Текст книги "Савва Мамонтов"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)
6
Как следует из «Летописи сельца», в 1876 году Мамонтовы переехали в Абрамцево 10 апреля. При детях были Иван Викентьевич Юркевич и мадемуазель Морель. 30 мая сыграли свадьбу Марии Ивановны Лахтиной, двоюродной сестры Саввы Ивановича, и Константина Дмитриевича Арцыбушева. Инженер и компаньон по строительству Московско-Ярославской, а позже Архангельской дороги, Арцыбушев был человеком добрым, щедрым, большим любителем искусства. Он дружил с Суриковым, звал жить к себе, когда у Сурикова умерла жена. Построил мастерские для Поленова, для Коровина. Дочь его Ольга была замужем за художником Евгением Евгеньевичем Лансере.
Летом гостил в Абрамцеве Егор Иванович Барановский, Савва Иванович вылепил его бюст.
На три недели расщедрились Антокольские. Хозяева Абрамцева ждали дорогих гостей и боялись этой встречи. В феврале Марк Матвеевич и Елена Юлиановна потеряли сына. Маленький Лев был их первенцем, их радостью. Правда, они не остались в сиротстве, у них была крошечка Эсфирь; когда умер ее братец, ей исполнилось девять месяцев.
– Ты не зна-ешь, какой этот есть пустота. – Марк Матвеевич всегда говорил с чудовищным акцентом. Не будем, однако, передавать коверканную речь, смесь литовско-еврейско-русского. Антокольский и по-итальянски изъяснялся столь же беспомощно, не смог он и по-французски говорить чисто. Все в руках Божьих: был счастлив, испытал горе, был беден, стал богат. Внучка графа Панина княгиня Мещерская за бронзовую статую своего дедушки заплатила скульптору десять тысяч рублей. По тем временам огромная сумма. Марк Матвеевич выглядел здоровым, быстро двигался, говорил страстно, не чуждался радостей жизни.
Однажды они забрели в школу, в столярную мастерскую, сели на верстаки.
– Новое увлечение Лизы, – объяснил Савва Иванович. – Закончив школу, ее ученики будут осваивать плотницкое и столярное дело.
– Как хорошо быть ребенком, – сказал Антокольский. – Всякий человек для ребенка – тайна, всякий день – чудо. Леве этой радости Бог не дал. Нет, Савва! Я был молодец. Я не опустил руки, не умер. Я много работал. Очень много. Закончил в мраморе «Христа перед судом народа» для тебя… Пришлю после Всемирной выставки. Закончил в глине «Смерть Сократа», отлил в гипсе. Сделал барельеф моего мальчика… Одно я знаю совершенно точно: Рим для меня исчерпан, я не хочу больше Рима…
Мордух всплеснул руками, глаза засверкали, скулы сделались острыми – весь возмущение.
– Савва! Меня убивает мелочное подлое жулье. Будь ты на моем месте, было бы иначе. Ты человек дела. Ты за себя сумеешь постоять перед твоими служащими, перед твоими рабочими. А я умею только лепить. Я не хозяин! О, этот лукавый Антонио! Я хуже робеющего подростка перед этим мошенником. Не ему – мне стыдно было принимать от него глыбу мрамора для «Сократа», от которой он оттяпал ради своей грошовой выгоды добрый аршин! Все размеры пошли насмарку! Я чуть голову не сломал, уменьшая пропорции. Савва, а моя мастерская! Это же каторга! То побелка, то крышу надо чинить, поменять стекла… Было бы возможно, я лепил бы из одной глины. Единственно живой материал. Да ведь и божественный! А мне приходится покупать гипс, мрамор, бронзу.
Савва Иванович любил слушать Мордуха, улыбался.
– Ладно, все я да я! – смеясь, махнул рукой Марк Матвеевич. – О себе расскажи.
– Тружусь, Мордух! Строю дорогу к каменноугольным копям, возрождаю Россию к новой жизни.
– А зачем такой дурашливый тон? Это ведь на самом деле – возрождение.
