Текст книги "Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести"
Автор книги: Ян Неруда
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
Закончив предыдущую главу, мы тотчас же начинаем следующую рассказом о том, как вернулся со службы домовладелец Эбер. Супруга его, занятая на кухне, почти испугалась, увидев входившего мужа. Обычно он приходил около трех часов дня, а сегодня явился в первом часу и держался очень странно,– она давно его таким не видела.
Выглядел он совсем не так, как утром: потертый цилиндр, надвинутый на густые и колючие брови, бросал резкие тени на некогда полные щеки. Волосы, аккуратно причесанные утром, сейчас торчали из-под цилиндра. В обычно тусклых глазах появилось выражение значительности, большой рот был крепко сжат, так что подбородок выдавался даже несколько более обычного, впалая грудь была слегка выпячена.
В правой руке Эбер держал какой-то продолговатый бумажный свиток, а левая его рука временами дергалась, как у марионетки, когда оператор не знает, что с ней делать.
Жена взглянула на него, в голове у нее мелькнула догадка, и ее острое лицо вытянулось еще больше.
– Уж не выгнали ли тебя со службы? – спросила она внезапно охрипшим голосом.
Супруг качнул головой, уязвленный таким вопросом.
– Позови мне сюда старую Баворову,– мрачно сказал он.
При других обстоятельствах жена едва ли примирилась бы
с таким ответом, но необычный вид мужа подействовал на нее, и недовольство не успело прорваться. Пани Эберова выглянула в окно.
– Вон она как раз идет сюда,– сказала она, увидев спускавшуюся по лестнице Баворову.
Эбер вошел в комнату, подошел к столу и остался стоять, ни на кого не глядя. Он уставился на стол, не сняв цилиндра и не положив свитка. Видно было, что он подготовил эффект и не хотел и не в силах был отказаться от него.
Матильда удивленно посмотрела на отца и разразилась смехом.
– Папенька! – воскликнула она.– Ты надулся, как индюк.
Папенька лишь слегка пошевелился с крайне недовольным
видом.
Но тут дверь открылась, и вошла его жена, а с ней старая Баворова.
– Вот она. Скажи ей, что ты хотел,– молвила жена.
Домовладелец повернулся вполоборота к вошедшей. Его взор
уперся в землю, рот раскрылся, и он начал торжественно монотонным голосом:
– Сожалею, пани Баворова, но ничего не могу сделать, от меня это уже не зависит. Дела вашего сына плохи. Он легкомыслен, небрежен и все прочее. Дела плохи! Он осмелился написать возмутительный пасквиль о нашем учреждении, о всех нас и даже о самом президенте, нашем начальнике. Да, да! Он писал это на службе и, уйдя в отпуск, оставил в ящике письменного стола.
Даже на ключ не запер, такой неряшливый человек! Рукопись нашли. Начали читать эту гадость, написано по-чешски. Президент, зная, что я лучше всех владею чешским, дал мне этот пасквиль на заключение. Говорят, там написано нечто ужасное… Не знаю, не знаю, все может быть. Дело может кончиться самым скверным образом. Вы мать, и я считаю своим долгом предупредить вас. Будьте готовы ко всему. Жена, дай-ка мне умыться и принеси свежую воду для питья. Да никого ко мне не пускай, разве что придут со службы. К обеду меня не зови, я приду сам… Будьте здоровы, мамаша.
Баворова побелела как мел. Губы у нее дрожали, глаза горели.
– Ради бога, умоляю вас, ваша милость, мы бедняки!…– пронзительно закричала она.
Домовладелец прервал ее отрицательным жестом.
– Не могу и не смею! Уже поздно, и все пропало. Долг есть долг, и правосудие должно свершиться. Не хватает, чтобы мальчишка… Ну ладно, сейчас у меня нет времени.
Он сделал несколько мелких, нетвердых шагов и исчез в соседней комнате. Закрыв за собой дверь, он шагнул вправо, потом влево, затем снял шляпу, подошел к письменному столу и осторожно положил на него рукопись, словно боясь повредить ее.
