Текст книги "Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести"
Автор книги: Ян Неруда
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
– Пепичек, смотри-ка, какие у тебя грязные руки.
Мальчик смотрит на свои руки.
– Нагнись, я тебе что-то скажу,– говорит он и шепчет мне на ухо: – Дай два крейцера, тогда вымою!
Я потихоньку вынимаю два крейцера и сую ему. Мальчик убегает в сад, где как раз появилась семилетняя дочка Семпра.
Я гляжу на дочь домохозяина, сидящую рядом со мной. Как она похожа на отца! Худое лицо, тонкие прозрачные руки, маленький подбородок, маленький носик, такой маленький, что, наверное, она даже не может ухватиться за него. Но этот носик не портит ее, личико у нее симпатичное, глаза черные; и голос звучит приятно. Я очень люблю черные глаза, женщины с голубыми глазами кажутся мне словно слепыми.
– Вы играете на каком-нибудь музыкальном инструменте, пан доктор…
– …Крумловский,– подсказывает дочь.
– Да, да, Отилия, я знаю. Пан доктор Крумловский.
– Мы уже говорили об этом, когда вы изволили навестить меня. Когда-то я играл на скрипке, но страшно давно.
Скрипку я даже держать не умею… но, слава богу, домовладелец не слушает меня. Его дочь наклоняется ко мне и грустно шепчет:
– Бедный папаша во второй половине дня всегда теряет память.
Тем временем папаша, поднявшись с места, говорит каким-то внезапно охрипшим голосом:
– Пойдем, Отилия, я хочу немного пройтись… А вы, пан доктор… пожалуйста, прочтите эту записку.– Он подает мне длинную белую бумажку, на которой написано: «Прошу извинить, что сегодня, из-за болезни горла, я говорю слишком тихо».
В этот момент к нам подходит Провазник. Он улыбается мне, но как-то иронически, и подает руку.
– Привет, пан доктор Кратохвил!
– Меня зовут Крумловский.
– Странно… Я думал, что всех докторов зовут Кратохвилами. Ха-ха-ха!
Смех у пего сиплый и резкий. Я внимательно рассматриваю
его.
– О чем вы тут беседовали! – продолжает он.– Как поживаете, пан Августа?
– Так себе. Почти нет работы.
– Ах, вот оно что! Однако ж, как ни встретишь вас на лестнице, всегда вы идете с новой картиной под мышкой. Вы, наверное, играючи пишете в день две картины.
Живописец самодовольно усмехается.
– Что верно, то верно. Пусть-ка попробует так работать кто-нибудь из этих «профессоров»…
– Вы могли бы рисовать портреты впрок, ха-ха-ха! Кстати говоря, портретист – это самая ненужная профессия в мире. Если бы на земле не было ни одного портретиста, физиономий все равно хватало бы, да еще каких странных… Почему вы не пишете в другом жанре?
Я бы с удовольствием посмеялся, сатира Провазиика попадает в цель, но я знаю, что живописец растерян,– зачем мучить беднягу?
– Сперва я занимался историческими сюжетами,– пробормотал живописец.-Но это не давало дохода. Публика не понимает истории. Один священник как-то заказал мне картину «Проповедь капуцина в лагере Валленштейна», и я написал ее отлично, должен вам сказать. Но когда она была готова, священник не взял ее. Он, видите ли, хотел, чтобы на картине не было капуцина. Но какая же может быть проповедь капуцина без капуцина?! Известное дело, священник!… Потом ратуша в Куцкове заказала мне портрет Жижки. Хлебнул я с ними горя! Послал им эскиз, так им не понравились сапоги. Велели мне справиться у пана Палацкого, соответствуют ли они той эпохе. Ну, что ж, Па-лацкий дал вполне положительный отзыв. Но в Куцкове был свой знаток по фамилии Малина, и он решил, что мой Жижка противоречит историческим данным. Долго я с ними тягался, и они мне написали, что ославят меня в газетах. Опасное дело – исторический жанр.
– Тогда займитесь жанровой живописью. Нарисуйте, например, как мастер чинит флейту пьяного флейтиста. Или сценку: «Мышь в женской школе». Мышь можно даже не рисовать, а только учениц, которые вместе с учительницей взобрались на парты. Вот где будет разнообразие испуганных лиц!