– Мордух! Побойся Бога! Могу ли я надуться, как действительный тайный советник… Я тут открыл недавно: все «великие» для меня дела, все прозрения пришли мне на ум в вагоне, в коридоре, в гвалте компанейского застолья…
– Потому ты и Мамонтов. Замашки ветреного человека, а на деле – стена, за которой и сильному удобно укрыться, не то что нам, художникам.
– Мордух, о задумках своих расскажи. Что начал? Что еще в голову втемяшилось?
– Втемяшилось… Знаешь, Савва, я поймал себя на том, что меня все время подталкивает к душераздирающим сюжетам. Подверг эту тягу строгому анализу и понял, это – еврейство. Вечное нытье, болезненная жажда уродства и безобразия. Я много раз подавлял в себе искушение превратить голову замечательного человека в маску, в круглый, без признаков человеческого лица шар. Изуродовать тело, чело, искорежить рот… Я уже совсем было начал «Сумасшедшую» или, скорее, «Больную», а может, и преступницу… Утопила прижитое дитя, и вот сидит на берегу реки и качает… полено. «Заблудившуюся сиротку» собирался изваять. Четыре дороги, столб и девочка с расширенными от ужаса глазами… Хотел вылепить акробатов, отца и сына. Сын, совершая смертельный трюк, потерял сознание, и отец видит, что мальчик умирает…
– А Сократ?
– Здесь я победил. Художник, живущий во мне, победил. Сократ принял чашу с цикутой и умирает. Но это достойная смерть. Вернее, смерть достойной великой жизни. Я с ума сходил, когда искал лицо Сократа. Мне нужно было запечатлеть не просто совершенное спокойствие, но сам эталон покоя. Сократ умел жить и умеет умереть, хотя не учился этому – люди ведь только жить учатся. Именно Сократ преподал урок умирания на все времена. Я хотел запечатлеть колоссальное спокойствие. Торжество интеллекта над страстями жизни, над потугами национальных устремлений, над государственными заботами, над ложью и над правдой. Над бытом! Даже над природой!
– А как думаешь, удалось? – спросил, и от прямоты вопроса пересохло во рту.
– Ты, Савва, видел фотографии. Это мой вопрос, Савва. – Мордух улыбался, трогал бороду на щеках. – Нет, нет! Я сам отвечу. Не все подвластно глине, а уж о мраморе я и не говорю. Всякий замысел после своего воплощения теряет процентов восемьдесят… Я потерял девяносто девять. Слишком много мертвого тела получилось. Замысел и воплощение – это свет и тень. Потому и не решаюсь изваять драгоценный для меня образ – Моисея.
– За Христа не побоялся взяться.
– Дозволь и мне быть слабым…
– Послушай, Мордух, неужели тебя не тянет изобразить хоть кого-то из современников? Разве не обязанность художника поведать миру о том времени, которое его породило?
– Я сделал бюст Стасова. – Маленький Мордух обмяк, помрачнел, сказал почти сердито: – Ты как Стасов.
– Что же во мне стасовского?
– Пристаешь… Владимиру Васильевичу вынь и положь современность, у самого горла ножом машет: подавай ему национальное, хоть русское, хоть еврейское, но национальное! А что можно сделать русского или виленского, местечкового, живя в Риме? Я вот короля Лира слепил – это понятно. Литература… Очень хочу сделать группу: ловля беспаспортных еврейских юношей для отдачи в солдаты. Но чтобы это сделать, как воздух, нужна Россия.
– Возвращайся…
– Ты же видишь, я здесь…
– Так давай найдем жилье в Москве. Я тебе мастерскую построю. Репин и Поленов собираются в Москве обосноваться.
– Спасибо, Савва. Жить рядом с Репиным и Поленовым – подзадоривать друг друга на великое – большой соблазн… Кочевая жизнь мне стала невыносима, да только в Россию мне ну никак не хочется.
– Ты посмотри на Абрамцево! Неужто здесь плохо?
– В России замечательно бывать, жить надо в Европе. Без России мне тошно, а в России еще тошней. Это моя трагедия. Нелепость, Савва, в том, что цель моей жизни – Россия, все, что во мне высокого, – от России.