Обычно, приходя домой, пап Эбер переодевался в домашний костюм. Сегодня он, наоборот, став перед зеркалом, застегнулся на все пуговицы, потом осмотрел перья на столе, стряхнул пыль с бювара и несколько раз передвинул кресло, прежде чем сесть.
Наконец он взял рукопись и, высоко подняв брови, важно воззрился на нее.
VII. ИЗ ЗАПИСОК ПРАКТИКАНТАСлужебное задание выполнено, чем же заняться? Сдать работу можно только завтра, ведь прошлый раз мне попало за то, что я сдал ее слишком рано,– сказали, что она не может быть хорошей и наверняка поверхностна, ибо сделана чересчур быстро.
Начну фельетонные зарисовки нашего учреждения, его будней, опишу характер и биографии моих коллег и начальства, увековечу на бумаге перлы канцелярской жизни, сочиню песенки практиканта. Английский сатирик описал путешествие по собственному письменному столу, а я поеду дальше, заверну на все соседние столы, объеду всю империю нашего президента, опишу эту страну и ее народ. Но найду ли я здесь материал для острой сатиры? А почему бы и нет? Только абсолютно умный человек или абсолютный глупец не годятся для сатиры… Глядя на первого, са^ тира залилась бы горючими слезами, а другим – должна была бы заинтересоваться с высоты космических сфер и прокисла бы, доказывая, что в сравнении с вечностью все, чем мы занимаемся,– делается смешным.
Вон к тому прилизанному чиновнику не приходится подходить с космическим мерилом, для него достаточно карманного зеркальца, в которое он так усердно смотрится, он приветлив со мной, потому что в первый день моей работы в этом учреждении подслушал мой вопрос о нем: «Кто этот красавец?» Ну, а остальные – остальные прилежно строчат, усердствуют. Что за лица, головы, глаза! Такие ни у кого другого не могут быть, только у чиновников, тут все по циркуляру! Видно, что работа совершенно не обременяет их духовно, ни одна мысль не возносится над служебной рутиной. Сейчас они топчутся по кругу казенных циркуляров, но наверняка им было бы все равно, если бы их, как тягловых лошадей в Банате, погнали на гумно ходить по кругу и топтать зерно. Шаг за шагом, и все по ранжиру. И все же, быть может, среди этих интеллектуальных битюгов найдутся и троянские кони: снаружи – дерево, а изнутри – герои, греческие воины? Посмотрим.
Один лишь советник не утруждает себя работой и читает газету. Вот он отложил ее…
Как он посмотрел, когда я попросил дать почитать газету и мне! Не сказал ни слова, а я сгорел со стыда. У меня даже в глазах потемнело, когда я садился за свой стол. Я не замечал никого вокруг, но чувствовал, что у всех чиновников от изумления раскрылись рты: этакая смелость со стороны практиканта!
Эх, кабы мне снова учиться в университете и опять обрести надежду добиться всего… или ничего на свете! Здесь мои горизонты сужаются… Не знаю, не знаю, чего я достигну.
Для испытания моих стилистических способностей мне в первый день велели изложить мысли, возникающие у меня при виде паровоза. Я запряг в паровоз Пегаса и смело выехал в царство прогресса. Говорят, президент качал головой над моим сочинением и сказал, что я чудак.
Я еще и словом не обмолвился, но уже слышал, что меня здесь прозвали «прогрессист». Трудновато будет и тут ужиться. Эх, скорей бы снова попасть в университет. Да никак это не выходит!
Ну и духота. Говорят, что Прометеева глина пахла человечьим мясом, здесь же люди пахнут глиной, в которой нет ни капли человеческой крови. Страшные люди! Они примерно на том умственном уровне, на котором я был еще школьником, когда играл в детские игры и дрался с мальчишками. Помню, я читал тогда «Робинзона» по-немецки, путал «Insel» и «inslicht»[21]21
«Остров» и «жир» (нем.).
[Закрыть] но книга мне все-
таки нравилась. У здешних чиновников такое же немудреное представление о мире, и все же он им нравится. Идеи они считают государственной монополией, вроде соли или табака. Ну и чушь же я предполагал насчет «троянского коня»! Снаружи все они деревянные и внутри тоже,– как ни обстукивай, сплошное дерево!
