Текст книги "Савва Мамонтов"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)
О серьезном разговаривать устали, развеялись беседой о таинственном, о потустороннем.
– Со мною было два совершенно непонятных случая, – рассказал Тургенев. – Однажды я шел к обеденному столу, и вижу – в туалетной комнате господин Виардо моет руки. Одет в охотничью куртку. Вхожу в столовую, а он за столом. И еще было: ехал я в гости к моему давнему приятелю. Видимо, вздремнул. Погрезилось: седой парик падает откуда-то сверху на его голову. Встречает он меня – Боже мой! – совершенно седой.
– Иван Сергеевич! – обратился Репин. – Я слышал, заседания Международного писательского конгресса проходили в Гранд Ориент, в храме парижских масонов. Разве все писатели масоны?
– Зал красивый, просторный. Было ведь более трехсот делегатов. А уж кто из них масон – не ведаю. Были писатели из Соединенных Штатов, из Бразилии. Из русских приглашали Льва Толстого, Достоевского, Гончарова, Полонского, но первые трое отказались приехать. Были Полонский, Боборыкин, Чивилев, Шарапов, Ковалевский и я. Разговоров на конгрессе было много, а результат самый плачевный, ничего не решили, ничего!
– Зато вас теперь во всем мире знают, – сказал Репин. И вдруг взмолился. – Иван Сергеевич! Простите, Бога ради, за прежний портрет и дозвольте еще раз написать.
– Дозволяю. Только не теперь. Завтра в Кунцеве надо быть, у Павла Михайловича Третьякова, и уезжать пора. Дал слово Джорджу Льюису посетить Кембридж, и в Оксфорд надо – Максу Мюллеру тоже дано обещание. А вот весной обязательно приеду в Москву, тогда готов и позировать.
Репин возрадовался, все так удачно складывается: Тургенев ему будет позировать, а до его приезда он напишет портрет Аксакова. И тоже – Ивана Сергеевича.
Разговор перешел на другие темы – о современном образовании, о студенчестве. На дворе вечерело. Заговорили вновь о литературе, о новых именах. Тургенев посоветовал почитать повести Елены Ивановны, «литератора талантливого и многообещающего».
Елена Ивановна смутилась.
– Иван Сергеевич слишком добр. Пишущие женщины смекнули это и превратили великого писателя в своего опекуна. Дарования в юбках люди сметливые.
– Жорж Занд писала много лучше Дюма, – возразил Тургенев. – Я убежден, не за горами время, когда русские писательницы встанут вровень с писателями-мужчинами, а скорее всего опередят. Женщина чувствует сильнее, ей известны такие движения души, которые мужчине недоступны. И, главное, женщина превосходит нашего брата терпением. Ведь это женщины вяжут огромные шали, плетут изумительно тонкие кружева. А слово в романе – сродни кружеву.
– Что можно почитать у Елены Ивановны? – спросил молчаливый Мстислав Прахов.
– Роман «Без вины виноватые», рассказ «Аполлон Маркович», – сказал Тургенев.
– Елена Ивановна! – Репин прижал обе руки к сердцу. – Дайте мне хотя бы один сеанс. Мне чудится – вы вылитая Софья.
– Царевна?
– Дерзаю написать.
– Какое же вы избрали время, торжество или крах? – спросил Иван Сергеевич.
– Заточение. Казнь стрельцов. Один такой несчастный будет висеть за окном царевны.
– Что ж, это может сильно выйти, а может и безобразно, – сказал Тургенев. – Я не люблю, когда царствие Петра подвергают сомнению, умышленно сгущают краски.
– Какой же здесь умысел! Иван Сергеевич, побойтесь Бога! Казненные стрельцы – это первое деяние Петра.
– Вы вроде бы не русофил, Илья Ефимович? Или это аксаковский дом так действует?
– Когда пишешь картину, глаза на многое открываются…
– Илья Ефимович, может, не откладывать с моим портретом? – предложила Елена Ивановна. – До поезда часа три.
– А я, пожалуй, опять к Воре, – сказал Тургенев. – Пусть Илья Ефимович найдет достойную его кисти царевну Софью. Что же до любви к государям… Кому-то Петр хорош, а кому-то Николай Павлович. Представьте себе, известный писатель Ибсен восхищается правлением победителя декабристов. Считает, что государственный деспотизм – залог здоровья нации.
К реке Иван Сергеевич ушел один, вернулся к ужину. Был разговорчив, расхвалил репинский рисунок: «Схвачен характер. Очень похоже». И рассказал вдруг о себе историю, на которую не всякий бы отважился.
