Она такая сухая, что не может закрыть рот, не облизнувши губы! И все-таки Карла первая вышла замуж,– удивился Купка.
Опытный Новомлинский поднял палец.
– Из трех сестер всегда первой выходит замуж самая уродливая, это вы имейте в виду!
– Болтайте, болтайте,– проворчал Екл.– Терпеть не могу, когда люди много болтают, слова вставить нельзя.
– Да, Лизонька хороша собой.
– Я думаю!
– А давно ли у вас любовь?
– Да уже восемнадцать лет.– Лицо Екла приняло ироническое выражение.– Я ходил во вторую школу, а она в первую, что рядом. Я увидел ее зимой и сразу влюбился… навеки! Прелестная была девочка! Изящная головка, длинные золотистые косы, щечки как розы. Она носила зеленую шелковую шляпку, а на плечах – желто-зеленую накидку. На школьном ранце у нее был вышит белый пудель на синем фоне,– ах, этот пудель… Девочка недолго оставалась в неизвестности относительно моих чувств. Однажды я набрался духа и начал швырять в нее снежками, а когда она побежала, догнал и сорвал с нее шляпку. С тех пор она мне улыбалась. Поняла. Заговорить с ней я, конечно, и йотом не решался, но снежками кидал часто.
Года через два я уже стал репетитором ученика младших классов, который жил в конце Сеноважной улицы. Каждый день я проходил мимо дома Пералека, и Лизонька обычно стояла перед домом. Без шляпки и накидочки она была еще красивее. Ее невинные ясно-голубые глаза всегда приветливо глядели на меня; каждый раз я не мог удержаться от того, чтобы не покраснеть. Знакомство наше укреплялось. Однажды она стояла там и ела хлеб с маслом. Я расхрабрился и остановился около нее. «Дай мне кусочек»,– говорю. «На»,– говорит она и разламывает хлеб пополам. «Я хочу больший кусок!» – сказал я галантно. «Тогда мне ничего не останется, а я проголодалась!» – обольстительно улыбнулась она. Я, блаженствуя, пошел дальше и издалека еще раз показал Лизоньке свой кусок хлеба… К сожалению, вскоре родители того мальчика, с которым я занимался, взяли другого репетитора под тем нелепым предлогом, что мы, мол, вместе только играем, а не учимся.
Потом я не виделся с Лизонькой лет пятнадцать. До нынешнего года. Первого мая было воскресенье, и мне вздумалось пойти погулять за городские ворота… Сам не знаю почему, ведь я целый год за город носу не казал. Наверное, голос сердца! Иду в Шарку, в ресторан Чистецкого. Там сидит старый Пералек с женой, Марией и Лизонькой. Лизонька расцвела, как роза. Плечи округлые, как период у Гете. Взгляд такой же невинный и чистый, как у ребенка. Через минуту я был так же влюблен, как мальчишкой восемнадцать лет назад.
За столом, к которому я присел, ругали Пералека.
«Несносный глупец! – сказал один из собеседников.– Когда говорит, всегда показывает на лоб, чтобы люди думали, что у
него в голове бог весть сколько мыслей!» – «Говорят, он бьет своих дочерей, если их не приглашают танцевать»,– сказал другой.
Я встал из-за стола. Бедная Лизонька! Рядом под открытым небом танцевала молодежь. Я не люблю танцев, слишком я долговяз, не щегольнешь грацией. Но тут уж я не думал, идет мне это или нет. За столиком Пералеков сидел старый… как бишь его, этот старый капитан в отставке?… Да, Витек! Он оживленно разговаривал с Марией. Вот я подошел к нему и поздоровался с сидящими за столом. Лизонька улыбнулась и покраснела. Вскоре я пригласил ее танцевать. Она переглянулась с матерью и пообещала мне кадриль,– в круг ей, мол, не хочется идти. Мне это было очень на руку.
Кадриль мы протанцевали почти молча. Потом пошли пройтись вдоль реки, и здесь-то завязался разговор. Я спросил ее, помнит ли она меня. Она склонила голову и искоса посмотрела на меня своими невинными глазами. Я почувствовал, что я снова малый ребенок, и начал вспоминать с пей снежки, пуделя на ранце н хлеб с маслом… Она переживала то же, что и я, я это чувствовал. Ну, потом я проводил ее домой. Она устала от ходьбы, и я взял ее под руку. «Так, так, молодые люди льнут друг к другу»,– заметил Витек. Этакий противный тип! Правда, до влюбленных иногда не доходит и доброжелательное замечание.
