Текст книги "Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести"
Автор книги: Ян Неруда
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
ОНА РАЗОРИЛА НИЩЕГО
Я собираюсь рассказать грустную историю, но, словно веселая заставка к ней, встает в моей памяти облик Войтишека. У него была такая сияющая, здоровая и румяная физиономия, блестящая, будто политая маслом воскресная булочка. По субботам, ко-
гда его круглый подбородок уже изрядно обрастал белым пушком и тот блестел, словно густая сметана,– Войтишек брился только по воскресеньям,– он казался мне еще красивее. Нравились мне и его волосы. Их было немного, и они начинались на висках, по краю круглой лысины, и цветом были не серебряные, а слегка желтоватые. Мягкие, как шелк, они развевались вокруг головы. Шапку Войтишек всегда носил в руках и покрывал ею голову, только когда приходилось идти под палящим солнцем. В общем, Войтишек мне очень нравился, потому что его голубые глаза смотрели простодушно и все лицо было похоже на большой круглый приветливый глаз.
Войтишек был нищим. Чем он занимался раньше, я не знаю. Но, судя по его известности на Малой Стране, нищенствовал он уже давно и по здоровью своему мог продолжать это занятие еще долго, потому что был крепок, как дуб. Я даже знаю, сколько ему в то время было лет. Однажды я видел, как он, поднявшись своими мелкими шажками по Сватоянскому холму на Остругову улицу, подошел к полицейскому Шимру, который, удобно облокотившись
о перила, грелся на солнышке. Шимр был из породы полицейских-толстяков. Его серый мундир чуть не лопался по швам, а голова сзади походила на несколько жирных колбас, истекающих салом… извините меня за это сравнение. Блестящий шлем на его большой голове ерзал при каждом движении, и когда ему нужно было догнать какого-нибудь мастерового, который без зазрения совести и вопреки всем установлениям переходил улицу с дымящейся трубкой в зубах, Шимр вынужден был снимать шлем и брать его в руку. Мы, дети, видя это, смеялись и приплясывали, но стоило ему взглянуть ца нас, как мы тотчас же замолкали. Шимр был немец из Шлукнова. Надеюсь, что он еще жив, и ручаюсь, что и до сих пор так же плохо говорит по-чешски, как тогда. «Вот види-? те,– говаривал он,– я выучился по-чешски всего за год».
Вот, значит, взял Войтишек свою синюю шапку под мышку, а правую руку засунул глубоко в карман длинного сюртука. При этом он приветствовал зевающего Шимра словами: «Бог в помощь!» – а Шимр приложил пальцы к козырьку. Затем Войтишек извлек свою скромную табакерку из бересты, открыл ее, потянул за кожаную петельку на крышке и предложил Шимру. Тот взял понюшку табаку и сказал:
– А ведь вы изрядно постарели. Сколько вам лет?
– Да,– усмехнулся Войтишек.– Сдается, вот уж восемьдесят лет прошло с тех пор, как отец произвел меня на свет, людям добрым на потеху.
Внимательный читатель, конечно, удивится, что нищий Войтишек осмеливается так запросто разговаривать с полицейским, а
тот даже не говорит ему «ты», как сказал бы какому-нибудь деревенщине или подчиненному. А ведь чем тогда был полицейский! Для жителей Малой Страны это был не «постовой номер такой-то». Это был пан Новак, или пан Шимр, или пан Кедлицкий, или пан Вейс. Именно они поочередно несли службу на нашей улице. Это был или коротышка Новак из Слабиц, предпочитавший стоять поближе к лавкам из-за своего пристрастия к сливовице, или толстяк Шимр из Шлукнова, или Кедлицкий, родом из Вышеграда, хмурый мужчина, но добряк, или, наконец, Вейс из Рожмиталя, рослый детина с необычайно длинными желтыми зубами. О каждом было известно, откуда он родом, как долго служил в армии и сколько у него детей. С каждым из них мы, ребятишки из соседних домов, водили знакомство, а он знал всех жителей квартала и всегда мог сказать матери, куда побежал ее постреленок. Когда в тысяча восемьсот сорок четвертом году полицейский Вейс погиб при пожаре в Рантхаузе, за его гробом шла вся Остругова улица.
Но Войтишек тоже был не простым нищим. Он даже не особенно заботился о нищенской внешности и ходил довольно чисто, по крайней мере, в начале недели; платок у него на шее был аккуратно завязан, а если на сюртуке и красовалась заплатка, она не выглядела, как кусок прибитой жести, и цветом не слишком разнилась от основной ткани.
