Текст книги "Савва Мамонтов"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)
Мысль Поленова поднять художников на защиту собрата, само участие преобразило Савву Ивановича. Он писал через несколько дней Василию Дмитриевичу: «Твое посещение было мне не только отрадно, но прямо живительно, как благодатный дождь, упавший на засыхающую ниву… Ты сказал мне мысль, которая может иметь самый победоносный результат по отношению к моей художественной деятельности. Если ты, Васнецов, Репин, Антокольский, Суриков – словом, русские авторитетные художественные силы, – могут примкнуть и другие (позднейшие формации), – скажете искренно, смелосвое слово, свое определенное художественное мнение, то из этого может вырасти такой цветок, который всех нас будет до конца дней радовать… Надо решительно, твердым словом повлиять на общество, а это более чем возможно».
Следующим посетителем тюремного сидельца была Елизавета Григорьевна. Савва Иванович вышел к ней в смятении, какое испытал в иной, в давно прожитой жизни, в Ницце. Но тогда он знал, что должен сказать, тогда решалась его судьба. Теперь сказать было нечего, и в судьбе была записана, может, уже последняя страница.
Они встретились глазами в то самое мгновение, как вошел он в комнату свиданий. И он опустил глаза.
– Я была на «Ожерелье», – сказала Елизавета Григорьевна. – Очень красиво. Музыка, сюжет… Василий Дмитриевич и Коровин сделали изумительные декорации.
Савва Иванович не ожидал, что Елизавета Григорьевна заговорит об опере, о том его детище, которое она считала своим несчастьем.
– Как же это Костенька так расхрабрился? Слух был, узнавши о моем аресте, он все письма мои сжег…
– Сережа был у Витте. Принял любезно.
– А теперь следователи переворачивают вверх дном документацию Невского завода… Как Вера, Саша?
– Все хорошо.
Савва Иванович только теперь поднял глаза:
– Вот как я тебе дался. Столько горя от одного.
– Ты дал мне счастье, Савва. Детей. Жизнь, полную смысла. Я никогда не сетовала на судьбу. Я благодарна Господу… и тебе.
– Ах, Лиза! – вырвалось у него, и больше нечего было сказать.
Время уже кончилось, конвоир деликатно кашлянул. Савва Иванович быстро сказал:
– Ни перед кем более, перед тобой виновен.
Строгое прекрасное лицо, строгие любящие глаза. И ничего уже нельзя поправить.
Шок, поразивший Мамонтовых и всех друзей семьи, миновал. Пошли послабления от судебных властей. Хоть и трудно было добиться свидания с подследственным, но самые настойчивые получали разрешение. Пробились Серов и Коровин.
В приемную комнату для свиданий Савва Иванович вышел в своем платье, не в арестантском, улыбался.
– Рад, – сказал Серову, пожал руки обоим, но на Коровина не смотрел, будто это был чужой, лишний человек. – Какую знаменитость, Антон, теперь пишешь? И вообще какие дела на воле?
– Готовимся к Всемирной Парижской выставке. Хотели часть картин, назначенных на выставку, показать на Дягилевской, в музее Штиглица. А господин Остроухов взбрыкнул, не дал. В том числе портрет супруги, мною написанный.
– Кто участвует в выставке?
– Тридцать картин дает Левитан, шестнадцать моих. Выцарапали у Ильи Семеновича панно Аполлинария Васнецова «Сказка о рыбаке и рыбке» и большую картину Бакста «Адмирал Авелан в Париже». Нестеров дает картины, Костя дает, – покосился на Коровина, но Савва Иванович опять никак не отозвался на приглашение увидеть своего любимца.
– А почему Илья настроен против Дягилевской выставки?
– По глупости. Выставка уж тем замечательна, что весь модерн русский. Ни одной заграничной картины. Илья Семенович этому рад. А не хочет ничего отпускать из своей коллекции, потому что дал зарок. Дягилев одну из его картин после первой международной выставки вернул помятой.
– Савва Иванович! – с надрывом сказал Коровин. – Да посмотри же ты на меня. Что я тебе, чужой? Ну, слаб! Каюсь! За Шаляпиным потащился… Я в Петербург еду, найду Витте, буду говорить о тебе.