Через несколько дней я получил от Лизоньки записку: «Um 3 Uhr bei St. Niclus zu kommen»[26]26
Придите в 3 часа к храму св. Николая (искаж. нем.).
[Закрыть]
Я задрожал от блаженства. От храма мы дошли до Вальдш-тейнского сада и там поклялись друг другу в вечной любви, а я пообещал ей, что до августа сдам последние экзамены, и не пройдет двух лет, как она станет моей женой. Потом она представила меня своим родителям, и я увидел, что Пералек – милый человек, а его жена весьма разумная женщина. Только Мария мне не нравилась, и смотрела оиа па меня как-то странно.
Вскоре после этого – с тех пор прошел уже месяц – Лизоньке пришлось срочно поехать в Клатов, где ее тетка лежала при смерти. А вчера зашел ко мне знакомый медик Буреш и спрашивает между прочим: «Ты знаешь Лизоньку Пералекову?» – «Знаю».– «Сегодня она родила мальчика у нас, в родильном отделении…»
Приятели, затаив дыхание, слушали рассказ Екла, но при последних словах все вдруг словно забыли о рассказе и, насторожившись, оглянулись на слуховое окно.
– …А днем в больницу пришел старый капитан Витек и справлялся, кто родился и как себя чувствует роженица,– добавил Екл.
– Девушки из дома нас подслушивают… вот хихикают,– быстро прошептал Новомлинский. И, вскочив, с невероятным проворством исчез в слуховом окне. За ним быстро последовали Купка и Говора.
Луна на небе вытянула шею и навострила уши… Ей показалось, что она слышит под крышей приглушенный девичий писк, а потом чмоканье.
Екл тоже, видимо, услышал это. Он опять обхватил колени своими длинными руками и, раскачиваясь взад и вперед, зубрил: «Совершение кражи под покровом ночной тьмы является усугубляющим вину обстоятельством…»
ДОКТОР ВСЕХГУБИЛ
Его не всегда называли так, причиной тому было настолько необычайное происшествие, что оно даже попало в газеты. Фамилия доктора была Гериберт, а имя его… какое-то замысловатое, я уже не помню. Гериберт был врачом, но, по правде говоря, он, хотя и получил диплом доктора медицины, никогда никого не лечил. Он сам вам признался бы, что с тех пор, как еще студентом посещал клиники, не лечпл ни одного больного, признался бы,– и, наверное, даже охотно,– если бы вообще с кем-нибудь разговаривал. Но он был очень странный человек.
Доктор Гериберт был сыном доктора Гериберта-старшего, когда-то очень популярного на Малой Стране. Мать его умерла вскоре после рождения сына, а отец – незадолго до окончания сыном университета. Гериберту-младшему достался в наследство двухэтажный домик и, вероятно, кое-какие деньги, но небольшие. В этом домике и обитал Гериберт-младший. Он получал небольшой доход от сдачи внаем двух торговых помещений в первом этаже и квартиры с видом на улицу во втором. Сам доктор жил в том же этаже, в комнатах, окна которых выходили во двор. Вход к нему был отдельный, прямо со двора, по открытой лестнице с решетчатой дверцей, запиравшейся внизу. Как выглядела квартира доктора, мне неизвестно, знаю только, что жил он очень скромно. Одна из лавок в его доме была бакалейная, и лавочница помогала ему по хозяйству; я тогда дружил с ее сыном Йозефом, но наша дружба уже давно кончилась. Йозеф стал кучером у архиепископа и заважничал. От него я в свое время узнал, что доктор Гери-берт сам стряпает себе завтрак, обедать ходит в какой-то дешевый ресторан в Старом Месте, а ужинает как придется.
Если бы только доктор Гериберт-младший захотел – у него была бы большая практика на Малой Стране. После смерти отца пациенты перенесли свое доверие на сына, но тот отвергал всех пациентов, и богатых и бедных, ни о ком и слышать не хотел и никуда не ходил. Постепенно доверие к нему исчезло, окрестные жители стали считать его чем-то вроде недоучки, а позднее вообще посмеивались: «Ах, доктор? Ну, я бы у него и кошку не стал лечить!»
Но доктора Гериберта это, судя по всему, очень мало трогало. Он вообще чуждался людей, ни с кем не здоровался и даже не отвечал на приветствия. На улице он походил на лист, гонимый ветром: сухонький, маленький,– по новым мерам, метра этак полтора. При ходьбе он маневрировал так, чтобы быть не меньше чем в двух шагах от остальных прохожих. Поэтому он и мотался из стороны в сторону. Его голубые глаза глядели застенчиво и чем-то “напоминали глаза побитой собаки. Все лицо заросло светло-каштановой бородой, что, по тогдашним понятиям, было просто неприлично. Зимой он носил серую грубошерстную шубу, и его голова в суконной шапочке едва виднелась из дешевого меха воротника, а летом ходил в сером клетчатом или в легком полотняном костюме, и как-то неуверенно покачивал головой, словно она сидела на тонком стебельке.