В окно вдруг залетел шмель. Большой, торжественный, страшный. Он покружил у доски, сел на гераньку, затих.
– Красавец, – сказал Савва Иванович.
– Знаешь, – осенило Марка Матвеевича, – а ведь будь удача с монументом Пушкина, я бы наверняка вернулся и жил в Москве.
– Я кляну эту бредовую комиссию! – поморщился Савва Иванович. – Мне кажется, твой монумент был бы всеобщей гордостью. Придумка изумительная! Озеро, русалка, выходящая из воды, мельник, весь этот парад образов, идущих к скамье, на которой Пушкин…
– Спешка погубила! Я Пушкина едва наметил. Он получился красивеньким, непохожим. Все бы это я потом поправил. Крамской упрекал меня за литературность сюжета, за дробность композиции… Он был, конечно, прав. А вот отзыв Тургенева меня поразил: «Высшая степень чепухи!» Каково?
Притихший шмель неожиданно взлетел, пронесся над головой Антокольского, взмыл к потолку, наполняя классную комнату раздраженным гудом, улетел.
– Рассердили мы его, – сказал Марк Матвеевич. – Грешен, уж очень я уверовал в свои силы. Пушкин поставил меня на место. А Опекушин убедил: народ и впрямь явил своего ваятеля. Пушкин с небес благословил русское сердце. Я тоже горел любовью, но моя любовь не родная…
– Ты превзойдешь себя в Спинозе.
– Ах, Спиноза! Подступал к нему еще в семьдесят третьем году. Стасов считает, что это он меня надоумил и подв и г… В общем, действительно подвиг… Как вулкан бушевал, предлагал мне взять для изображения тот самый момент, когда Спинозе объявили решение еврейских ганонов о сожжении всех его сочинений. Спиноза же улыбается в ответ и говорит словами Христа: «Не ведают, что творят»… Стасов мне прислал биографию Спинозы, рембрандтовскую репродукцию Эфраима Бохуса, врача. По-моему, Бохус более подходил к образу Спинозы, чем сам Спиноза… Прошлым летом в Сорренто вылепил голову. Получилось. Но потом смерть Лёвы… Мысль ушла… Мефистофеля начал, Иоанна Крестителя, Христа – последний вздох… Стасов ругается.
Стасов и впрямь был огорчен. Он жаловался на Антокольского Репину в Чугуев: «Я так рассчитывал на будущую его статую „Спиноза“, на которую он было и сам одно время разгорелся; мне казалось, что наконец-то, наконец-то он сделает что-то истинно хорошее и крупное, истинное продолжение „Ивана Грозного“; уже все было налажено и условлено, я ему даже переслал в Рим сообщенную мне Гинцбургом из Парижа печатную программу всеевропейского конкурса на монумент Спинозы, который поставят в Гааге и проекты для которого надо представить к октябрю. Времени впереди довольно, все, казалось бы, благоприятствует, – и вдруг мне Антоколия пишет, что по тому-то и по сему-то не хочет работать на конкурс, их условия деспотичны и нехудожественны и т. д. Ну, что ж, пускай не работает на конкурс – это его дело, но разве это резон отказываться от такого чудесного сюжета? Разве нельзя его делать и помимо конкурса, прямо для себя, или хоть для Всемирной парижской выставки будущего года? Хочу писать ему об этом – ну, да ведь не поможет!..»
И действительно, не помогло. На подталкивания Марк Матвеевич не откликался. Не любил он отпускать из мастерской вещи не отстоявшиеся. Произведение «является» художнику уже в первом озарении, но вот детали, так много говорящие, приходят не сразу, приходят нежданно, и, случается, ваятеля прошибает пот, когда ему откроется малоприметная нелепость, скажем, пуговицы не те, или вдруг осенит, что для полноты выразительности указательный палец должен быть поднят вверх и изогнут неестественно. Складку у рта Иоанн Грозный получил не сразу, эту складку Марк Матвеевич в зеркале увидел.