За неделю Войтишек обходил всю Малую Страну. Нигде ему не отказывали, и хозяйки, заслышав во дворе его мягкий голос, без промедления несли ему полкрейцера. Тогда это было изрядным подаянием. Войтишек собирал милостыню с утра до полудня, потом отправлялся в храм святого Микулаша на богослужение, которое начиналось в половине двенадцатого. Около храма он никогда не просил и не обращал внимания на торчавших там нищенок. Потом он шел куда-нибудь поесть,– он знал семьи, где ему поочередно оставляли от обеда целую миску. Было что-то свободное и спокойное во всем его образе жизни и поведении,– то, что, наверное, побудило Шторма написать трогательные и смешные слова: «Ach, koenur ich betteln geh’n ueber die braune naid»[23]23
«Когда бы я мог в полях бродить и подаяние просить» (нем.).
[Закрыть].
Только трактирщик из нашего дома, Герцл, никогда не давал Войтишеку денег. Долговязый Герцл был малость скуповат, но, в общем, неплохой человек. Вместо денег он обычно пересыпал из своей табакерки немного табаку в табакерку Войтишека. И они всегда – это бывало по субботам – обменивались одними и теми же фразами:
– Ох-ох-ох, пан Войтишек, плохие времена!
– Верно, что плохие, и не станут лучше, пока лев из замка не сядет на вышеградские качели.
Он имел в виду льва на башне храма святого Вита. Признаюсь, что эти слова Войтишека меня озадачивали. Как рассудительный молодой человек,– мне было тогда уже восемь лет,– я ни на минуту не сомневался в том, что упомянутый лев может перейти по Каменному мосту,– как я сам в дни храмовых праздников,– подняться на Вышеград и там сесть на хорошо всем нам известные качели. Но почему от этого времена станут лучше – вот чего я никак не мог постичь!
Был прекрасный июньский день. Войтишек вышел из храма святого Микулаша, надел шапку, потому что сильно припекало солнце, и не спеша пошел через нынешнюю Штепанскую площадь. У изваяния святой троицы он остановился и сел на ступеньку. За спиной у него звучно плескалась вода в фонтане, солнышко светило, было очень славно! Сегодня Войтишек, очевидно, обедал в доме, где садились за стол после полудня.
Как только он сел, одна из нищенок, стоявших у дверей костела, паправилась к пому. Ее прозвище было «Миллионщица», потому что, в отличие от других пи щипок, которые сулили своим благодетелям, что господь бог возместит им подаяние сторицей, она клялась, что даятелю воздастся «в миллион раз». Имепно поэтому чиновница Германова, не пропускавшая ни одного аукциона в Праге, всегда подавала только Миллионщице. Миллионщица умела ходить прихрамывая или не прихрамывая, в зависимости от того, как ей было нужно. Сейчас она шла ровной походкой, направляясь прямо к Войтишеку, сидевшему около памятника. Холщовая юбка бесшумно болталась вокруг ее тощих ног, натянутая на лоб синяя косынка ерзала вверх и вниз. Ее лицо всегда казалось мне очень противным. Все оно было в мелких, как тонкая лапша, морщинах, собравшихся у острого носа и рта. Глаза у нее были желто-зеленые, как у кошки.
Она подошла поближе к Войтишеку и сказала, выпячивая губы:
– Хвала господу Иисусу Христу!
Войтишек кивнул в знак согласия.
Миллионщица тоже села на ступеньку и чихнула.
– Брр!-сказала она.– Я не люблю солнца, всегда от него чихаю…
Войтишек ни слова.
Миллионщица сдвинула косынку назад так, что открылось все ее лицо. Она щурила глаза, как кошка на солнце: они были то зажмурены, то вспыхивали зелеными огоньками. Она все время что-то жевала, и, когда губы раздвигались, был виден единственный верхний зуб, весь черный.
– Пан Войтишек,-начала она снова,-я всегда говорю: стоит вам только захотеть…
Войтишек молчал. Повернувшись к ней, он глядел на ее рот.
– Я всегда говорю: «Эх, если б пан Войтишек захотел, он мог бы нам сказать, где щедро подают».
Войтишек ни слова.
– Что вы на меня так уставились? – помолчав, спросила Миллионщица.– Что такое у меня неладно?
– Зуб! Удивительно, что у вас остался этот зуб!