Вчера я сказал им, что парижские дамы носят перья бразильских обезьян; позавчера – что парадный экипаж архиепископа сделан по образцу колесницы Ильи-пророка. Завтра я состригу клочок шерсти с хвоста Азора и скажу им, что это волосы, которые рвала на себе Изида над гробом Озириса.
Меня считают страшно ученым и охотно со мной разговаривают. Но при советнике они не смеют отвлекаться от дела, разве только он сам отпустит шутку. Тогда все, как по команде, начинают упражняться в смехе. Когда же советник на минуту выходит из комнаты, настает всеобщее оживление, все лица светлеют, согбенные спины выпрямляются. Это также входит в распорядок дня, и чиновники вынимают часы, следя, не пора ли во всем пунктуальному советнику пойти прогуляться.
Легенда о моей учености все ширится. Я сумел прочитать написанную по-сербски служебную бумагу, и все были поражены. Советник из пятого отделения, проходя мимо, потрепал меня по плечу и сказал: «Все может пригодиться, но держите курс на практические знания».
У этого советника слава пишущего человека. Он, говорят, даже издал какой-то труд, мне думается, по «онучелогии», то есть руко^ водство, как сподручнее наматывать онучи…
Ничего подобного я больше в жизни не увижу!
Глава нашего учреждения пришел в наш отдел за каким-то документом. Одну ногу он поставил на ступеньку стремянки, а когда снял ее, то наступил на ногу чиновника Главачека. Этот старый осел, из почтения к начальству, не решился сказать президенту, что тот стоит на его ноге, чем напомнил мне Лаокоона. По лицу Главачека было видно, что ему очень больно, в то же время с него не сходила непременно-почтительная улыбка мелкого чинуши. Наконец президент обратил внимание, что кто-то стоит вплотную за его спиной, и хотел уже обрушиться на непочтительного, но заметил, что сам стоит не на пачке бумаги, а на чьей-то ноге. «Ах, пардон!» – сказал он с милостивой улыбкой. Но Главачек уже устремился к своему столу и, несмотря на нестерпимые боли свои, все улыбался, являя истинный образец благородной впечатляющей пластики. Другие наверняка позавидовали ему, ибо, кто знает, может, этот случай принесет ему благосклонность начальства!…
Президент изволили осведомиться, нет ли у меня сестры. Я сразу понял, куда метит старый холостяк. Погоди, этот вопрос тебе дорого обойдется! Ведь я знаю, пан президент, где живет избранница вашего сердца, мне сообщил об этом наш красавец. Говорят, ваша любовница очень хороша собой. Еще лучше она будет для меня, ведь я моложе вас. Поглядим на нее! А если она не достанется мне, то, наверное, ее покорит красавчик чиновник, который считает себя Нарциссом. Что-нибудь да произойдет!
Президент изволил вызвать всех нас к себе в кабинет. Собралось много чиновников, впереди полукругом стояли советники. Господа советники шептались, мы же, сделав подобающий поклон спине президента, стояли неподвижно.
Президент долго сидел и писал, не обращая на нас внимания. Рядом со мной стоял еще один столь же ничтожный, как и я, практикант, но в довольно приличном человеческом издании. Я прошептал ему на ухо какую-то остроту, очевидно, плохую, потому что он даже не улыбнулся. Это меня задело, я повторил остроту и пощекотал его. Такое комбинированное остроумие возымело свое действие: мой коллега-практикант прыснул со смеху, а все испугались и зашикали. Президент встал, выпрямился и начал речь:
– Я велел созвать вас, чтобы сказать, что слог, которым вы пишете служебные бумаги, позорит наше учреждение перед всеми высшими инстанциями. Одни из вас сочиняют длиннейшие периоды, другие пишут какими-то обрывками фраз. Умеренного, то есть достаточно длинного и тщательно составленного периода я не читал в ваших бумагах уже много лет,– собственно, никогда не читал. Все это оттого, что вы строчите, не думая: если же вам случится подумать, всякая мысль вам сразу надоедает, ибо в вас нет серьезности, нет настоящего усердия, нет доскональности. А кроме того, заметно, что вы плохо владеете немецким языком, и я вам скажу почему: потому что между собой вы вечно судачите по-чешски. А посему властью, мне данной, запрещаю вам на службе говорить по-чешски и советую каждому из вас, по-дружески и как начальник, не пользоваться им и вне службы, а кроме того, больше читать и тем улучшить свой слог. Возвращайтесь на свои хместа, господа, и запомните, что чиновники с плохим слогом не дождутся никакого продвижения по службе.