– Вот и хорошо, поговори, – сказал Савва Иванович, но на Костеньку все-таки не взглянул.
– Давайте о деле поговорим, – нахмурился Серов. – Савва, какая вина тебе вменяется? Мы были у твоего адвоката Муромцева – не знает. Были у Цубербиллера, это он нам дал разрешение на свидание, – тоже о твоей вине ничего не знает. С Кривошеиным говорили, с Чоколовым… В чем твоя вина?
– Я не знаю.
– Свидание окончено! – объявил тюремный надзиратель.
В автобиографических заметках «Моя жизнь» Коровин так написал о разговоре с Витте: «Сергей Юлиевич, к моему удивлению, сказал мне, что он тоже не знает акта обвинения Мамонтова.
– Против Саввы Ивановича, – сказал он, – всегда было много нападок. И на обвинение его „Новым временем“ в растрате он как душеприказчик чижовских капиталов ничего не ответил. А когда это дошло до царя, то он спросил меня, и я тоже не мог ничего сказать. Но Савва Иванович, когда я его просил это выяснить, предоставил отчет. Оставленные Чижовым капиталы он увеличил в три раза, и все деньги были в наличности. Молчание Саввы Ивановича, которое носит явную форму презрения к клевете, могло и сейчас сыграть такую же характерную для него роль. Я знаю, что Мамонтов честный человек, и в этом совершенно уверен.
И Витте, прощаясь со мной, как-то в сторону сказал про кого-то:
– Что делать, сердца нет…»
Весь Витте в этом разговоре. Солгал, показал дружелюбие к бедному, к чистому Мамонтову и возвел напраслину… на царя.
8
Палитра была приготовлена. Свет из окон лился матовый, но напоенный солнцем, – чудесный февральский свет, свет перед половодьем света.
Государь назначил время сеанса сразу после обеда, но задерживался. Валентину Александровичу было жаль потерять даже минуты этого дивного освещения.
– Я уже здесь, – сказал Николай Александрович, улыбаясь, занимая место. – Я правильно сел?
– Да, Ваше Величество. Вы совершенно точно запомнили все мои ужасные просьбы.
Серов взялся за кисти.
Работал молча, и государь молчал, чтобы не помешать художнику. За обедом выпили водки, с морозцу, и это молчание, этот загадочно-баюкающий свет из окна потянул в дрему. Лицо у государя стало открытым, доверчиво-детским, чистым. У Серова сжалось сердце: ему, художнику далеко не мировой известности, дано видеть государя так близко, таким… беззащитным. Как же он живет, великий самодержец, в этой круговерти тайных государственных дел, в этой узаконенной лжи, политической, придворной, семейной? Как он может нести на себе, молодой совсем, бесхитростный человек, это чудовищное бремя вожделений? Сколько глаз сверкает из тьмы, впивается в него, ожидая милостей, даров, чинов или только куска хлеба.
Государь открыл глаза, виновато улыбнулся:
– Кажется, сморило. Простите, Валентин Александрович!
И Антон решился. Он писал царя с воскресенья, с 13 февраля. Портрет был заговорщицкий, делался втайне от царицы. Николай Александрович собирался сделать ей нежданный подарок. Второй сеанс был во вторник. И вот пятница, третий сеанс.
– Ваше Величество! – Голос был глухой, и Антон вознегодовал на свою трусость. – Мой долг просить Ваше Величество о Мамонтове. О Савве Ивановиче. Мы все – Репин, Васнецов, Поленов, все наше множество, сожалеем о случившемся с Саввой Ивановичем. Он верный друг художников. Всегда поддерживал самое даровитое, новое, а потому непризнанное. Того же Васнецова, когда над ним хохотали, улюлюкали…
– Я уже сделал распоряжение, – сказал быстро государь, и глаза его просияли.
Валентин Александрович тоже улыбнулся:
– Спасибо, Ваше Величество… Я в этом деле разобраться не могу, ничего не понимаю в коммерции.