В 1881 году «Спиноза» все еще не будет вполне завершен. Стасов напишет Антокольскому о своем жестоком разочаровании: «Что такое выражает и что должен выражать собою Спиноза? Неужели только то, что он „прощает“ людям сделанное ему лично или кому бы то ни было зло? Он должен быть представлен (в монументе и статуе) – не пассивным и прощающим, а активным и разрушающим; он должен быть представлен не слабым и больным (духом), а сильным и могучим, невзирая, быть может, на наружную „слабость“ тела».
Антокольский на эту бурю ответил твердым несогласием: «Что именно он выражает, это мне сказать трудно; одно из двух: или он действительно ничего не выражает, или же вы недостаточно всматривались в него»…
Художника переспорить нельзя. Художник не умом думает и даже не сердцем, если, разумеется, он не исполнитель чьей-то воли… Художник творит, подчиняясь шестому чувству, которое ведет его к цели. Так птицы летят через море к обетованному гнезду. Но чтобы творение получилось на века, художнику необходимо отключить свое ничтожное «я» и довериться свободному выбору. Если же этот выбор прекращает действовать, художник остается ни с чем, то есть с самим собою.
Вот об этом выборе создателя, который можно растратить, как шагреневую кожу, и велись разговоры в Абрамцеве.
Антокольский искал в себе суть, исток искусства, а Савва Иванович радовался, что не знает подобных мук, ибо живет в художестве как тварь Божия, что увидит, то и съест.
– Для меня искусство – погоня за счастьем, – мудрствовал Савва Иванович. – Мне крохи перепадают.
– Наше художническое счастье не в одних радостях, – возражал Антокольский, – счастье и в отчаяниях. Сегодня ты бог, и все подвластно твоей воле, завтра ты раб, ничтожество, Навуходоносор, превращенный в животное.
Говорил о сокрушенном наказанием Навуходоносоре, а творил изумительно. На круглой плоскости горельефа искал «Последний вздох» Иисуса Христа. И еще одну голову вылепил, Иоанна Крестителя. Шестиконечные звезды по краю блюда, бронзовый меч, завернутый в полотенце, лоб напряжен последней мыслью, а глаза уже ввалились, спят вечным сном.
Савва Иванович радовался, что снова может поработать рядом с Антокольским, но три недели растаяли. Марк Матвеевич точно решил: Москва не для него, нацелился на Париж.
Как только Антокольские уехали, Елизавета Григорьевна взяла сыновей, Верушку оставила бабушке, и пароходом проплыла от Нижнего до Саратова и обратно. Чудесное получилось лето.
– Наговорился с Мордухом на сто лет, – говорил Савва Иванович. – Сладко наговорился. Нимб над головой чую.
А нимб и впрямь появился: лысел Савва Иванович, в отца пошел.
7
1876 год для России переломный.
Последствия 1812 года были изжиты до самой последней точки, ее обозначила смерть Николая I. Перерождение победы в понукания, славы в позор, любви в ненависть, могущества в ничтожество – есть плата за триумф. Плата за поражение существует, ибо все человеческое наказуемо.
Русско-турецкая, или иначе Балканская война зародилась в 1875 году, когда христианское население Боснии и Герцеговины поднялось на вооруженную борьбу, желая получить от Турции одинаковые права с мусульманами.
Летом 1876 года начали боевые действия княжества Сербия и Черногория, полагаясь на помощь Российской империи. Войском черногорцев командовал черногорец, князь Николай, войсками Сербии – русский генерал Черняев, который десять лет тому назад удачно воевал с кокандским ханом и взял Ташкент. Под командой Черняева были также отряды русских добровольцев, прибывшие сражаться за свободу славян. Черногорцы оседлали вершины, перекрыли по ущельям горные дороги и были неуязвимы для турецких войск. Малочисленные сербские полки, сражаясь на равнинах, несли большие потери, и над Сербией нависла угроза жестокой истребительной кары. Как и предвидел черногорский князь Николай, Россия не могла не вмешаться. Император Александр И привел войска в боевую готовность и потребовал от турок прекратить наступление. В Стамбуле знали силу русского войска, падишах смирился, и было подписано перемирие на два месяца. Конфликт, однако, не затихал, а разгорался. Подняло голову болгарское освободительное движение, турки, опасаясь потерять Балканы, прошли по Болгарии огнем и мечом, вырезая поголовно селения и города.