– Гм… Жанры я тоже писал. Одно полотно было у меня на выставке. Очень недурное. Тогда еще все подписи были по-немецки, и моя картинка называлась «НаеивНсЬе агаепш»[30]30
«Домашнее лечение» (искаж. нем.).
[Закрыть] – муж лежит в постели, а жена подходит к нему с горячей клизмой.
– Фу, что за сюжет!
– А чем он плох? Клизму даже не видно, жена обернула ее полотенцем, чтобы она не остыла.
Я охотно помог бы живописцу выбраться из затруднительного положения, но не знаю, как это сделать.
– Какой у нас сегодня день? – ни к селу ни к городу спрашиваю я Провазника.
– Вам стоит только взглянуть на воротничок нашего домохозяина, чтобы узнать это, пан доктор Кратохвил,– ухмыляется Провазник.– Он меняет воротнички раз в неделю, и, судя по его воротничку, сегодня четверг.
Несносный человек!
– Бедняга домохозяин! – говорю я.– Какое несчастье каждый день терять к вечеру память!
– Наверное, он раньте торговал соломенными шляпами. Продавцы этих шляп в конце концов совершенно дуреют под действием серы, которой обрабатывается соломенная плетенка.
– Но он, видимо, добрый и достойный человек.
– Достойный, но глупый, с совсем узким горизонтом. Я знаю его уже двадцать с лишним лет.
– Дочь хорошо ухаживает за ним, беднягой. Симпатичная особа, хотя уже не молода.
– Это все от женского любопытства: появилась на свет на двадцать лет раньше, чем нужно, и теперь сама расстроена этим. Откровенная девица: уже не раз ругала меня.
Мне становится неловко от развязности Провазника.
– Пойдем поговорим немного с домохозяином,– говорю я.
– Пойдем! – Охотно соглашается живописец и несколько раз хлопает Провазника по спине. Тот при каждом ударе испуганно вздрагивает и быстро встает.
Оба собираются выйти из беседки. Это нарушает глубокое раздумье жены живописца, стоявшей, опираясь о косяк:
– Знаешь что, муженек,– говорит она,– на ужин я сделаю яичницу.
– Хорошо,– на ходу говорит живописец.
После его ухода жена пользуется случаем, чтобы, шепелявя, сообщить мне, что у нее было много женихов и все мужчины по ней с ума сходили. Желая польстить ей, я говорю, что это еще и сейчас заметно.
– Что еще и сейчас заметно? – не понимает она.
Я не знаю, как объяснить ей, и наконец говорю, что видны следы былой красоты. Августиха сердито воротит нос: она, мол, и сейчас не так уж стара. Когда она приоденется, то… «Тут на днях один шел за мной и сказал: «Какая ядреная!» Ну, а на лицо могут и не смотреть». Все это она отбарабанивает скороговоркой, как мельница. Я что-то бормочу в ответ, но она уже исчезла.
Я выхожу в садик, где гуляют другие жильцы. Домохозяин улыбается мне, давая понять, что узнал меня, и подает мне еще одну записочку с предупреждением о больном горле. Идет разговор о сахарных заводах. Я хочу восстановить свое реноме остроумца и спрашиваю:
– Вы, барышня, знаете толк в сахарных заводах?
– О нет!
– Но в сахарных конфетах наверняка?
И я громко смеюсь, зная, что неподдельный смех заражает людей. Но мой смех никого не заразил. Видимо, каламбур не был понят.
Домохозяин спрашивает, играю ли я на каком-нибудь музыкальном инструменте, и при этом наступает мне на ногу.
– Нет,– сердито говорю я, но мне тотчас становится жалко его, и я добавляю: – Вы, наверное, часто ходите в оперу?
– Совсем не хожу. Это не для меня. Я правым ухом слышу на полтона выше, чем левым, куда уж мне в оперу.
Странный человек! Ежедневно теряет память и слышит одним ухом на полтона выше, чем другим!
– Я охотнее сам сижу дома за пианино и работаю,– продолжает он.
– Сочиняете музыку?
– Больше не сочиняю. Теперь я уже несколько лет занят исправлением Моцарта. Когда работа будет готова, услышите, как звучит Моцарт! – И он плюет прямо на ботинок Провазника. Тот вытирает ботинок о траву и замечает:
– Я тоже давно не хожу в оперу. Если и соберусь, то только на «Марту».