– Я тоже ничего не понимаю. – И, помолчав, прибавил: – Третьякова и Мамонтова я всегда почитал за людей, много сделавших для русского искусства.
И тут в комнату вошла царица.
– Ах, Александра Федоровна! – ужаснулся государь. – Вы нас изловили на месте преступления. Наша тайна погибла.
Александра Федоровна внимательно смотрела на портрет царя в тужурке, переводя глаза на оригинал.
– Значит, под видом, что пишете портрет Михаила Николаевича, вы делаете это.
– По-моему, этоочень хорошо. Просто, – сказал государь.
– Ваше Величество, я с большим удовольствием пишу портрет их Высочества. Утром Михаил Николаевич любезно надел все свои ордена, всю амуницию и простоял в позе целый час. Я благодарен их Высочеству. Но этот портрет, в тужурке, я признаюсь, мне очень дорог. Он получается.
– Да, это благородно, естественно. Но, по-моему, лучше шотландского сделать невозможно.
– Этот в помощь тому, – сказал Николай.
– Прекрасно! И все-таки я забираю тебя у Валентина Александровича.
Царь развел руками.
– Покоряюсь, – и спросил Серова: – Вы не против, если мы отложим сеанс до воскресенья?
– Я не против, Ваше Величество.
Царственная чета удалилась. Серов сел на стул. Сердце радостно стучало: Савва на свободе. Но хорошо, что хватило духу сказать о нем. А вот царице возразить духу не хватило: шотландский портрет Николая плоховат.
9
В тот же день 18 февраля 1900 года Поленов писал Виктору Михайловичу Васнецову: «Спешу сообщить тебе радостную весть, которую сейчас привезла мне Вера. Савва Иванович завтра переводится на домашний арест. Он выбрал для этого гончарную мастерскую за Бутырками. Мне кажется, что не шире ли будет, если мы поднесем ему оба завета – и Новый, и Ветхий, т. е. всю Библию, тем более что он из Ветхого Завета два раза черпал вдохновение для своих литературных созданий. А кроме того, можно прибавить что-нибудь хорошее из русской истории или поэзии. Всякий дар будет теперь ему впрок, так как все его достояние будет на днях продано».
Сделан был подсчет убытков, причиненных крахом Мамонтова. И снова творился чудовищный грабеж среди бела дня.
Молодой Солодовников приобрел почти что даром ценности Мамонтова и его семьи. Дельцы Грачев и Вишняков завладели самым богатым предприятием Северного Лесопромышленного общества. Грачев стал хозяином лесов стоимостью в сотни тысяч рублей, а скорее всего, в миллионы. Вишняков завладел недвижимостью – заводами.
Международный коммерческий банк Ротштейна ликвидировал все паи Невского завода, продал их чиновникам Государственного банка. Паи были оценены в тридцать процентов их подлинной стоимости. И никто не кричал: «Караул!»
На Савву Ивановича записали убытки чиновников банка, у которых погибли все корабли, груженные хлебом, отправленные за счет Северного общества в Англию. Это очень темная махинация. Вдруг сразу потонуло несколько кораблей. И ответчиком оказался опять-таки Мамонтов. Земли, железные дороги, дома, леса, заводы – все ушло по заграбастым рукам.
Оставалось пустить с молотка дом на Садовой, но с этим судебные власти почему-то повременили.
Будь Савва Иванович на свободе, он сумел бы недвижимость превратить в деньги, с лихвой бы покрыл трехмиллионную задолженность. Потому и сунули в «Каменщики». До суда было еще далеко, а у Мамонтова – ни коня, ни возу, ни что на воз положить.
Оставалось побороться за доброе имя.
Местом для домашнего ареста был избран дом на Басманной, принадлежавший Всеволоду Саввичу. Дом – не тюрьма, но арест не был пустой формальностью. Савву Ивановича караулили, сменяя друг друга, приставы, и некоторых из них Савва Иванович вылепил в глине. Домашние находили, что пристав Ермолов очень похож.
Витте тоже вылепил. Без злобы, без шаржа.
Отдохновение от тюрьмы могло быть кратким, семья приглашала к Савве Ивановичу врачей, и он, принимая заботу, лечился прилежно.