Летом доктор уже в четыре часа утра выходил в сад, что у Марианских валов, и садился там с книжкой на самой уединенной скамье. Случалось, что к нему подсаживался какой-нибудь добродушный сосед и заговаривал с ним. Доктор Гериберт вставал, захлопывал книгу и уходил, не сказав ни слова. В конце концов все оставили его в покое. Он так далеко зашел в нелюдимости, что ни одна из местных невест не метила на него, хотя ему еще не было сорока лет.
Но однажды произошло событие, которое, как я уже говорил, попало даже в газеты. О нем-то я и хотел рассказать.
Был прекрасный июньский день, один из тех дней, когда кажется, что во всем мире и на лицах всех людей разлита улыбка довольства. В этот день, уже к вечеру, великолепная погребальная процессия направлялась по Уезду к городским воротам. Хоронили советника земского, или, как тогда говорили, сословного, банка Шепелера. Бог нам простит, но, честное слово, умиротворенная улыбка этого дня отражалась даже на похоронах. Лица покойника, разумеется, не было видно, ибо у нас нет обычая южан – нести покойника на кладбище в открытом гробу, чтобы он, прежде чем быть засыпанным землей, в последний раз
погрелся на солнце. Но на лицах людей, шедших за гробом в этот чудесный день, нельзя было не заметить, кроме достойной серьезности, еще и некоего всеобщего довольства. Ну что тут будешь делать!
Самыми довольными были практиканты земского банка, которые несли гроб советника. Они отстояли свое право на это. Два дня практиканты волновались и бегали из отдела в отдел, теперь они гордо шагали размеренной походкой, неся свою ношу, и каждый был уверен, что взоры всего мира обращены на него и что все шепчут: «Это практикант из земского банка!»
Доволен был долговязый доктор Линк, который за восьмидневное лечение покойного получил от его вдовы двадцать дукатов, о чем уже знала вся Малая Страна. Доктор шел сейчас, слегка наклонив голову, словно размышляя.
Доволен был и шорник Остроградский, сосед и ближайший родственник покойного. При жизни дядюшка-советник не жаловал его вниманием, но теперь – Остроградский уже знал это – племяннику причиталось пять тысяч золотых, отказанных ему в завещании. И Остроградский уже несколько раз говорил шагавшему с ним рядом пивовару Кейржику: «А все-таки сердце у него было доброе!»
Остроградский шел сразу за гробом, рядом с толстым, пышущим здоровьем Кейржиком, лучшим другом покойного. За ними шли сослуживцы – Кдоек, Мужик и Гоман. Они тоже были советниками, но ниже Шепелера по должности. И они, очевидно, также были довольны.
Наконец мы вынуждены с прискорбием отметить, что даже Мария Шепелерова, одиноко сидевшая в первом фиакре, поддалась общему настроению, но, к сожалению, у нее это настроение было вызвано не только июньской погодой. Всеобщее горячее соболезнование в течение трех последних дней, разумеется, льстило этой милой даме, как и всякой женщине. Кроме того, к ее стройной фигуре шло траурное платье, а всегда немного бледное лицо в обрамлении черной вуали выглядело особенно красиво. ‹
Единственный, кто тяжело переносил смерть советника и все никак не мог избавиться от тяжелых впечатлений, был пивовар Кейржик, старый холостяк и, как уже сказано, лучший и самый верный друг покойного. Молодая вдова вчера выразила надежду, что будет заслуженно вознаграждена за то, что была верна ему еще при жизни мужа… И когда сосед Остроградский впервые сказал сегодня Кейржику свою фразу: «А все-таки сердце у него было доброе!» – Кейржик хмуро ответил: «Не было, иначе он не помер бы так рано!» И больше не откликался на замечания Остроградского.
Процессия медленно дошла до городских ворот. Тогда эти ворота еще не были такими ажурными, как ныне, и миновать их было не так-то просто: городские стены были очень широкие, и ворота представляли собой два длинных, кривых и полутемных проезда – подходящее преддверие к находившемуся за ними кладбищу.