– Домохозяин взял меня за руку и отвел в сторону. Он хочет что-то сказать, но никак ис может начать и лишь издает звук «с-с-с-с-с», словно пар, выходящий из котла. Мы три раза обошли садик кругом, а оп все шипел, пока наконец не разразился фразой: «Капуста пе содержит фосфора». Он, стало быть, еще и заикается. Потом он дал мне еще одну записочку о больном горле.
Затем меня отвел в сторону живописец и спросил, заметил ли я, как он хлопал Провазника по спине. Если Провазник будет когда-нибудь раздражать меня, мне следует вот так же слегка похлопать его по спине, и он тотчас угомонится. Дрянной, мол, человек этот Провазник.
Провазник тоже не замедлил отвести меня в сторону. Каково мое мнение насчет того, чтобы основать компанию для сооружения островов на Влтаве? И он торжествующе поглядел на меня. Я сказал, что это блестящая мысль.
– Вот видите! А таких идей у меня много. Но человечество еще не созрело для них. С балбесами, что гуляют вон там, я бы вообще не стал об этом разговаривать.
– Теперь мы могли бы сыграть в шестерку,– пристает живописец.
Ладно, поиграем часок. Карты живописец держит здесь же, в беседке, в ящике стола. Мы садимся за столик и делимся на две партии: я с домовладельцем и живописец с Провазником.
Хороша игра! Домовладелец даже при последней сдаче спрашивает, каковы козыри, никогда не знает, чем я пошел, и не ходит мне в масть. Ручаюсь, что у него есть фигуры, но он не объявляет ни одной. Когда я у него что-нибудь спрашиваю, он только подает мне через стол свою записочку. Ясно, что Провазник и живописец выигрывают и от радости ржут, как лошади. Я вижу, что мне остается только сбрасывать карты и платить крейцеры. Отилия платит за папашу, потому что, если бы рассчитывался он сам, мы бы до сих пор не закончили ни одной партии: он все время уверяет, что уже заплатил, и при этом жмет мне под столом ногу. Я убираю ноги под стул и развлекаюсь, наблюдая, как он лихорадочно шарит ногой под столом, ища, на что бы наступить.
Потом он вдруг напускается на меня за то, что я плохо играю: я, мол, не подбросил ему короля к пиковому тузу. Между тем пики вообще еще не выходили, а пиковый туз у меня на руках! Домохозяин продолжает шуметь, голос его звучит, как тромбон,– а в кармане у меня дюжина его записочек о том, что он не может говорить громко! Отилия умоляюще и печально смотрит на меня… ну ладно, я понимаю ее и молчу.
Я играл меньше часа и проиграл шестьдесят с лишним крейцеров.
Домохозяин ушел с Отилией домой, потому что вечерняя прохлада «вредит его горлу». Провазник тоже уходит. Служанка живописца приносит ему и жене ужин. Я прошу ее принести мне из трактира какое-нибудь горячее блюдо и пиво.
Я ем, а живописец развлекает меня, рассказывая, что его талант никогда не находил заслуженного признания. Из Академии его попросили еще до конца полного курса. Это потому, что он рисовал лучше самих профессоров…
Я опять сижу дома, и голова у меня идет кругом.
Никогда больше не оставлю окно открытым на ночь, какая бы ни стояла жара! В третьем часу ночи у живописца был скандал. Солировала Августиха, голос у нее такой, что им бревна пилить можно. Я понял, в чем там дело: живописец пришел домой в нетрезвом виде. Он сам это понимал и, войдя в комнату, боялся разбить что-нибудь, поэтому оперся о дверь и стал ждать, пока рассветет. Разумеется, он уснул и с грохотом упал.
Попутно выяснилось, почему я не слышу соловья: он начал свои трели поздно, после полуночи. Наверное, он тоже только тогда вернулся из трактира…
Увидав домохозяина с дочерью в саду, я спустился впиз, чтобы поговорить с ним, пока он в твердой памяти. К сожалению, там же оказался Провазник, которого я не заметил в окно.
Домохозяин сидел за пианино.
– Погодите, пан доктор Крумловский, я сыграю вам. одну из своих старых композиций, которая называется «Песня без слов».