Друзья-художники наконец-то развили бурную деятельность, списывались, договаривались о совместном заявлении.
19 февраля Васнецов, не получив еще письма от Поленова, сообщал: «Тебе, конечно, уже известно, что С. И. разрешен домашний арест, но с теми же ограничениями, как и прежде… Наше же предприятие, мне теперь кажется, должно быть выполнено без грому, а совершенно дружески, интимно… Печатное заявление не ухудшило бы его без этого тяжкое положение!.. Впрочем, как будет решено, на то я и согласен. Затем в выражении наших дружеских чувств мы ни в каком случае не должны подчеркивать в нем мецената. Да это было бы и неверно… Он не меценат, а друг художников».
21 февраля откликнулся на призыв Поленова Репин: «Разумеется, я с удовольствием распишусь под вашим сочувствием С. И. Мамонтову как художнику, артисту, просветителю своего круга в изяществе. Идея ваша мне очень нравится».
Письмо Антокольского датировано 11 марта. «Мой добрый, дорогой Василь Дмитриевич. Твое письмо, равно как ваши добрые намерения, несказанно обрадовало меня, и чего бы Вы ни придумали, я подпишусь обеими руками, только поскорее».
Художник Кузнецов писал из Одессы: «От всего сердца желаю выразить хоть чем-нибудь свое сочувствие и горе дорогому и чудному Савве Ивановичу. Пожалуйста, присоедини мою подпись. Если успею, то пришлю химическую, а то и так подпиши за меня».
Если от кого и не получил Савва Иванович никакого сочувствия, так от Татьяны Спиридоновны Любатович. А сестрица ее Клавдия Спиридоновна Винтер, подставная хозяйка Частной оперы, та и вовсе дошла до подлости. Где о совести думать, когда миром правит госпожа Собственность. Отхватила, пользуясь разорением дома Мамонтовых, драгоценное имущество Частной оперы. Богатейшую нотную библиотеку, редчайшие клавиры старинных опер, собранные Саввой Ивановичем, чудо и сказку, созданные Васнецовыми, Поленовым, Коровиным, Левитаном, Врубелем – декорации, рисунки костюмов и сами костюмы, всю бутафорию, реквизит – очень иногда дорогой. Теперь все это Частная опера для постановок своих могла получить только напрокат, за самую безбожную плату.
Сочинение послания Савве Ивановичу от друзей-художников затянулось. 25 марта Поленов переслал один из черновиков текста Илье Семеновичу Остроухову и просьбу: «Васнецов и немного я составили сочувственное письмо Савве Ивановичу… У Васнецова много порыва и огня в писании, а у меня есть некоторая запарина; но литературы у того и другого маловато. Будь так добр, обязательно посмотри и исправь».
Письмо распоряжением прокуратуры было не допущено до Мамонтова официально, но, как говорил Савва Иванович Станиславскому, посетившему его на Басманной, «пристава люди сердечные, гораздо добрее, чем те, наверху, в Петербурге». Потому и книги получил, и письмо читал 9 апреля на Пасху. Художники писали:
«Христос Воскресе, дорогой Савва Иванович!
Все мы, твои друзья, помня светлые прошлые времена, когда нам жилось так дружно, сплоченно и радостно в художественной атмосфере приветливого родного круга твоей семьи, близ тебя, – все мы в эти тяжелые дни твоей невзгоды хотим хоть чем-нибудь выразить тебе наше участие.
Твоя чуткая художественная душа всегда отзывалась на наши творческие порывы. Мы понимали друг друга без слов и работали дружно, каждый по-своему. Ты был нам другом и товарищем. Семья твоя была нам теплым пристанищем на нашем пути; там мы отдыхали и набирались сил. Эти художественные отдыхи около тебя, в семье твоей, были нашими праздниками.
Сколько намечено и выполнено в нашем кружке художественных задач и какое разнообразие: поэзия, музыка, живопись, скульптура, архитектура и сценическое искусство чередовались.