Император Александр II не желал проливать «драгоценной крови сынов России», но, спасая болгарское население от геноцида, отдал приказ придвинуть войска к турецкой границе. До войны был один только шаг.
Горячие головы вытащили на свет мумию древнего княжеского вожделения: когда-то Царьград манил к себе киевских варяжской крови князей, как манит разбойника шкатулка с драгоценностями. Черное греческое священство для православной Московской Руси эту былую тягу возродило, оправив ее в христианские ризы. Греки сами теперь предлагали русским Царьград, ибо не владели им. Ради торжества Православия, ради Иисуса Христа, ради святынь и отцов церкви.
В новые же времена владение Царьградом должно было преобразить Россию, вернуть России ее византийские одежды, ее всемирные устремления. По сути своей эта идея есть помрачение ума, ничего общего с христианством и Православием не имеющая. Возрождение языческого азарта Скифии, ибо в незапамятные времена скифы владели этой землей двадцать восемь лет и поставили возле Иерусалима крепость Скифополь. Теплая земля долго греет. Обретение Царьграда стало стержнем славянофильства. Перенести столицу в святой город для России означало бы конец Антихристу, конец петровскому заклятью. Даже такой «реакционер», как Алексей Сергеевич Суворин, издатель газеты «Новое время», записал в своем дневнике: «У нас нет правящих классов. Придворные – даже не аристократия, а что-то мелкое, какой-то сброд. Аристократия была только при старых царях, при Алексее Михайловиче, этом удивительном, необыкновенном, цельном человеке, который, собственно, заложил новую Россию. Петр начал набирать иностранцев, разных проходимцев, португальских шутов, со всего света являлась разная дрянь и накипь и владела Россией… Даже плохой русский лучше иностранца. Иностранцы деморализуют русских уже тем, что последние считают себя приниженными, рабами и теряют чувство собственного достоинства».
Совсем не по случайности род Романовых пресекся на Петре, как пресекся род Рюрика на тиране Иоанне Грозном. Цепочку династии вытянули, но полунемец по крови и немец по воспитанию Петр III от немки Екатерины русского человека не мог родить. А дальше больше. Павла Петровича женили на принцессе Гессен-Дармштадтской, Александра Павловича – на принцессе Баденской, Николая Павловича – на принцессе Прусской…
Воинственное настроение русского общества в 1876 году понятно. Позор героической крымской кампании жег сердца патриотов двадцать лет. Явилась возможность взять не только реванш за постыдное поражение беззаветно бившегося войска, не только спасти братьев-славян от истребления, но и добыть Константинополь, осуществив чаяния веков.
Царь вынужден был считаться с настроениями в обществе и, вопреки своему желанию уберечь государство от войны, подчинился.
Кстати говоря, в эту как раз пору преобразилась газета «Новое время». Владелец ее Трубников продал издание Алексею Сергеевичу Суворину. Во время войны с Турцией Суворин и его газета много сделали для подъема патриотического духа в обществе. Писал Суворин ярко и сильно. Бывший сотрудник Некрасова, он не успел еще переменить своих взглядов убежденного шестидесятника, в душе его летали искры над романом, который по приказу цензуры был сожжен.
1876 год стал переломным для Саввы Мамонтова, Абрамцева и для художников, для которых место это станет родным, а сами они – гордостью России.
Летом вернулся из-за границы Репин. Он чутко воспринял новые художественные веяния. В его картинах появился живой сочный цвет и живой свет, но он оставался русским художником, верным своим принципам.
Выставка его новых работ вызвала критику, насмешливую и резкую, то была месть за его «нахальство». Стасов неосторожно опубликовал письма Репина, где он называл Рим пошлым поповским городом, а о знаменитых картинных европейских собраниях по простоте душевной сказал – «Какая гадость тут в галереях».