– Ах, зуб,– сказала она, вздохнув.– Вы ведь знаете, что, когда выпадает зуб, это значит, что вы теряете доброго друга. Нет уже на белом свете тех, кто желал мне добра и хорошо ко мне относился. Все умерли. Только один остался, да я не знаю его… Не знаю, где этот добрый друг, которого милосердный бог еще послал мне в жизни. Ах, боже, я так одинока!
Войтишек глядел перед собой и молчал.
Что-то похожее на радостную усмешку мелькнуло на лице, нищенки, но усмешка эта была безобразна. Старуха поджала губы, и все ее лицо как-то подтянулось.
– Пан Войтишек!
– Пан Войтишек, мы с вами еще можем быть счастливы. Я часто вижу вас во сне… Видно, на то воля божья. Вы одиноки, некому о вас позаботиться. К вам всюду так хорошо относятся, у вас много щедрых благодетелей… Я бы охотно к вам переехала. Перина у меня есть…
Войтишек медленно поднялся с места. Он выпрямился и правой рукой поправил кожаный козырек фуражки.
– Скорее отравлюсь! – буркнул он наконец, отвернулся и, не попрощавшись, медленно пошел к Оструговой улице. Два зеленоватых глаза следили за ним, пока он не скрылся за углом. Потом Миллионщица надвинула косынку на лицо и долго сидела не шевелясь. Наверное, задремала.
Странные слухи вдруг поползли по Малой Стране. Люди почесывали затылки и задумывались. Там и сям только и слышалось: «Войтишек».
Вскоре я все узнал. Говорили, что Войтишек совсем не бедняк. У него, мол, на том берегу два собственных дома. А что он живет где-то в Бруске, под замком, это, мол, все неправда.
Стало быть, он дурачил добросердечных жителей Малой Страны! И как долго!
Все были возмущены. Мужчины сердились, чувствуя себя оскорбленными, стыдились своей легковерности.
– Ах, мошенник! – говорил один.
– А ведь и в самом деле,– рассуждал другой,– видели мы когда-нибудь, чтобы он ходил побираться по воскресеньям? Нет! Сидел небось дома в своих хоромах и ел жаркое.
Женщины еще колебались. Добродушное лицо Войтишека казалось им слишком бесхитростным. Но выяснились новые подробности: у него две дочери и обе живут как барышни. Одна просватана за лейтенанта, а другая метит в актрисы. Обе носят перчатки и ездят гулять в Стромовку.
Это убедило и женщин.
Так за двое суток решилась судьба Войтишека. Всюду ему стали отказывать, ссылаясь на «трудные времена». В домах, где ощ бывало, обедал, ему теперь говорили: «Сегодня ничего не осталось», или: «Мы люди бедные, ели сегодня один горох, это не для вас». Озорные мальчишки прыгали вокруг пего и кричали: «Домовладелец, домовладелец!»
В субботу я играл около дома и увидел, как подошел Войти-шек. Трактирщик Герцл стоял, как обычно, в своем белом фартуке, опершись о дверной косяк. Объятый каким-то непостижимым испугом, я вдруг вбежал во двор и спрятался за ворота. В щель я хорошо видел Войтишека. Шапка тряслась в его руках. На лице не было обычной ясной улыбки. Он повесил голову, желтоватые волосы его были растрепаны.
– Слава господу Иисусу Христу,– поздоровался он, как обычно. При этом он поднял голову. Щеки его были бледны, глаза помутнели.
– Вот хорошо, что вы пришли,– заметил Герцл.– Пан Вой-тишек, одолжите мне двадцать тысяч. Не бойтесь, деньги не пропадут, я прошу под надежную закладную… А кстати, если хотите, можете теперь же купить себе дом, вот тут рядом… «У лебедя».
У Войтишека брызнули слезы из глаз.
– Да ведь я… да ведь я… – всхлипывал он.– Я в жизни никого не обманывал!
Пошатываясь, он перешел улицу, опустился на землю, положил свою седую голову на колени и громко зарыдал.
Дрожа всем телом, я вбежал в комнату к родителям. Мать стояла у окна и смотрела на улицу.
– Что ему сказал Герцл? – спросила она.
Я стал у окна и не сводил глаз с плачущего старика. Мать стряпала, но каждую минуту подходила к окну, выглядывала и качала головой. Она увидела, что Войтишек медленно встает с земли. Быстро отрезав ломоть хлеба, она положила его на кружку с кофе и поспешила на улицу. Она звала, кивала головой с порога, но Войтишек не видел и не слышал. Тогда она подошла к нему и подала кружку. Старик молча смотрел на нее.