Прежде всего вспоминаются нам те чудные вечера в твоем доме, проводимые за чтением великих созданий поэзии, – эти вечера были началом нашего художественного единения. Мы шли в твой дом, как к родному очагу, и он всегда был открыт для нас. Исполнение многих наших больших работ значительно облегчалось благодаря тому, что твои мастерские давали нам гостеприимный приют; в них работалось легко рядом с тобою, работавшим свои скульптуры. С тобою же вместе, с таким общим энтузиазмом и порывом, создалась и церковь в Абрамцеве. Дальше мы перешли к сценическим постановкам, а ты – к первым опытам сценического творчества. Чудным воспоминанием остались для нас постановки в твоем доме сперва живых картин, потом твоих мистерий: „Иосифа“ и „Саула“ и, наконец, „Двух миров“, „Снегурочки“, твоих сказок и комических пьес. То было уже началом твоей главной последующей художественной деятельности.
С домашней сцены художественная мысль перешла на общественное поприще, и ты как прирожденный артист именно сцены начал на ней создавать новый мир истинно прекрасного. Все интересующиеся и живущие действительным искусством приветствовали твой чудесный почин. После „Снегурочки“, „Садко“, „Царя Грозного“, „Орфея“ и других всем эстетически чутким людям уже трудно стало переносить шаблонные чудеса бутафорного искусства. Мир художественного театра и есть мир твоего действительного творчества. В этой сфере искусства у нас твоими усилиями сделано то, что делают признанные реформаторы в других сферах. И роль твоя для нашей русской сцены является неоспоримо общественной и должна быть закреплена за тобою исторически.
Мы, художники, для которых без высокого искусства нет жизни, провозглашаем тебе честь и славу за все хорошее, внесенное тобою в родное искусство, и крепко жмем тебе руку.
Шлем тебе две книги: одна – всемирная, из нее ты не раз черпал вдохновение для своих работ; другая – сборник драгоценнейших самоцветных камней, извлеченных из глубин народного русского творчества. Прими их и цени не как дар, а как знак нашей искренней к тебе дружбы и сердечной привязанности.
Молим Бога, чтобы он помог тебе перенести дни скорби и испытаний и вернуться скорее к новой жизни, к новой деятельности добра и блага. Обнимаем тебя крепко.
Твои друзья: Виктор Васнецов, Василий Поленов, И. Репин, М. Антокольский, Н. Неврев, В. Суриков, Ап. Васнецов, Илья Остроухов, Валентин Серов, Н. Кузнецов, М. Врубель, Ал. Киселев, К. Коровин».
В черновиках стоят еще две фамилии: Левитан, очень больной уже в то время, и Римский-Корсаков.
10
23 июня 1900 года началось слушание дела Мамонтова в суде. Обвинителем выступал прокурор Московской судебной палаты П. Г. Курлов, защищал знаменитый Федор Никифорович Плевако. На скамью подсудимых сели Савва Иванович, Николай Иванович, Сергей Саввич, Всеволод Саввич Мамонтовы, Константин Дмитриевич Арцыбушев и Александр Васильевич Кривошеин.
Судьи судили, но само «мамонтовское дело» вызывало недоумение даже у судебных властей.
А. А. Лопухин, в то время прокурор Московского окружного суда, писал впоследствии: «Наличность злоупотреблений со стороны Мамонтова и его сотрудников была вне сомнений. Но вместе с тем сравнительно с распространенным типом дельцов, которые безо всяких церемоний перекладывали в свои карманы деньги из касс руководимых ими предприятий и оставались безнаказанными, они представлялись людьми более зарвавшимися в предпринимательстве, чем нечестными. Защищать нравственность их поступков, конечно, было невозможно, но и выбор министерством финансов именно их в качестве дани правосудию казался непонятным. Ясны были незаконность одних мер, избыток жестокости других, что вместе с отсутствием справедливых мотивов заставляло подозревать за всем этим наличность какой-то крупной интриги».
Опрос свидетелей получился не в пользу обвинения. Начальник мастерских Ярославской дороги выразил общее отношение к Мамонтову со стороны служащих и рабочих железной дороги.