– Я ведь ужасный человек, – посмеивался Иван Сергеевич. – В молодости денег у меня иногда совершенно не было. Одним хлебом питался, а приходилось играть роль богатого… Вот и взял я у Некрасова под будущие повести две тысячи рублей, причем с добровольным обязательством печатать все свои рассказы, повести, романы только в «Современнике». Кажется, «Асю» я как раз сочинил. Журнал ждет повесть, а меня найти не могут. Являюсь. С повинной головой. Без «Аси». – Где? – спрашивают. – Продал за пятьсот рублей Краевскому. (А Краевский – конкурент.) – Как? Почему у нас денег не попросил? – У вас, говорю, стыдно просить, а без денег пропадаю. – Повесть уже у Краевского? – Нет, говорю, пока только деньги взял. Вручили мне пятьсот рублей, потребовали, чтобы возвратил взятое и письмо написал. Письмо писать я наотрез отказался. Некрасов письмо сочинил, да так ловко: уладилось дело.
И вдруг пристально посмотрел на Савву Ивановича:
– Поредел аксаковский лес. Ужасно поредел. Обнажается русская земля, скудеет.
– Савва Иванович чудом дубовую рощу спас! – сказала Елизавета Григорьевна. – Софья Сергеевна продала лес на сруб купцу Головину, тот все и смахнул.
– Для меня эти Головины хуже Васьки Буслаева, – покачал головой Тургенев. – Безобразный народ. Сколько на Орловщине лесов уничтожено. Мы это не чувствуем, а дело совершается непоправимое. Не будет леса – реки пересохнут. Пересохнут реки, и не только рыба исчезнет – зверь-то уж исчез – птица переведется. Внуки получат от нас пустую землю, пустую воду, пустое небо.
Поднялся:
– Пора, господа. Хорошо у вас. Очень хорошо. Мне когда-то Мериме сказал: «Русское искусство через правду дойдет до красоты», а я думаю, мы, русские, и в жизни дойдем до красоты, если будем исповедовать правду, как Бога. Не лгать и каяться, как велит церковь, а жить правдиво. Хватит ли у народа мужества на такую жизнь – не знаю.
На улице было темно. Несколько колясок стояло уже у крыльца. Выехали за ворота, а с горы вниз по обеим сторонам дороги – люди с факелами.
В воспоминаниях Елены Ивановны Бларамберг о поездке Тургенева в Абрамцево читаем:
«Об Аксаковых, отце и сыновьях, Константине и Иване Сергеевичах, заговорил он снова, когда, поздно вечером, после блестящего приема и не менее блестящих проводов, устроенных ему владельцами Абрамцева, мы остались одни в вагоне… Иван Сергеевич с обычным юмором начал было рассказывать, как он в один из своих приездов в Абрамцево поймал большую щуку, как он волновался, хватая щуку, упавшую с леской на траву и бившуюся в тщетных усилиях сорваться с крючка, и какое непритворное огорчение и зависть к удаче своего молодого товарища испытывал Сергей Тимофеевич – страстный рыболов, – у которого в этот день клевала только мелкая, ничтожная рыбешка… Рассказ этот со всеми подробностями местности неожиданно прервался. Слабый вздох донесся до нас с противоположного конца отделения, куда на одной из промежуточных станций близ Москвы вошла дама под вуалью. Услышав вздох, Тургенев оглянулся. Дама, сидя спиной к нам, смотрела в окно и время от времени прижимала руку к виску.
– Не больна ли? – наклонился ко мне, шепнул Иван Сергеевич. – Может, холера?
Я рассмеялась. Добродушно смеясь, в свою очередь, он, однако, пошарил в ручном мешке, вытащил флакон одеколона, с которым никогда в пути не расставался, окропил меня, себя, наши диваны и украдкой брызнул несколько капель в сторону все в той же позе неподвижно сидевшей незнакомки»…
8
От Ивана Сергеевича Аксакова Репин вернулся с портретом и с жаждою писать царевну Софью. О сидельце сельца Варварино говорил с восторгом:
– Как он знает Россию! Все толки раскола известны ему до мельчайших подробностей, откуда что взялось, кто стоит за этим. Говорят: русофил, русофил! Ни пустым щам, ни курным избам этот русофил не умиляется. Его любовь к народу строгая, горькая. Я бывал на Коренной ярмарке, под Курском, но не увидел главного, что сразу ухватил Иван Сергеевич. Я все вопросы задавал. Тогда он дал почитать свои письма к родителям, к отесеньке, так он отца называет, и к маменьке. Многое мне открылось. Я попросил разрешения переписать несколько страниц.