И он заиграл. Это было неплохо, насколько я понимаю музыку. Он играл мастерски и с чувством, несмотря на расстроенный инструмент. Я зааплодировал.
– А как вам понравилось, пан Провазник?
– Мне больше всего нравится «Марта», но и ваша песопкц хороша… прямо хоть выкидывай! Слушайте, а не можете ли вы сочинить песенку, которая помогала бы против клопов? Я бы ее воо время пел, а то от них покоя нет.
И он со смехом отвернулся. Домохозяин жестом показывает мне, что у Провазника не все дома. Потом ко мне нагибается Провазник и шепчет:
– Хотел бы я когда-нибудь заглянуть в голову музыканта. У них, наверно, весь мозг шт.едеп чернями!
Домохозяин замечает, что речь идет о нем, и ворчит, что «бревно не переломишь, как спичку».
Желая спасти положение, я громко спрашиваю:
– Вы, пап Провазник, никогда пе занимались музыкой?
– Я-то? А как же! Три года учился пению и одновременно игре на скрипке и флейте. Таким образом, по сути дела, я учился музыке в общей сложности девять лет, но имею о ней самое смутное представление.
Я обращаюсь к барышне с учтивым вопросом, как ей спалось.
– Хорошо. Но утром, когда я встала, мне почему-то стало грустно. Я не знала почему – и заплакала.
– Совсем без причины это не могло быть. Умная женщина…
– Вы считаете меня умной? Папенька, пан доктор сказал, что
я умная! – И она рассмеялась до слез.
Я начал рассказывать о том, что у живого человека слезы, собственно говоря, текут постоянно, но мы этого не замечаем. Я уверен, что моя лекция была очень интересна, но примерно на середине ее, когда я говорил о блеске человеческого глаза, домохозяин встал и сказал:
– Отилия, поди-ка займись обедом.
И они ушли, оставив меня в лапах Провазника.
Я чувствовал себя неловко в обществе этого оригинала. Он со странной усмешкой глядел на меня, и мое замешательство росло. По я не намеревался бежать и сам начал разговор:
– Домохозяин, видимо, хороший музыкант.
– Да, да, особенно хорошо он умеет… как это называется… ну, когда расписывают музыку для разных инструментов?
– Инструментовать?
– Да. А впрочем, что в этом трудного? Ежели шарманка и пес поют в унисон, уже получается хорошо.
Я не мог удержаться от смеха. Провазник посмотрел на меня и произнес:
– Пан доктор, вы сегодня что-то плохо выглядите.
– Я? Не знаю, с чего бы это…
Провазник провел рукой по лбу, словно желая прийти в себя, и начал медленно и совсем серьезно:
– Вы умный человек, и я не стану разыгрывать вас, как этих дураков. Знаете, я страшно ненавижу всех людей… меня много обижали… очень много. Я уже давно бросил прогулки и не выхожу из дому. С тех самых пор, как начал седеть. С кем ни заговоришь, каждый заявляет с видом величайшего удивления: «Послушайте-ка, а ведь вы седеете, честное слово!» Ослы, а? Теперь я уже совсем седой, как мышь. Но я придумал кое-что против них.– Провазник довольно усмехнулся.– Прежде чем собеседник успеет рот раскрыть, чтобы заговорить о моей седине, я говорю, словно в испуге: «Господи боже мой, что это с вами, вы так плохо выглядите!» Каждый, буквально каждый пугается и впрямь начинает чувствовать себя плохо. О, я умею насолить им! У меня в течение многих лет был конек – записывать все, что я слышал о людях, и собирать эти сведения в алфавитном порядке… Зайдите ко мне как-нибудь, я вам покая^у целую картотеку жителей Малой Страны. Когда меня брала злость на людей, я вынимал поочередно свои записи и писал анонимные письма. Люди с ума сходили, читая о себе бог весть какие вещи в письме от неизвестного человека. И никто не догадывался, что это я! Вам я могу сознаться, тем более что теперь я этим больше не занимаюсь. Хочу написать только одно-единственное письмо… Эта счастливая парочка в нашем доме меня раздражает… Надо будет им как-нибудь насолить. Но, к сожалению, до сих пор нет материала.