После этого среди чиновников был большой переполох, они то и дело бегали друг к другу за немецкой духовной пищей. Тех, у кого дома были комплекты номеров журнала «Богемия», считали чем-то вроде авторитетов. Разговоры па родном языке прекратились. Лишь изредка коллеги, которые доверяют друг другу, перекидываются словечком по-чешски где-нибудь в коридоре или в тиши архива. Они представляются мне тайными грешниками.
Только я продолжаю вслух говорить по-чешски, и все меня сторонятся.
Кончился первый акт сегодняшнего служебного спектакля. Советник вышел из отдела, как уходит за сцену мольеровский «мнимый больной» в конце первого акта. Началась интермедия.
Разговор у стола направо от меня:
– Сегодня пятница, я уже предвкушаю, что у нас дома будут кнедлики. Жена их делает так, что они прямо тают во рту!
– Вы по пятницам не едите мяса?
– Нет, почему же, полфунта на всех, как обычно. А что же еще готовить? Мы соблюдаем только главные посты и тогда едим рыбу. Изредка это полезно для здоровья.
– М-да, кусочек рыбы с кнедликом, да еще кусочек жареной! А для детей что-нибудь мучное. Впрочем, вы бездетный… В прошлом году свояченица прислала нам съедобных улиток, жена приготовила из них очень вкусное блюдо.
– Когда в пост едят диких уток, это я еще понимаю, они живут на воде. Но улитка-то ведь ползает в саду.
– Я внушил себе, что улитки когда-то жили в воде. Кроме того, они ползают так, словно плывут, и немы, как рыбы, так что, в общем, нет никакой разницы… А ведь вот что удивительно, рыбы не едят мяса. Словно знают, что они сами – постное блюдо!
Разговор за столом налево:
– Пан президент прав. Право, такие болваны! Несут всякую чушь! Немецкий язык нам нужен, как же иначе вести переписку! А кто хочет учить своих детей французскому, тоже хорошо.
– Это им не повредит.
– Моя дочь ни за что не стала бы на улице говорить по-чешски. Иной раз я забудусь и заговорю с ней, она вся вспыхнет – и мне с упреком: «Ах, папа, ты совсем не думаешь о том, как себя ведешь!»
– Да, да, это верно.
– Как-то я читал в газете, что хотят придумать международный язык. Какой вздор!
– Господь бог этого не допустит.
– Пусть каждый научится по-немецки, и вопрос решен.
– Ну да.
Чиновник, сидящий у дверей, предостерегающе свистит. Все тотчас разбегаются по своим местам.
Входит советник в расстегнутом жилете.
– Сдается мне, что я скоро лопну, так растолстел,– острит он,– придется мне обратиться к доктору или к повивальной бабке…
Упражнение в смехе.
При такой духовой нищете неизбежна и бедность материальная. Так оно и есть! Удивляюсь тому, какую с виду благополучную, а по сути жалкую жизнь ведут эти люди. У двух третей из них жалованье получает по доверенности ростовщик, а им остается только то, что он из милости дает им первого числа. Ходит к нам торговка булками. Первого числа чиновники рассчитываются с ней за старое, а со второго снова начинают брать в долг. Ни разу еще не довелось слышать, чтобы они приглашали друг друга в гости,– видно, каждый стесняется показать другому, как убого он живет.
После этого многое становится понятно!
Сегодня я получил предписание начальства остричь свои немножко отросшие волосы. Да что я, спятил!
Теперь у меня есть союзник. Красавчик, по моему наущению, начал подписываться на казенных бумагах «Венцл Нарцисс Вальтер». Одна такая бумага попала в руки президента, и тот накинулся на красавчика,-дескать, пора бы уже выбросить из головы подобные глупости и прилежно работать, а не то от него, мол, прямо смердит леностью. Narcissus poeticus и смердит!