Репин принес закрытый холстиной портрет Ивана Сергеевича Аксакова. Но Савва неожиданно предложил сначала почитать вслух что-нибудь из Аксакова, а потом сравнить впечатления – тот ли образ писателя рисовался присутствующим, когда они слушали его творение.
Читали за чаепитием, под светом яркой лампы. Все это походило на какое-то новое действо Мамонтова.
Начали с отрывка о Коренной ярмарке, обсуждали, увидели здесь отличный материал для репинского «Крестного хода».
Савва Иванович после того, как Репин с наслаждением прочитал текст, попросил каждого словесно нарисовать свой портрет Аксакова. И первый начал: «Иван Сергеевич седой, лицо длинное, сухое. Сухой блеск в глазах. Глаза умные, пронизывающие. Лицо, возможно, желтоватое, желчное. У рта резкие складки».
– Я вижу так, – сказал Прахов, – лицо широкое, русское, совершенно простецкое, глаза очень невыразительные. Желчи, разумеется, нет, но лицо бледное.
Все посмотрели на Елизавету Григорьевну.
– Иван Сергеевич, видимо, похож на отца, а у нас есть фотография Сергея Тимофеевича. Высокий лоб, красивая форма губ, лицо большое. Ведь у Сергея Тимофеевича «бабье» лицо. Крупный нос. Глаза добрейшие! Грустные. Может быть, даже мечтательные.
– Открывай, Илья, свой портрет! – ударил в ладоши Савва Иванович.
Репин сбросил холстину. На обитателей Абрамцева смотрел седой, краснолицый старик, властный, не охочий выслушивать чьи-либо возражения.
– А ведь в нем есть… нечто от самодура, – сказал Мамонтов.
– Савва! Что за резкость такая, зачем? – огорчилась Елизавета Григорьевна. – По-моему, это человек умный, много тративший себя, но все еще сильный, готовый послужить доброму делу.
– Сама честность, – подтвердил Мстислав Прахов.
– Однако не без слабостей, – засмеялся Репин. – Иван Сергеевич просил убавить ему лица… Что это, говорит, я за деревенщина такая! Красномордый, как городничий. Побледней бы ты меня сделал…
В середине августа Илья Ефимович закончил портрет Саввы Ивановича и перебрался с семейством в Москву. Хорошо было у Мамонтовых, но художнику дороже всего одиночество. Одиночество творца. Репин писал царевну Софью.
9
Мамонтовы вернулись в свой московский дом только 19 октября: не порадовало теплом лето, зато осень удалась. Елизавета Григорьевна любила подойти к дубам, прислониться, затаиться и слушать, как срывается и падает одинокий листок. Шуму от него на весь лес.
Вдруг явился вопрос о макете Народного театра Гартмана. Академия Художеств настроилась решительно: избавиться от этого громоздкого для ее стен сооружения.
Репин писал Стасову: «Вчера был у меня П. М. Третьяков и показывал Ваше письмо о гартманской модели театра. Третьяков отказывается пожертвовать на нее 500 рублей, так как девать ему ее некуда; ее надобно подарить в Политехнический музей; действительно, там ей настоящее место. Он даже подал хороший совет: обратиться к Савве Иван. Мамонтову (ведь Гартман с ним дружил). Он по-настоящему должен был бы купить эту вещь и, пожалуй, подарить музею. Напишите С. И. Мамонтову; вот его адрес: Москва, против Спасских казарм на Садовой, собст. дом. Со своей стороны я тоже Мамонтову скажу, но Ваше письмо лучше на него подействует».
В середине декабря дело решилось.
«Мамонтов купит модель Гартмана, – сообщал Репин ходатаю Стасову, – он говорит только, что ее перевозить большой труд, надобно разбирать». В этом же письме Илья Ефимович обращается к Стасову с просьбами о присылке материалов для первой своей исторической картины. «Вы хотели мне прислать ту удивительную фотографию Петра (Сербскую). Ох, это было бы хорошо! Лица Софьи я все еще не оканчиваю и думаю, что глаза Петра мне кое-что дадут… Если Вы справляетесь о цвете волос Софьи, то кстати справьтесь о ее росте; она у меня небольшого роста… Увы, кажется, и о цвете волос и о росте ее ничего никем не записано».
Письмо написано 11 декабря 1878 года. Репин торопился закончить картину к VII Передвижной выставке.