Критики Стахеев и Матушинский в газетах «Русский мир» и «Голос», оскорбленные за все мировое искусство, высмеяли «Садко» и доморощенную философию художника. Нравоучительную отповедь дал Репину в «Пчеле» «Профан». Под псевдонимом скрывался Адриан Прахов. Стасов, как лев, бросился рвать критиков в клочья, но самому Репину были дороги и Стасов, и Прахов.
Жить Репин отправился в родной Чугуев, однако осенью на несколько дней приехал в Москву и увидел в ней город, который должен оживить его обвятшее искусство. Илья Ефимович писал Стасову о Москве: «Она до такой степени художественна, красива, – что я теперь готов далеко, за тридевять земель ехать, чтобы увидеть подобный город, он единственный!»
Василий Дмитриевич Поленов, не закончив академического пенсионерства, тоже вернулся на родину и тоже отчитался выставкой в залах Академии. Выставка прошла без особого шума, Василий Дмитриевич получил звание академика и в сентябре уехал в Сербию воевать с турками. С фронта вернулся в Петербург, вполне созрев для жизни в Москве.
Время благоволило к талантам. Малоизвестный Суриков уже работал в Москве в храме Христа Спасителя, писал Вселенские соборы. Писать на стенах храма – детища четырех царей и всего народа – это вторая академия, после которой любая тема по плечу.
Виктор Михайлович Васнецов в 1876 году написал «С квартиры на квартиру» и отправился в Париж поглядеть, поучиться, а при случае и себя показать.
Жизнь искусства, как и сама жизнь, складывается из дней, из обыденности. Малоприметные события, обывательские мелочи, легко принятые решения оборачиваются неожиданными трагедиями, непредвиденными взлетами, победами. Савва Иванович Мамонтов, еще точно не зная, как он может влиять на искусство, слал друзьям-художникам письма, зазывая в Москву, и на его зов откликнулись все те же Репин да Поленов.
Первым Поленов. Переехал в Москву в марте 1877 года. В Риме, в Париже Василию Дмитриевичу приходили на ум сюжеты европейского масштаба. Он писал: «Восстание Нидерландов», «Пир у блудного сына», «Демон и Тамара», «Публичная лекция Лассаля», «Александрийская школа неоплатоников». Его подминали под себя Веронезе, Рафаэль, Морелли, Фортуни, Коро, Невиль, Мункачи. Хотелось ухватить славы во французском Салоне. В Салоне он выставлял «Право господина», «Голову еврея», «Одалиску», портрет Федора Васильевича Чижова. Умом ли, сердцем, но понял – европейский путь для русского художника тупиковый. Русский художник будет интересен Европе русскими картинами.
В Москву Поленов приехал написать сюжет из отечественной истории «Пострижение негодной царевны». Кремлевские церкви и терема его изумили. Но прежде чем взяться за этюды, нужно было найти квартиру (остановился он у Чижова). Неподалеку от церкви Спаса-на-Песках Василий Дмитриевич увидел на двери дома записку, сдавалась квартира. Зашел посмотреть, а за окном милый дворик с видом на эту чудесную белую церковку с колокольней XVII века. Тотчас и зарисовал.
Этюды, сделанные в Кремле, Поленов не выставлял, они написаны для себя, для картины, которую еще и не начинал. Но эти небольшие этюды для русской живописи были новостью и открытием. Так до Поленова никто еще не писал, ни в Москве, ни в Петербурге.
Этюд «Успенский собор. Южные врата». В небе весна, синева, полупрозрачные с позолотой облачка. На белой, ослепительной от света стене голубые слепящие тени. Фрески над узорчатыми вратами яркие, голубые, золотые, фиолетовые. Песня света.
Этюд «Теремной дворец» несколько иной. Художник захвачен изощренной красотой архитектуры, кокошниками над окнами, маковками, черепицей, золотом купола. Свет и тени на Тереме чудесные. Это весенние тени. Они светятся. Поленов это увидел и передал.
У него и в самом храме светло. «Рака митрополита Ионы в Успенском Соборе» – серебро, бронза, лампады, все это горит, бликует. Не в Италии, не во Франции Поленов увидел свет, в Москве, на Родине. «Белая лошадка», написанная у белой стены в Нормандии, по-своему хороша, но по чувству света ей далеко до кремлевских этюдов.