Я-то знаю, за что президент имеет зуб на красавчика. За то, что тот ходит под некими окнами!
В надежде, что Эбер меня не выдаст, я исхлопотал себе отпуск, соврав, будто у меня умирает бабушка, наследником коей я являюсь. Советник отпуск разрешил, но строго заметил, что практиканту не следовало бы иметь бабушку.
VIII. НА ПОХОРОНАХНа третий день, в среду после полудня, дом готовился проводить в последний путь старую Жанину.
В тенистом углу двора на крытых черным сукном носилках стоит простой, но красивый блестящий черный гроб на четырех золоченых ножках. На крышке позолоченный крест, обрамленный зеленым миртовым венком, с которого свисает широкая белая лента. К носилкам с обеих сторон приставлены для украшения черные декоративные щиты с серебряными барельефами, знаками погребального братства.
За исключением Лакмуса, который смотрит из окна, и хворой сестры Йозефинки, что, поднявшись на приступочку, свесилась через перила балкона третьего этажа,– все известные нам обитатели дома, в траурных одеждах, собрались внизу во дворе дома. Среди них мы видим несколько незнакомых нам мужчин и женщин. Не нужно особой проницательности, чтобы по их безразличным, но притворно-скорбным лицам догадаться, что это родственники покойной. Множество женщин и детей из соседних домов толпятся во дворе и на лестнице.
Священник с причетником и певчими уже пришел, и панихида началась. У самых дверей квартиры покойной стоят рядом старая Баворова и трактирщица. Первые же слова монотонного погребального речитатива глубоко растрогали Баворову: глаза ее наполнились слезами, подбородок покраснел и затрясся от непритворных рыданий. Трактирщица осталась спокойной. Не обращая внимания на слезы своей соседки, она наклонилась к ней и заговорила:
– Ишь примчались родственнички! Как жива была, никто о ней не заботился, а сейчас кинулись на наследство. Дай им, господи, но к чему было запирать все в квартире и ставить гроб во дворе? Мы бы у них пичего не украли… Отблагодарили они вас за ваши услуги? Дали чего?
– Ни булавки!-прошептала Баворова нетвердым голосом.
– И не дадут!
– Я и не прошу. Пошли ей бог царствие небесное, я ей послужила из христианской любви.
Богослужение было закончено, гроб окроплен святой водой. Черный «брат» забрал свои щиты с барельефами, служители подняли гроб и вынесли на улицу.
За катафалком стояло несколько фиакров. В первые сели родственники Жанины, в следующие – домовладелец с женой и Матильдой, Йозефинка с матерью, и в последний – пани Лакмусова и Клара. Пани Лакмусова пригласила пана доктора, и так как в экипаже оставалось свободное место, она оглядывалась, высматривая, кто еще хотел бы поехать.
У ворот стояли трактирщица, Баворова и Вацлав.
– Пани трактирщица, пани Баворова!-окликнула их Лакмусова.– Кто-нибудь садитесь к нам.
Обе женщины поспешили к фиакру. Трактирщица искоса взглянула на старую Баворову. Обе подошли одновременно, и каждая занесла было ногу на ступеньку. Этого трактирщица не стерпела. Ухватившись за ручку дверцы, она обернулась в злобном недоумении к старой Баворовой. «Как-никак, все же я мещанка!» – резко бросила она и влезла в экипаж.
Пораженная Баворова остолбенела от неожиданности. Вацлав видел всю эту сцену и подошел к матери.
– Мама,– сказал он, стараясь, чтобы его голос звучал твердо.– Мы с вами пойдем за гробом, а то никто больше за ним не идет. У городских ворот возьмем извозчика, если захотим вместе со всеми доехать до кладбища.
После вчерашнего сообщения домовладельца о служебных делах молодого Бавора мать даже не разговаривала с сыном. Сейчас ей тоже не хотелось говорить с ним: с минуту в ней шла внутренняя борьба, потом она сказала:
– Ну конечно, пойдем пешком. Мне вредно ездить, так что извозчика брать не будем. Если хочешь, дойдем до Коширже. Я провожу ее, бедняжку, пешком. При жизни я сделала ей немало добра, послужила и после смерти. Почему же не пройти немножко пешком из христианской любви к покойнице?