– Спасибо вам,– прошептал он наконец,– Но сейчас мне кусок не лезет в горло…
Больше Войтишек не ходил за подаянием по Малой Стране. На том берегу он тоже, разумеется, не мог побираться, потому что там его не знали ни жители, ни полиция. Он нашел себе место на площади близ Клементинума, как раз напротив караулки, что стояла у моста. Я видел его там всякий раз, когда мы по четвергам, в свободное послеобеденное время, ходили в Старое Место поглядеть на книги, которые раскладывали букинисты. Голова Вой-тишека была опущена, на земле перед ним лежал картуз, в руке он держал четки. Никто не обращал на него внимания. Его лысина, щеки, руки не блестели больше, пожелтевшая чешуйчатая кожа еще более сморщилась.
Признаться или нет? Почему бы мне и не сказать вам, что я не отваживался прямо подойти к Войтишеку, а всегда крадучись приближался сзади, прячась за колонной, бросал ему в шапку бумажный грош – все состояние, которым я располагал в тот день,– и быстро убегал.
Однажды я встретил его на мосту. Полицейский вел его на Малую Страну. Больше я его уже никогда не видел…
Было морозное февральское утро. Еще не рассеялись сумерки, окна толстым слоем покрывала узорная изморозь, на которой играл оранжевый отсвет огня из топившейся печи. Перед нашим домом остановился возок, послышался собачий лай.
– Сбегай возьми две кварты молока,-сказала мне мать.– Только закутай хорошенько горло.
На улице стояла молочница, а рядом с ее возком – полицейский Кедлицкий. Сальный огарок мерцал в четырехугольном стеклянном фонаре.
– Да неужели? Войтишек?! – переспросила молочница и перестала мешать молоко ложкой. Она делала это, чтобы молоко казалось более жирным, что было официально запрещено, но, как мы уже сказали, Кедлицкий был добродушный человек.
– Да,-ответил он,– мы нашли его ночью на Уезде, возле каттоперских казарм. Он замерз, и мы отвезли его в покойницкую к кармелиткам. Еще бы, в одном драном сюртуке и брюках, даже без рубашки…
О МЯГКОМ СЕРДЦЕ ПАНИ РУСКИ
Йозеф Велш был одним из самых богатых торговцев на Малой Стране. В его лавке было, мне кажется, все, что привозят из Индии и Африки,– от ванили и жженой слоновой кости для политуры до золотой краски. Лавка находилась на площади, и в ней постоянно толпились покупатели. Пан Велш проводил там весь день, за исключением воскресений, когда происходили большие богослужения в соборе святого Вита, и тех случаев, когда пражское городское ополчение устраивало парады, ибо пан Велш числился стрелком первой сотни, первой шеренги, третий от лейтенанта Не-домы на правом фланге.
В лавке он всегда старался обслужить покупателей сам, хотя у пего было два приказчика и два ученика, а кого не успевал об-служить, тех приветствовал, клапялся им, улыбался. Собственно говоря, пап Велш улыбался всегда – в магазине, на улице, в церкви, всюду с его уст не сходила, словно въевшаяся в них, предупредительная улыбка. Небольшого роста, приятно сложенный, круглый, толстенький, он вечно покачивал головой и улыбался. В лавке он ходил в плоском картузе и кожаном фартуке, на улице – в длинном синем сюртуке с золотыми пуговицами и в котелке.
У меня была одна нелепая фантазия о пане Велше. В доме у него при его жизни я никогда не бывал, но стоило мне подумать, как он выглядит дома, в мыслях неизменно возникала такая картина: пан Велш без картуза, но в фартуке сидит за столом, перед ним тарелка горячего супа; локтем пан Велш оперся о стол, в другой руке у него полная ложка, он держит ее между тарелкой и улыбающимся ртом и сидит как изваяние. И ложка не движется ни туда, ни сюда. Глупая картина, я знаю.
Но в день, когда начинается наше повествование,– третьего мая 184… года в четыре часа дня,– пана Велша уже не было в живых. Он лежал во втором этаже, над магазином, лежал в красивом гробу, стоявшем в парадной комнате его квартиры. Гроб был еще открыт, но пан Велш улыбался даже после смерти, когда ему закрыли глаза.
Похороны были назначены на четыре часа. Катафалк уже стоял на площади перед домом. Здесь же собралась сотня ополченцев с духовым оркестром.