Я вздрогнул. Провазник весело продолжал, говоря все быстрее:
– Я был лихим молодцом! Сколько баб я соблазнил в молодости! Не вздрагивайте, вас я не соблазню! Насчет замужних у меня совесть чиста, а вот девиц и вдов – тех я не щадил. Еще в последнем классе школы я выписывал из кондуита женских школ фамилии плохих учениц. Та, что плохо учится, наверняка будет самой легкомысленной. Кроме того, я следил за всеми студенческими романами: как только влюбленные поссорятся, я уже тут как тут, – ведь рассерженную девушку легко отбить…
Я вскочил с моста, не в силах выдержать этот разговор.
– Извините, мне пора домой…
И я убежал. Вслед мне громко прозвучал резкий хохот. Разыгрывал он меня тоже?
Хозяйка теперь убирает у меня, когда я ухожу обедать в трактир. Я вижу ее очень редко, только мимоходом в кухне. Это хорошо.
Днем опять сильный шум у живописца. Крепко влетело Пепи-ку, и причина этого – мои вчерашние два крейцера. Пепика привел домой рассыльный. Мальчик пытался нанять его, требуя, чтобы тот посадил его на шею и катал, как «лошадка», перед нашим домом. Выяснилось, что он пригласил маленькую дочку портного полюбоваться на этот кавалерийский, парад. Первая любовь? Может быть. Я впервые влюбился трех лет и тоже был бит за это. Пепика, одпако, быот слишком часто.
Вечером я в трактире. Здесь те же люди, на тех же местах. Сперва идет общий разговор о чешском театре. Толстый обер-лей-тенант рассказывает, что он был однажды в чешском театре и спектакль ему понравился. Ставили тогда: «Die Tochter Boesewicht». Он не знает, как эта пьеса называется по-чешски. Может быть, кто-нибудь из присутствующих скажет? Пет, никто не знает. Наконец обер-лейтенант вспоминает, что по-чешски пьеса называлась «Дочь неистового».
Разговор о театре продолжается. Обсуждают разницу между комедией и драмой. Обер-лейтенант категорически утверждает, что в настоящей драме должно быть пять актов. Это, мол, вроде как в полку – четыре строевых батальона и один запасной.
Разговоры сегодня почти слово в слово те же, что позавчера. Кликеш повторяет свои остроты о крошках из кармана, о двух полицейских., которые водят трактирщика в баню, о цыпленке из вареного яйца, а трактирщик опять называет его лицо теркой. Слушатели, как и прошлый раз, встречают смехом каждую шутку.
Младшая барышня, с головой, похожей на бутылку, глядит на меня:. Она прямо-таки впилась в меня взглядом.
Сиона приходит тот же тощий, небритый коробейник. Он ничего im говорит, у пего ничего не покупают, и он уходит. Наверное, он дал обет ходить грязным по одним и тем же трактирам, ничего не говормтв и ничего не продавать.
Затем, при общем напряженном внимании, Карлуша ловит блоху. Потом раздаются поощрительные рукоплескания по адресу Лефлера, и он жужжит, как муха, и шипит, как колбаса на сковородке. Видимо, я в первое же посещение узнал всю программу этого трактира.
Нет, сегодня есть кое-что новое! Карлуша вдруг предлагает Лефлеру:
– ¦ Изобразим поросят.
Аплодисменты. Карлуша и Лефлер изображают поросят: они суют руки под скатерть, шевелят ими, изображая поросят в мешке, и при этом визжат так натурально, что иллюзия получается полная. Я вижу физиономию Карлуши, он сияет от радости и визжит вовсю…
Сегодня, мне кажется, я занимался слишком мало…
Ночью была страшная гроза, и с утра воздух прямо-таки животворный. Спущусь-ка я с книжкой в садик, там никого нет…
Нет, все-таки есть: Пепик. Ну, его я как-нибудь выпровожу, и все будет в порядке.
– Вот видишь, Пепик,– говорю я, гладя его по голове.– Нет у тебя больше тех двух крейцеров?
Мальчуган смотрит на меня и хитро улыбается.
– Есть! Я их опять взял у папаши.
– Так-с, и что же ты с ними будешь делать?
– Я знаю, что сделаю. Ты никому не скажешь?
– Сам знаешь, что не скажу.
– Бедржих обещал сказать мне счастливые номера для лотереи.
– Кто это Бедржих?