– Тогда возьмите меня под руку,– мягко сказал Вацлав, подавая ей руку.
– Я по-городски ходить не хочу… да и не умею.
– Да это не по-городски. Я только поддержу вас, ведь путь-то не близкий, а вы утомлены и расстроены, обопритесь на меня, маменька.
И, взяв ее руку, он сам положил ее на свой согнутый локоть.
Катафалк тронулся, за ним шли только молодой Бавор с матерью. Вацлав выступал гордо, словно рядом с высокородной княгиней. У его матери было так легко на душе, что она и объяснить бы этого не могла. Ей казалось, что это она одна устроила похороны убогой Жанины.
IX. НОВОЕ ПОДТВЕРЖДЕНИЕ ПОСЛОВИЦЫБлизился час летних посиделок. Дневной свет еще не померк, но в его белизне появилось что-то исподволь, осторожно напоминавшее о близости сумерек и сна. Люди еле двигались; наступил именно такой момент, когда работа уже замирала, а тяга к вечерним встречам и развлечениям еще не возникла.
Лоукота сидел за письменным столом. Лицо его выражало глубокую задумчивость. Было видно, что размышляет он о чем-то важном и что-то важное готовится совершить. Он передвигал чернильницу, перекладывал с места на место перья с красивыми костяными вставочками, без конца рассматривал их. Потом выдвинул ящик и вынул оттуда полпачки хорошей бумаги. Взяв один лист, он минуту подержал его в руке, потом полураскрытые его губы широко раскрылись, и звучное «да» вырвалось из полной груди. Он сложил лист пополам, как полагается для официальных бумаг.
Этот важный шаг, очевидно, давался ему не без внутренней борьбы, ибо он тут же поднялся и начал, словно отдыхая, прохаживаться по комнате. Ходил он как-то странно: делая два шага вперед и один назад, при этом голова падала ему на грудь, но он вскидывал ее, словно подбадривая себя.
– Да! – со вздохом произнес он.– Уж если этому суждено быть, – а оно, конечно, так,– то нечего медлить. Я попал в такую переделку, что надо спешить вовсю. Старая Лакмусова не захочет меня отпустить… И Клара тоже… О, это хорошая девушка, но я уже сделал свой выбор. Здесь я не могу оставаться – все должно быть закончено в ближайшие дни. Завтра я лично преподнесу Йо-зефинке третье стихотворение. Завяжу разговор, дам ей прочитать, буду следить за каждым движением в лице моей кошечки… А потом быстро доведу дело до конца… Официальное заявление напишу еще сегодня, сейчас я как раз в подходящем расположении духа.
Лоукота запахнул халат и опоясался шнуром, словно ему было холодно. Решительно сел за стол, обмакнул перо, испробовал его несколько раз на клочке бумаги, потом взмахнул им, опустил на бумагу и изобразил большое замысловатое «Д».
Затем он стал писать не останавливаясь, ровные красивые буквы ложились на лист.
«Достопочтимому магистру Королевской столицы Праги. Нижеподписавшийся с почтением извещает о своем намерении вступить в законный брак с девицей…»
Взглянув на написанное, он покачал головой.
– Очки тут не виноваты; темнеет, надо спустить штору и зажечь свет.
Вдруг послышался легонький стук в дверь. Лоукота торопливо схватил чистый лист бумаги и накрыл им написанное, потом с неохотой негромко произнес:
– Войдите!
В комнату вошел Вацлав.
– Я не обеспокою вас, пан доктор? – спросил он, закрывая дверь.
– Нет, нет, заходите,– пробормотал Лоукота неожиданно охрипшим голосом.– Я, правда, собирался кое-чем заняться… да садитесь, пожалуйста. А что это вы опять принесли?
Он задал этот вопрос машинально, не замечая бумажного свертка в руке Вацлава. Задумчивость туманила взгляд Лоукоты, и он не рассмотрел пока как следует своего гостя.