«Негодную царевну» Василий Дмитриевич, может, и написал бы, но его снова позвала война, долг славянина. Не за наградами ехал, крест и медаль он уже имел.
Антокольский из России отправился в Париж. Он был у Боголюбова и Похитонова, у Тургенева и Эритт-Виардо, но так и не смог снять мастерскую. Парижские цены кусались. Пришлось возвратиться в Рим, где ради денег принялся за статую Самуила Полякова, самого богатого железнодорожного магната России, завершил надгробные памятники Оршанскому и Оболенской. Он еще с год проживет в Риме, но итальянская жизнь для него кончилась. Теперь он рвался в Париж, где собирался обрести мировую известность.
И к этой славе вели его и абрамцевские тропинки, любовно ухоженные Саввой Мамонтовым.
8
12 апреля 1877 года император Александр II объявил в Кишиневе Манифест о войне с Турцией. Главнокомандующий, великий князь Михаил Николаевич, наместник Кавказский, двинул войска через границу и 18 апреля взял крепость Баязет.
Началась осада Карса, приступом захватили крепость Ардаган.
Дунайской армией командовал великий князь Николай Николаевич. В первый же день объявления войны эта армия вступила в Румынию и двинулась к Дунаю. Сложная переправа стоила тысячи жизней. Планируя легко овладеть Плевной, передовой отряд произвел штурм без серьезной разведки. Здесь турецкими войсками командовал мудрый Осман-паша. Он превратил маленькую Плевну в мощную крепость и разгромил русский отряд, уничтожив три тысячи солдат. Случилось это 8 июля, а 18 июля турки отбили второй штурм, причем русские потеряли уже семь с половиной тысяч убитыми. Была и третья неудача. Плевну собирались поднести царю ко дню его ангела, 30 августа. Осадную армию укрепили отрядом генерала Скобелева. Штурм захлебнулся, и бесстрашный Осман-паша сам провел пять неистовых контратак. Скобелев отбился, но армия, потеряв тринадцать тысяч убитыми и ранеными, вынуждена была отойти.
Константин Петрович Победоносцев, воспитатель цесаревича Александра Александровича, писал ему: «Приезжающие из армии не находят слов выразить горечь и негодование свое на бессмысленность планов и распоряжений. Это грозит в будущем великой бедой целой России, если все останется в армии по-прежнему».
30 августа в бою под Плевной погиб брат художника Верещагина Сергей Васильевич, а другой брат, Александр, автор рассказов о войне, в том же бою был ранен.
Война влияла на жизнь неожиданной стороной. В письме к Репину Стасов писал: «Вот у Вас нынче сын Георгий, а 3 дня назад я крестил у моей Софьи нового своего внука, тоже Георгия, только под именем Юрия. Я бы советовал и Вам предпочесть русскуюформу – византийской».
Илья Ефимович совету внял, назвал сына Юрием. Это был третий ребенок в семье после дочерей Веры и Нади. В начале июня Репин был в Москве и в Нижнем Новгороде. В Москве он подыскивал квартиру для переезда. Об этой поездке есть два письма. Адриану Прахову Илья Ефимович сообщал: «Были мы у Мамонтовых и, несмотря на скверную погоду, время провели чудесно. Я склонен думать, что Абрамцево лучшая в мире дача, это просто идеал!»
Видимо, чтобы соответствовать идеалу, Савва Иванович летом построил гостевую избу, знаменитый «Яшкин дом». Маленькая Веруша с детства много якала. Новая дача Веруше очень нравилась, она считала, что этот дом папа для нее построил, для Яшки.
Другое письмо Репин написал Стасову, поделился впечатлением о Третьяковской галерее. Так и написал: «В галерее Третьякова я был с наслаждением… Положительно можно сказать, что русской школе предстоит огромная будущность! Она производит немного, но глубоко и сильно, а при таком отношении к делу нельзя бить на количественность – это дело внешних школ, работающих без устали, машинально… (Некоторая неживописность говорит только за молодость нашей школы)».