– Сын лотерейщицы. Он долго не хотел, но я обещал ему один крейцер, и теперь он скажет мне номера, которые она нагадала.
Прелестная детская наивность!
– А что ты купишь на выигранные деньги?
– О, много чего! Папаше куплю пива, маменьке золотое платье и тебе тоже что-нибудь куплю.
Пепик – добросердечный мальчик.
Пепик – негодяй. Я весь трясусь от злости. Когда в саду стало жарко, я вернулся домой. Настроение было отличное… (Ах, бродяга Пепик!) Я сел и начал мысленно повторять прочитанное. Взор мой блуждал по комнате и вдруг задержался на карти не Навратила «Море в солнечном сиянии». Сол ночного сияния как не бывало! Облака, темное небо! Подхожу ближе: поя кар тина и стена около нее залеплена глиняными шариками. Поник, сидя в окне напротив, обстреливал мою комнату из деревянной трубочки.
Взяв картину, я пошел жаловаться живописцу. Оп озлился. Пепик был немилосердно бит тут же, при мне. Я созерцал ото зрелище с упоением. Просто удовольствие!
Живописец сказал, что реставрирует мне картину.
Только не лентяйничать! Я поленился и заказал себе кофе за обедом в трактире, чтобы не варить его самому дома. А теперь все равно приходится варить его еще раз, чтобы помочь желудку справиться с первым кофе.
Сегодня опять по ладятся мои занятия. В кухне вдруг звякнула сабля. Уж пс лосят ли теперь кондуктора сабли?
Меня зовут, приглашая спуститься в сад, сыграть в шестерку. Я не отвечаю. Не пойду! Внизу спорят, дома ли я. Живописец уверяет, что дома.
– Погодите, я его выманю песней! – говорит Провазник. Став у меня под окном, он поет скрипучим голосом:
Хочешь знать, зачем я кнедлик Запиваю молоком?
Погоди-ка, я немедля Расскажу тебе о том…
Хихикнув, отт прислушивается и говорит:
– К го лет дома. От моей лесин он выскочил бы оттуда, как пробка из бутылки.
1›оо же я но удержался и немного погодя спустился в сад. Там говорили о ночной грозе. Августиха повторила раз десять с крайне серьезным видом, что она ужасно боится грозы. Живописец поддакивает:
– Да, да, моя жена страшно боится грозы. Сегодня ночью мне пришлось иг.тать и разбудить служанку, чтобы она стала па колени и молилась. А для чего же мы ее Держим? Но эта дрянь уснула! Утром я ее уволил.
Провазник замечает, что молиться не так-то просто.
– Я знаю только десять заповедей. А когда читаю «Отче наш», то обязательно сбиваюсь на словах «так и на земле», и приходится начинать сначала.
Августиха уверяет, что у нее всю ночь было предчувствие: кто-то должен повеситься,– ведь дул такой ветер. И в самом деле, утром молочница сказала, что в доме «Звезда» повесился пенсионер.
– Подумайте, самоубийство!
Провазник не дослушал и спрашивает, кого убил этот самоубийца.
– Ну конечно, я тоже знаю его!
Я спрашиваю дочь домохозяина, было ли ей страшно.
– Я грозы не заметила, проспала,-¦ отвечает она с приятным смехом, приводя в порядок большую, свежевыкрашенную клетку. Клетка сделана в виде старинного замка, с подъемным мостиком, башенками, аркадами.
– Как вы думаете, подходит эта клетка для канарейки? – спрашивает она.
– Безусловно! – говорю я и начинаю нести какую-то чушь насчет «канарейки и этого средневекового замка». Бог знает в чем дело: с другими, даже более находчивыми, женщинами я держусь непринужденно, а с этой, простодушной, не могу разговаривать как следует! Сколько ей может быть лет? Когда она смеется, похоже, что ей девятнадцать, а когда глядит серьезно – все тридцать. Черт тут разберет!
Рядом Провазник уговаривает живописца, чтобы тот, рисуя портреты, иногда приглядывался и к оригиналу,– это, мол, довольно важно. Широкая публика, мол, не понимает подлинного искусства и требует таких глупостей, как сходство. Потом он сообщает, что в Вене теперь рисуют портреты валиком. Это большой прогресс. В четверть часа можно «навалять» картину. Живописец хлопает Провазника по спине, и тот замолкает.