– Знаю ли я Савву Ивановича? – удивился он вопросу Курлова. – Да ведь это – отец второй, добрая душа, другого такого не будет. Плакали мы горько, когда его взяли под арест. Все служащие сложиться хотели, внести кто сколько может, чтобы только вызволить его, сочувствие супруге их выразили. Две тысячи человек подписалось.
Инженер Гарин-Михайловский рассказал суду, как, выполняя просьбу Саввы Ивановича, ездил к Витте, и тот посоветовал обратиться за займом к Ротштейну.
– Я помог Савве Ивановичу петлю на шею надеть. Мы плохо понимаем, кого взялись судить и осуждать. Это Фауст из второй половины гётевской трагедии, где он создает жизнь на необитаемом острове.
Плохого о Мамонтове суд так ничего и не услышал. Зато было предложение поставить Савве Ивановичу памятники: один – в Мурманске, другой – в Архангельске, третий – на Донецкой железной дороге, а четвертый – на Театральной площади в Москве.
Получив от судьи последнее слово, Савва Иванович сказал: «Вы, господа присяжные заседатели, знаете теперь всю правду. Так все здесь было открыто. Вы знаете наши ошибки и наши несчастья. Вы знаете все, что мы делали и дурного и хорошего, – подведите итоги по чистой Вашей совести, в которую я крепко верю».
Вернувшись с заседания в зал суда, присяжные признали незаконность финансовых операций Мамонтова, но на все пункты обвинения дали один ответ: «Нет, не виновен».
Зал, заполненный до отказа, замер и разразился аплодисментами. Люди со слезами на глазах обнимали Савву Ивановича, его сыновей, его компаньонов.
Это было 30 июня 1900 года.
В отчете о суде над Мамонтовым «Новое время» писало не без яда: «Это был ряд великолепных фейерверков, взлетевших вверх и эффектно рассыпавшихся разноцветными звездочками. Тут было все – и оживление Серова, и благодарная Россия, и художественное творчество, и ум русского человека, и беззаветная преданность высоким идеям, и труд, заслуживающий лавров, и лавры, увенчавшие труд, и все это более или менее удачно приложено было к подсудимым».
Иной тон статьи редактора «Русского слова» Власа Михайловича Дорошевича. «Это был удивительный процесс, – писал он в своей газете. – Человек обвиняется в преступлении с корыстными целями, а на суде если и говорилось, то только о его бескорыстности… Было ясно и каждую минуту только и говорилось, что Мамонтов, увлекаясь общественным значением предприятий своих, потерял на них все свое состояние и погубил своих близких. А его обвиняют в корыстолюбии».
3 июля Савва Иванович получил свободу. 7 июля его признали несостоятельным должником. Дом на Садово-Спасской стоял опечатанным. (Елизавета Григорьевна снимала квартиру на Садово-Кудринской, поблизости от квартиры Поленовых.)
Жить Савва Иванович отправился на окраину Москвы, за Бутырскую заставу. Отныне его пристанище в доме Иванова, 2-й участок Сущевской части, рядом с гончарной мастерской, владелицей которой была Александра Саввишна. Никаких средств к существованию, кроме этой мастерской, у Мамонтова не осталось, был долг – сто тысяч рублей.
Скосили поле жизни, остались дожинки.
Не всякий чувствует, что пришло время последнего снопа. Савва Иванович, получив свободу, не в монастырь отправился, а в Париж, на Всемирную выставку. Не пропустить новейшее, порадоваться за братцев-художников. Серов получил высшую награду выставки – почетную медаль, показал всего-то четыре работы, и среди них – портрет Верушки, известная отныне на весь мир «Девочка с персиками». Малявин за «Смех» золото отхватил, позолотили и Костеньку Коровина. При имени Костеньки тошнота подкатывала под самое горло, не мог Савва Иванович даже на чужих людях сдержать гадливого выражения лица. А душа, поди ж ты, радовалась за негодника. Человек Абрамцева.
Само Абрамцево тоже в козырях ходило. Изделия мастерской Елизаветы Григорьевны получили золотую медаль, но наш пострел тоже поспел. Два майоликовых камина, произведенные в гончарной мастерской в Бутырках, удостоились не только золотых медалей, но были приобретены французским правительством.