Мудрый был человек Репин, он уже в начале передвижничества увидел его главную беду – неживописность, но ему казалось, что цвет придет, как пришел на его собственную палитру, на палитру Поленова…
Через два месяца все еще из Чугуева Илья Ефимович сообщал Стасову свой московский адрес: Большой Теплый переулок (у Девичьего поля), дом купца Ягодина. И рассказал, как провел лето в деревне Мохначи. «Не знаю, долго ли я проживу в Москве, но никогда я еще не ворочался в столицу с таким полным запасом художественного добра, как теперь, из провинции, из глуши…»
В Москве Репина ждал Мамонтов.
9
Для семьи Мамонтовых 1877 год выдался грустным.
В Абрамцеве жили с 1 мая. Война отразилась разве что на разговорах. Когда пошли победы, вспомнили: «славянин» производное от «славы». Легко слетали с губ слова: русский дух, русская сила. Рассуждали об избранническом пути России. Поражения настраивали на иной лад: кляли отсталость, казенщину. Оговорясь так и сяк, приходили к мысли о непригодности самодержавия, о тупости неметчины, которой пронизана русская армия.
Беда пришла нежданно.
30 июня умерла Вера Владимировна, мать Елизаветы Григорьевны.
Чтобы отвлечь супругу от горестной печали, Савва Иванович вместе с ней и сыном Сережей отправились на строительство Донецкой дороги.
Турецкая война обернулась таким контролером, на которого и взятка не действует. Железнодорожное дело выказало вдруг ненадежность путей, рельсов, неподготовленность обслуживающего персонала. Новую дорогу нужно было избавить от старого разгильдяйства.
После удачной поездки было приятно отчитаться перед Чижовым. Федор Васильевич прибаливал. Савва Иванович шел к нему с тревогой, нес старику нежнейшие персики и целую травяную аптеку, купленную у знахаря-хохла.
И явился некстати. Федор Васильевич стоял на коленях перед слугой, бил поклоны и просил прощенья.
– Савва! – обратил он заплаканное лицо к вошедшему Мамонтову. – Савва! Ты видишь перед собой окаянного!
Подобная сцена не была новостью. Федор Васильевич разгневался, прибил своего Феоктиста. Савва Иванович невольно окинул взглядом гостиную: чем был бит Феоктист, что на этот раз попало Федору Васильевичу под руку?
– Дланью бил, – понял Саввин взгляд Федор Васильевич. Выставил ладонь с растопыренными пальцами и, глядя на нее, расплакался, как ребенок. – Ею крестное знамя творю и ею же бесчинствую! Прости, Феоктист, прости мое барское скотство!
С Чижовым бывало, он и на Правлении мог прикрикнуть на купцов: «Ну вы, алтынники!»
Савве Ивановичу старик обрадовался, однако слушал рассеянно, хотя сам добыл для своего ученика и компаньона эту выгодную концессию. Мамонтову казалось, рассеянность Федора Васильевича вызвана происшедшей сценой с Феоктистом, но он ошибся.
– Донецкая дорога! Донецкая дорога! Что о ней говорить? Достроится, даст прибыль, всколыхнет каменноугольное дело, тут все ясно, – глаза Федора Васильевича смотрели остро, огромный лоб, будто утес Стеньки Разина, высок, крут. – Помнишь, Савва, как втравил ты меня в Костромскую дорогу? Очень я тогда перепугался, думал, прогорим! Но ты был прав. Дороги оживляют нашу дремотную землю. Пробудится и моя родная Кострома. Пойдут товары, побежит кровь по жилам… Есть вывоз, значит, производства расширятся, потребуются машины, к машинам инженеры, а иностранных не наберешься – своих придется учить… Так что, Савва, наше дело нынче первое для России по значению.
Мамонтов смотрел на Федора Васильевича с интересом, куда клонит старик, совсем почти от дел отошел.
– Ты поглядываешь? – улыбнулся Чижов. – А теперь зажмурься! Я, осторожный из осторожных, второй сапог из пары с твоим батюшкой, – хочу и почти требую, чтобы ты, наследник наш, двинул железный путь к Ледовитому океану.