В гостиной было полно народу, все именитые жители Малой Страны. Все знали, что священник с причтом немного запоздают, это было обычаем при каждых солидных похоронах, чтобы не говорили, будто покойника стараются поскорей отправить к праотцам. В гостиной было душно. Солнце освещало комнату, отражаясь в больших зеркалах, массивные восковые свечи около гроба горели желтыми огоньками и чадили, в теплом воздухе пахло свежим лаком от черного гроба, стружками, подложенными под покойника, и уже, кажется, немного трупом. Царила тишина, люди говорили шепотом. Никто не плакал, потому что близких родственников у пана Велша не было, а дальние обычно говорят: «Ах, если бы я мог выплакаться, да нет слез, прямо сердце разрывается»,– «Да, да, так еще тяжелее».
В гостиную вошли пани Руска, вдова ресторатора из Графского сада, где устраивались великолепнейшие балы канонеров. Поскольку до этого, собственно, никому нет дела, упомяну лишь мимоходом, что говорят о том, как овдовела пани Руска. В те времена в каждом артиллерийском полку была особая рота бомбардиров, состоявшая из молодых, здоровенных парней, кровь с молоком. Покойный супруг пани Руски эту роту прямо-таки ненавидел, как говорят, из-за своей женушки, и однажды бомбардиры нещадно избили его. Но до этого, как уже сказано, никому нет дела.
Пани Руска пятый год ела вдовий хлеб, живя одиноко в своем доме на Сельском рынке, и если бы кто-нибудь спросил, чем она занимается, ему бы ответили: ходит на похороны.
Пани Руска протолкалась к гробу. Это была видная дама лет пятидесяти, ростом выше среднего. С ее плеч ниспадала черная шелковая мантилька, круглое, простодушное лицо обрамлял черный чепец со светло-зелеными лентами. Карие глаза вдовы остановились на покойнике, лицо перекосилось, губы задрожали, из глаз хлынули слезы. Она громко заплакала. Потом быстро утерла глаза и губы белым платочком и оглядела соседок слева и справа. Налево стояла торговка восковым товаром, пани Гиртова, и молилась, глядя в молитвенник. Направо – какая-то хорошо одетая дамочка, ее пани Руска не знала; если эта дамочка – пражанка, то, наверное, с того берега Влтавы. Пани Руска обратилась к ней:
– Пошли ему, господи, царствие небесное! Лежит здесь, как живой, и улыбается.– Пани Руска опять утерла нахлынувшие слезы.– Ушел от нас… оставил нас навеки… и все свое добро оставил тоже. Смерть – это грабительница, да!
Незнакомка не отвечала.
– Однажды я была на еврейских похоронах,– полушепотом продолжала пани Руска.– Но это неинтересно. Все зеркала у них завешены, чтобы не виден был покойник, пусть люди глаза девают,
куда хотят. Вот у нас куда лучше, покойничка видно со всех сторон… Гроб, я думаю, стоит не меньше двадцати серебряных гульденов, этакая красота! Но он заслужил это, добрая душа, вон словно улыбается нам в зеркале. Совсем не изменился после смерти, только лицо чуть-чуть вытянулось. Как живой, а?
– Я не знала пана Велша живым,– сказала незнакомая дамочка.
– Не знали? Ну, я-то очень хорошо знала! Еще холостым знала, и жену его знала девицей, дай ей господь вечный покой! Как сейчас, вижу их свадьбу. Она с утра заливалась слезами. Ну, к чему, скажите, пожалуйста, плакать целый день, если она знала его девять лет? Глупо, а? Девять лет он ее ждал, а лучше бы ждал девяносто! Ох, это была и штучка! Злыдня, скажу вам! Считала себя самой красивой и самой умной, и хозяйки, мол, лучше нет, чем она. На рынке час торговалась из-за гроша, при стирке всегда старалась дать бедняге поденщице поменьше воды, а прислуга у нее вечно жила впроголодь. Велш – тот хватил с ней лиха. Две мои прислуги раньше служили у нее, я от них все разузнала. Ему от жены минуты покоя пе было. Оиа так думала, что, мол, муж только потому ведет себя смирно, что боится ее, а если и не перечит ей, то тоже нарочно. Она, знаете, была, как говорится, романтическая натура и хотела, чтобы весь мир ее жалел. Вечно жаловалась, что муж ее тиранит. Если бы он ее со злости отравил, она бы обрадовалась, а если бы он сам повесился, обрадовалась бы тоже, потому что тогда все бы ее жалели…
Пани Руска снова взглянула в сторону незнакомки, но той уже не было рядом. Увлекшись, пани Руска не заметила, что соседка все больше краснела и где-то в середине ее речи исчезла. Сейчас незнакомка разговаривала в глубине комнаты с родственником покойного, сухопарым чиновником казначейства Умюлем.