Катафалк, двигавшийся впереди процессии, остановился у ворот. Священники обернулись, практиканты опустили носилки, и началось окропление. Потом кучера выдвинули подвижный помост катафалка, а молодые люди подняли гроб, чтобы поставить его на этот помост. Тут-то оно и случилось! То ли один конец гроба был поднят слишком быстро, то ли на обоих концах его плохо держали, но гроб вдруг соскочил, уперся узким концом в землю, и крышка с треском сорвалась с него. Покойник, правда, остался в гробу, но колени его согнулись и правая рука перекинулась через борт.
Испуг был всеобщий. Разом настала такая тишина, что было слышно, как стучат часы в кармане соседа. Взоры всех так и впились в недвижное лицо советника. А у самого гроба оказался… доктор Гериберт! Оп как раз проходил через ворота, возвращаясь с прогулки, и хотя, по обыкновению, маневрировал в толпе, внезапно вынужден был остановиться около священника, и теперь его серый сюртук виднелся рядом с черным саваном покойника.
Прошло несколько секунд. Как-то невольно доктор Гериберт схватил руку покойника,– видимо, чтобы положить ее обратно в гроб, но задержал ее в своей руке, и пальцы его беспокойно зашевелились, а глаза испытующе уставились на мертвое лицо. Потом он протянул руку и поднял правое веко покойного.
– Ну, что еще там такое? – пробасил в этот момент Остроградский.– Почему его не уложат? Долго мы будем так стоять?
Практиканты протянули руки.
– Остановитесь!-воскликнул маленький Гериберт необычайно громким и звучным голосом.– Этот человек жив!
– Вздор! Вы с ума сошли! – заворчал доктор Линк.
– Где полицейский? – шумел Остроградский.
На всех лицах выражалась полнейшая растерянность. Только пивовар Кейржик быстро подошел к невозмутимому Гериберту.
– Что нужно сделать? – взволнованно спросил он.– Он действительно жив?
– Жив. Это только летаргия. Отнесите его поскорее в какое-нибудь помещение, попробуем его спасти.
– Это величайшее безумие!-кричал доктор Линк.– Уж если он не мертв, то…
– Кто этот человек? – спросил Остроградский, кивнув в сторону Гериберта.
– Говорят, доктор…
– Доктор Всехгубнл, вот он кто!… Полиция!-закричал шорник, внезапно взволнованный мыслью о пяти тысячах.
– Доктор Всехгубил! – повторили советники Кдоек и Му-
шик.
Но преданный Кейржик и несколько практикантов уже осторожно вносили гроб в ближайший трактир «На известке».
На улице поднялись шум и гвалт. Катафалк повернул обратно, за ним повернули фиакры, советник Кдоек кричал: «Пойдем туда и узнаем все!» – но никто не знал, что делать.
– Хорошо, что вы пришли, пан комиссар! – воскликнул Остроградский, завидев подходившего полицейского чиновника.-
Здесь творится страшная, недопустимая комедия… оскверняют труп среди бела дня… на глазах чуть ли не у всей Праги.– И он последовал за комиссаром в зал трактира. Доктор Линк исчез.
Через минуту Остроградский снова вышел на улицу, за ним комиссар.
– Прошу всех разойтись! – обратился комиссар к собравшимся.– Внутрь никто не войдет! Доктор Гериберт решительно утверждает, что вернет советника к жизни.
Жена покойного хотела выйти из фиакра, но потеряла сознание. (От радости иногда можно даже умереть!) Из трактира решительным шагом вышел Кейржик и поспешил к фиакру, где дамы хлопотали около бесчувственной советницы.
– Отвезите ее потихоньку домой,– сказал он.– Там она придет в себя. «А все-таки она хороша… очень хороша»,– подумал он, потом повернулся, вскочил в другой фиакр и поехал выполнять поручение доктора Гериберта.
Экипажи разъехались, траурная процессия разбрелась. Но около трактира оставалась толпа, и полиции приходилось поддерживать порядок. Стоя кучками, люди рассказывали самые невероятные вещи. Одни поносили доктора Линка и распространяли ‹
о нем всякие небылицы, другие насмехались над доктором Гери-бертом. Время от времени появлялся запыхавшийся Кейржик и говорил сияя: «Все идет на лад!», «Я сам уже слышал пульс!»,
«Этот доктор – кудесник!»
– Дышит! – воскликнул он в последний раз вне себя от радости и кинулся в ожидавший его фиакр, чтобы поспешить к советнице с этой радостной вестью.
Наконец, уже в десятом часу вечера, из трактира вынесли крытые носилки. С одной стороны шли доктор Гериберт и Кейржик, с другой – полицейский комиссар.