Подходит домохозяин, всем раздает свои записочки и слабо хрипит.
Через несколько минут Провазник отводит меня в сторону. Ничего не делается для того, чтобы помочь пражским беднякам, говорит он. Одни разговоры: «Бедные люди! Нет работы!» -а никто палец о палец не ударит. Он, Провазник, мог бы кое-что для них устроить. Есть у него, например, один проект. Ничего грандиозного, но полезно для многих бедняков. Проект не потребует больших расходов: надо только соорудить паровой котелок на ручной тележке. С ним можно ездить от дома к дому и паром чистить чубуки от трубок. В Праге много курильщиков, и эта затея дала бы большой доход. Каково мое мнение?
Я говорю, что восхищен.
Опять игра в шестерку. Группировка партнеров остается та же, к ней, мол, уже привыкли. Все идет, как вчера, с той разницей, что сегодня я проигрываю семьдесят крейцеров. Под конец домохозяин снова поднимает крик. Потом он с дочерью уходит. Живописец с женой сидят в раздумье.
– Завтра воскресенье,– говорит наконец он.– Знаешь что, купи гуся!
Кликеш страшно зол. Дело в том, что что он состоит в городском кавалерийском ополчении, и сегодня у них умер ротмистр. Обсуждался вопрос о его похоронах. Кликеш предложил по телеграфу просить Вену посмертно присвоить покойному чин майора, тогда похороны можно будет устроить куда пышнее. Но кто-то из собравшихся был разумнее его и отговорил всех от такого шага. Кликеш так зол, что ни с кем не разговаривает.
Заходит разговор о смерти. Говорят, что кто-то умер в семье торговца, чья лавка находится на площади. Кто?
– А всего лишь его отец,– сообщает трактирщик.– Он был так стар, что сам стеснялся этого.
А отчего он умер? От чахотки, как и дед. Так уж у них заведено в роду.
Торговец – этот должен сделать завещание.
Этак в самом деле никуда не годится. Разве это занятия! Я продвигаюсь вперед со скоростью улитки, гляжу в книгу, а думаю о чем-то другом. Не то чтобы я взволнован, нет, я просто не могу сосредоточиться. В голову лезут образы моих соседей, они кишат там, наверх выползает то одна, то другая фигурка и то кувыркается, то рассказывает что-то, потом каждая смеется на свой манер…
Не для такого образа жизни я переехал на Малую Страну.
Одиннадцать часов. Я слышу, как в кухне звякнула сабля. Наверное, этот военный – наш родственник. Кавалерист?
Плач, пронзительный крик Августихи, болезненный собачий визг и вой. Я узнаю, что пес совершил нечто чудовищное: сожрал хозяйкино портмоне, в котором были семейные сувениры – волосы покойного отца, листок от свадебной исповеди и еще бог весть что.
Полчаса относительной тишины, потом новый скандал у живописца. Он только что пришел домой, видимо, из погребка. Слышен его громкий голос, брань, потом сердитая фраза:
– Говорю тебе, дрянь ты этакая, что гусиная печенка полагается главе семьи, это тебе всякий скажет, паскуда ты несчастная!
Живописец появляется у окна. Он с трудом держится на ногах. Я быстро прячусь за подоконником и через секунду слышу:
– Пан Семпр, правильно я говорю или нет, что гусиная печенка полагается главе семьи?!
Семпр не отвечает, но живописец кричит снова:
– Вот видишь, ты…
Видимо, после утраты семейных реликвий Августиха с горя полакомилась гусиной печенкой.
Шум и перебранка напротив продолжаются. Слышен возглас живописца:
– А те две десятки он тоже сожрал? На что же мы теперь жить будем?
Прекрасный тихий день, воскресная тишина, от которой так легко на сердце. Я не вытерпел и спустился вниз, в садик. Там пусто и тоже царит благоговейное спокойствие. Я мирно прогуливаюсь, созерцаю каждый куст, каждую былинку, на всем лежит отпечаток воскресного дня. Меня охватывает нестерпимое блаженство, хочется запрыгать, как ребенку, но боюсь, что кто-нибудь увидит меня из окна. Воздух тих, и все же, когда прислушиваешься, слышен шум бесконечно далекого сказочного мира. Я захожу в беседку, чтобы попрыгать там в уединении… Ах, как мне хорошо! Еще разок, скок-скок, вот так!