Пани Руска еще раз поглядела на неподвижное лицо покойника. У нее снова задрожали губы и из глаз полились слезы.
– Бедняга! – сказала она довольно громко, обращаясь к торговке воском пани Гиртовой.– Бог-то, он каждого карает. Каждого. Покойник был не без греха, что уж говорить. Кабы он женился на бедной Тонде, которая прижила от него ребенка…
– Приехала, ведьма на помеле? – громко прошипел сзади чей-то голос, и костлявая рука легла ей на плечо. Присутствующие вздрогнули, и все взоры обратились на пани Руску и стоявшего за ней пана У мюля.
Пан Умюль, указывая рукой на дверь, повелел своим сиплым, но пронзительным голосом:
– Вон!
– Что там такое? – спросил стоявший в дверях другой
Умюль, тогдашний полицейский комиссар Милой Страны, такой ше сухопарый, как его брат.
– Эта ведьма втерлась сюда и злословит о мертвых. Язык у нее что жало.
– Да гопи ты ео в шею.
– Она всегда так па похоронах,– раздались возгласы со всех сторон.– И па кладбище устраивала скандалы!…
– Ну-ка, марш отсюда, сию минуту! – сказал полицейский комиссар, ухватив пани Руску за руку.
Она шла, всхлипывая.
– Такой скандал на таких солидных похоронах,– говорили в публике.
– Теперь тихо! – приказал комиссар пани Руске, когда они были в передней, ибо в квартиру как раз входил священник с причтом. Потом он вывел ее на лестницу. Пани Руска пыталась что-то сказать, но комиссар неумолимо вел ее дальше.
Перед домом он кивнул полицейскому:
– Отведите эту женщину домой, чтобы пе безобразничала на похоронах!
Пани Руска, красная, как пион, не понимала в чем дело.
– Скандал! И на таких солидных похоронах! – раздавалось в толпе перед домом.
Братья Умюли, сыновья Умюля, городского писаря, были, как видно, строгие господа. А пани Руска снискала неприязнь всей Малой Страны, я сказал бы даже, всего света, если бы Малая Страна представляла собой целый мир, чего я, ка); малоотрапец, нопечпо, желал бы.
На следующий день пани Руску вызвали в полицейский комиссариат на Мостецкой улице. В то времопа там бывало довольно оживленно. Когда летом в комиссариате работали при открытых окнах, шум раздавался на всю улицу. Там орали и топали ногами на каждого. Вежливого обращения, которое теперь так украшает действия полиции, тогда не было и в помине. Известный мало-странский бунтовщик, арфист Йозеф, частенько останавливался на тротуаре под окнами полицейского комиссариата. Когда кто-нибудь из нас, мальчиков, шел мимо, Йозеф подмигивал и, спокойно ухмыляясь, поднимал палец и говорил: «Лаются!» Надеюсь, что это пе было проявлением непочтительности и что Йозеф просто стремился выразить свою мысль с продельной точностью.
И вот, чотвортого мая 184… года, в полдень, пани Руска в своей мантильке и чепце с зелеными лептами предстала перед строгим полицейским комиссаром. Она была подавлена, глядела в иол и не отмечала па вопросы. Когда комиссар кончил суровое наставление словами: «Не вздумайте больше ходить па похороны.
Можете идти»,– пани Руска вышла. В те времена полицейский комиссар мог запретить даже умереть, а не то что ходить на похороны.
Когда пани Руски уже не было в канцелярии, комиссар поглядел на младшего чиновника и сказал с усмешкой:
– Она не может ничего с собой поделать. Вроде пилы – пилит, что ей ни подложи.
– Надо бы обложить ее налогом в пользу глухонемых,– отозвался чиновник.
Они рассмеялись и снова обрели хорошее настроение.
Но пани Руска долго не могла прийти в себя. Наконец она нашла выход.
Примерно через полгода она выехала из своего домика и сняла квартиру около Уездных ворот. Здесь проходили все похоронные процессии. И добрая пани Руска всегда выходила из дома и плакала от души.