Вацлав сел.
– Принес вам легкое чтение для беспокойных минут, когда вам понадобится успокоить нервы. Это сочинение в прозе, подобное бутылке газированной воды, «шипучка». Оно не претендует на особые высоты духа, но может освежить читателя, как прохладительный напиток. Идея, возможно, довольно примитивна, даже скудна, зато форма своеобразна. Мне претят избитые литературные формы и темы. Посмотрим, что вы скажете о моем первом прозаическом опыте.
Он положил рукопись на письменный стол. Каждое движение Вацлава было гибким и молодым.
– Все вы забавляетесь… Ну, молодость! – улыбнулся Лоуко-та.– А как ваши дела, пан Вацлав?
– Плохо, и, надо надеяться, будут хуже!… Меня скорее всего выгонят со службы. Там нашли какие-то мои записки с сатирическими замечаниями о президенте. Нашему домовладельцу поручено дать заключение о моем творении и о том, изгонять ли меня со службы.
– Несчастный, неосмотрительный молодой человек! – всплеснул руками Лоукота.– Что же вы собираетесь делать?
– Что делать? Ничего! Стану писателем.
– Ну, ну, ну!
– Все равно рано или поздно я этого не избежал бы… Мне кажется, я уже достаточно созрел, или вы, доктор, считаете, что у меня не хватит таланта?
– Для того чтобы стать большим писателем, нужен большой талант, а маленькие писатели нашему народу не помогут. Они лишь свидетельствуют о нашей духовной ограниченности и идейно ослабляют наш народ. Поэтому тот, кому хочется прочитать действительно выдающееся произведение, обращается к иностранной литературе. Вступать в литературу вправе только человек, способный дать нечто новое и совершенно своеобразное. Ловких ремесленников у нас и без того больше, чем надо.
– Вы правы, доктор. Я питаю к вам безграничное доверие именно потому, что у вас такие трезвые взгляды. Я согласен с вами и прилагаю ваше мерило к себе. Не будем говорить о «великих» и «маленьких», я просто скажу смело и, быть может, даже дерзко, что сознаю величие цели. А кто хорошо знает свою цель и смело стремится к ней, тот обязательно чего-нибудь добьется; в таком человеке что-нибудь да есть! Я не стану заниматься затыканием литературных дыр, не буду работать по шаблону, я подойду к литературе с общеевропейской точки зрения, буду писать в современном духе, правдиво, брать своих героев из жизни, изображать действительность в неприкрашенном виде, говорить напрямик, что я думаю и чувствую. Неужто я не пробьюсь после этого!
– Гм… А деньги у вас есть?
– Сейчас, с собой, вы хотите сказать? Гульдена два, не больше, так что одолжить не могу…
– Нет, нет, я хочу сказать, есть ли у вас состояние?
– Вы же знаете…
– Ну так, значит, вы не пробьетесь. Будь у вас достаточно средств, чтобы вы могли на них жить да еще за собственный счет издавать каждое свое зрелое произведение, вы лет за десять добились бы признания, и тогда вам уже не пришлось бы самому издавать свои книги. А без денег вы ничего не достигнете. Первое ваше произведение, написанное не по шаблону, вы издадите в долг, и оно не разойдется, а до второй книги вообще дело не дойдет. На вас обрушатся, во-первых, за вашу независимость, которой не терпят в маленьких семьях и у малых народов, во-вторых, за то, что, живописуя правду, вы обидели маленький мирок и маленьких людей. Наиболее язвительные журналы скажут, что вы бесталанны и вообще сумасшедший, более снисходительные назовут вас сумасбродом. Рекламы у вас не будет…
– Кому нужна реклама!
– На первых порах она необходима. Наша публика верит печатному слову и не интересуется тем, о ком не читала похвал. Зато, в пику вам, будут рекламироваться сочинения других авторов. Они
5 выдвинутся, а вы застрянете, озлобитесь, возможно, затеете какие-
нибудь литературные глупости, или вам вообще опротивит писать. Кроме того, вас всегда будут одолевать материальные заботы. Хочешь не хочешь, придется взяться за литературное ремесленничество. В результате вы опять почувствуете отвращение к перу, будете писать как можно меньше, только чтобы заработать на жизнь, закиснете или обленитесь, и кончена ваша литературная карьера, сначала ведь не начнешь…
– Нет, так это все-таки не произойдет. Я надеюсь, что уже первое мое литературное произведение принесет мне успех… Скажите, пожалуйста, прочли вы мои стихи?