Я перехожу из беседки в беседку, осматриваю их, задумываясь, представляю себе то одну, то другую семью, всех ее членов и их особенности, и улыбка появляется на моем лице.
Вот пианино! Старенькое пианино, что звучит так по-старчески слабо. Многое оно могло бы порассказать! Сколько раз около него смеялись и вздыхали люди, сколько раз вдохновение создавало на его клавишах новые, еще неслыханные гармонии!
Присяду-ка я к нему и открою крышку. Всего пять октав, бедный инструмент! Когда-то и я учился играть… ах, как давно это было! Учился я с неохотой, учителю тоже было все равно, он аккуратно приходил только в конце месяца… Ах, молодость, золотые годы!
Я задумался. Но ведь кое-что я еще должен помнить! Хотя бы аккорды. До-соль-ля… Получается! До-ре-фа… Отлично! Теперь повыше. До-фа-ля… Фа-соль-до!
– Пан доктор играет на пианино… Прекрасно, прекрасно! – слышу я вдруг голос живописца. Я вздрагиваю и оборачиваюсь. За мной стоит почти все население нашей садовой республики. Я замираю, словно в столбняке.
– Сыграйте, пожалуйста, что-нибудь, пан доктор,– щебечет Отилия.
– Право, я ничего не умею, мадемуазель! Я в жизни не играл на пианино. На скрипке я играл, это правда.
– О, тем интереснее это будет! Ведь я слышала правильные аккорды. Вы сумеете, сыграйте, пожалуйста! – И она умоляюще складывает руки. Сейчас она выглядит, как девятнадцатилетняя.
Черт знает почему я не удрал от этого пианино! Человек смешон в своем безмерном тщеславии.
•– Я не умею играть, мадемуазель, уверяю вас. Сейчас я вам это докажу. Не будете надо мной смеяться?
Я вспомнил, что когда-то играл наизусть марш из «Нормы». Еще несколько лет назад я пробовал сыграть его, и довольно успешно. Марш из «Нормы» я должен уметь! Первые аккорды у правой и левой руки одинаковы… Только бы начать! Я поставил пальцы на клавиши и ударил по ним. Но дальше десятого такта у меня не пошло.
– А вы и верно ничего не умеете,– прошипел Провазник.
•– Словно дрова рубит! – проворчал домовладелец.
От стыда меня прошиб пот.
– Да ведь это замечательно! Доктор никогда не играл на пианино, и все-таки у него получается. У него наверняка большой музыкальный талант!
Мне хочется обнять Отилию за то, что у нее такое доброе сердце.
– Я уже давно зпаю, что у доктора замечательный талант,– продолжает она.– Он так красиво свистит… Пан доктор, сегодня утром вы насвистывали из «Травиаты», я слышала:
Она все замечает! Ах, это женское любопытство! Или, может быть, дело в том… О, господи боже мой!
А собственно говоря… почему бы и нет? Я не говорю, конечно, что хотел бы на ней жениться… что она кажется мне хоть сколько-нибудь привлекательной для этого… но…
– Постойте, я вам сыграю еще одну мою «Песню без слов»,– говорит домохозяин. Он уже сидит за пианино и начинает играть, по вскоре перестает,– ведь уже вторая половина дня. Я все же аплодирую. Провазник ухмыляется.
amp;
– Приятная мелодия. Под нее хорошо ходить за подаянием.
Приходит жена живописца. Она искала Пепика и наконец нашла его в соседнем трактире с садом, у кегельбана. Он дал два крейцера мальчику, который ставит кегли, и тот уступил ему право выкрикивать, сколько кеглей сбито. Сейчас на глазах у всей компании Пепик получает добрую порцию тумаков и, дополнительно, сердитые материнские наставления. Августиха сегодня совсем не шепелявит – таково целительное воздействие обжоры-пса.
– Теперь ты у меня будешь сидеть дома и никуда носу не высунешь,– говорит она сыну.– Сходи, принеси сюда маленького.
Пепик лениво идет. Через минуту слышится крик младенца. На лестнице появляется Пепик. Он несет ребенка, держа его руками за шею, как щенка. Ребенок уже не кричит и даже посинел. Мать бежит навстречу, подхватывает ребенка, дает подзатыльник Пепику.