– Прочел.
– Ну и что скажете?'
– Гм… читаются они легко… некоторые недурны… Но скажите, пожалуйста, кому сейчас пужны лирические стихи? Лучше всего сожгите их.
Вацлав вскочил со стула. Поднялся и Лоукота, оперся руками
о стол. С минуту было тихо.
Вацлав подошел к окну и прижался лбом к стеклу. Помолчав, спросил сдавленным голосом:
– Вы будете в воскресенье на свадьбе, пан доктор?
– На свадьбе? На какой свадьбе?
– Пепичка говорила мне, что она приглашает вас свидетелем, а я буду шафером.
– А кто женится?
– Разве вы не знаете, что Пепичка обручается с машинистом Бавораком?
У Лоукоты потемнело в глазах, закружилась голова, и он тяжело опустился в кресло. Вацлав подбежал и нагнулся над ним.
– Что с вами? Вам нехорошо?
Ответа не было, слышался только хрип, свидетельствовавший
о том, что необходима помощь. Вацлав подскочил к двери и
крикнул:
– Пани Лакмусова, барышня Клара, скорей дайте воды и свет! Доктору плохо.
Потом он подошел к Лоукоте и стал снимать с него галстук и расстегивать халат.
Лакмусова прибежала с зажя^енной лампой, вслед за ней появилась Клара.
– Воды, скорей воды! – командовал Вацлав.
Но Лоукота уже открыл глаза. Он слышал слова Вацлава.
– Нет, не надо воды,– с трудом произнес он.– Мне уже лучше… Это так, от жары… Летом со мной это случается.
– Сбегай, Клара,– распорядилась Лакмусова,– принеси шипучки и немного малинового сиропа, у нас есть дома. Беги, Кларина.
Клара поспешила из комнаты.
– Ему уже лучше,– заметил Вацлав.– Ну и перепугался я!… А ведь сегодня совсем не жарко… Ну, теперь все в порядке, вы в надежных руках, я могу откланяться. До свидания, пан доктор, до свидания, сударыня!
– Всего хорошего!-принужденно улыбнулся доктор.– Все, что я вам говорил, было сказано по-дружески.
– Я не сомневаюсь в этом и благодарен вам. Всего хорошего!
И Вацлав ушел. Клара принесла на подносе воду с сиропом
и порошки. Лоукота сопротивлялся, но был вынужден выпить прохладительный напиток.
– Пейте, пейте, милый зятек! – потчевала Лакмусова.– Мы побудем немнояско с вами. Я как раз собиралась сегодня с Кларой преподнести вам сюрприз. И вы и она робки и нерешительны, как дети. Если бы не я, вы бы не поженились… Ах, ах, что я наделала, впопыхах поставила лампу на вашу чистую бумагу. Не поглядела, куда ставила!
Она подняла лампу и отложила бумаги в сторону. Верхний лист сдвищглся, и Лакмусова увидела написанное. Ошеломленный Лоукота лишился дара речи. Лицо Лакмусовой просияло.
– Как это мило, как мило! – пропела она.– Погляди, Кла-ринка, доктор уже ходатайствует о разрешении на ваш брак. Он как раз собирался вписать твое имя!… Доктор, вы должны доставить удовольствие Кларинке и сделать это при ней… Пожалуйста, возьмите перо!
Лоукота сидел как громом пораженный.
– Ну, ну, не стесняйтесь!-Лакмусова обмакнула перо и всунула его в руку доктора,– Кларинка, поди погляди.
Внезапная решимость, как молния, озарила Лоукоту. Он схватил перо, с грохотом придвинул кресло и написал: «Кларой Лакмусовой».
Лакмусова радостно всплеснула руками.
– А теперь поцелуйтесь! Теперь вы имеете право. Не упирайся, дура ты этакая!