Когда маета сомнения поселялась в душе, Илья Ефимович шел искать подсказку. Коли в Петербурге – у Стасова, коли в Москве – у Мамонтовых, точно так же он припадал в Париже – к плечу Поленова, а в Академии – к мудрости Антокольского или теребил вопросами всезнающего Семирадского.
Двери дома Мамонтовых, кажется, никогда и на запоре не были, друзья приходили без приглашения.
Радостно сияющий самовар, стол, как поле для крикета, ласковая Елизавета Григорьевна, кипящий жизнью Савва Иванович.
– Присмотрели бы вы за Мстиславом Праховым, – сказал Савва Иванович Репину, у него всегда находилось какое-то неожиданное дело. – Спрятался в себя, как улитка. В гостиницу жить перебрался… У нас, действительно, шумно. Но ведь семья… А мы еще затеваем на Рождество живые картины.
– Я к Прахову Васнецова направлю, – осенило Илью Ефимовича. – Во-первых, он тоже блаженный, во-вторых, собирается писать картину на сюжет «Слово о полку Игореве».
– Верно! Мстислав Викторович по «Слову», кажется, диссертацию защитил.
– Ну а где же он, ваш Васнецов? – спросила Елизавета Григорьевна. – Почему не показывается?
– Летом в Вятке был. Трудно ему теперь. Деревяшками на жизнь зарабатывает.
– Какими деревяшками?
– Режет гравюры для «Нивы»… Труда много – денег мало. На Передвижной выставке картин его не купили. А еще брату помогает. Тоже художник.
– Позовите его, пожалуйста, – попросила Елизавета Григорьевна.
– Не зовите, а тащите! – потребовал Савва Иванович.
– А знаете, я чего прибежал? – Репин поскреб в затылке. – Даю рубль, кто скажет мне, какие волосы были у царевны Софьи.
– Рыжие! – Савва Иванович протянул руку за рублем.
– Откуда это известно?!
– Да я всегда знал… Не огненная, не из тех, о которых говорят: рыжий – бесстыжий. По-русски рыжая – русая с золотом. В батюшку Алексея Михайловича, в матушку Марию Ильиничну.
– Стасов тоже пишет: рыжая. Но без… – Репин запнулся перед заковыристым ученым словцом, – аргументации. Я скопировал портрет Софьи в Новодевичьем монастыре – на портрете у царевны волосы, как медь, да можно ли верить безвестному художнику. У него все рыжие.
– Рубль! – потребовал Савва Иванович.
Репин рубль заплатил.
– Я по истории имел нетвердую троечку. В последнем классе гимназии на испытаниях получил «два», – признался Савва Иванович. – Но ведь за даты, за то, что путал ольговичей и рюриковичей. Душа моя не была глухой к дедовским временам. Я, как положено, любил Петра, но царевне Софье сочувствовал.
– Стоит она у меня, как столп, самовластная… Ух как стоит! Самого оторопь берет, – сказал Репин. – А закончить – не могу. Лица нет. Портниху одну высмотрел. Осанка замечательная. Разлет бровей, воля, гордыня, а глаза не те… Савва Иванович, ты помнишь, обещал найти мне Софью.
– Наверное, хотел указать на Валентину Семеновну, на Серову. Непоколебимо упряма.
– А что?! – прищурился Репин. – У них есть общее, и у Бларамберг, и у портнихи моей, и у Валентины Семеновны. Она писала мне: Тоша учится в гимназии из рук вон плохо. Ждет не дождется, когда будет шестнадцать, чтобы поступить в Академию.
10
Савва Иванович с неукротимой энергией продолжал сколачивать и населять Ноев ковчег русской живописи. Ждал Васнецова.
Виктор Михайлович Васнецов шел к миллионеру Мамонтову, будто на ноги ему по ядру привязали. Богачи – это богачи. С богачами хорошо дружить, когда сам богат или уж знаменит, по крайней мере… Новая картина «Преферанс», самая совершенная из всего написанного, не прибавила уверенности. Картина отправилась в Петербург, а поехать поглядеть на выставку, самому поставить картину – не на что.
Пальто принял лакей. Лестница на второй этаж широкая, светлая. Сердце невольно сжималось, как в детстве, перед дверью, за которой родители убирали игрушками рождественскую елку.
Навстречу ему высыпали дети, поглядели, перешушукнулись, умчались… Он увидел Репина и женщину. Невысокую, лицом строгую, но она тотчас улыбнулась ему, подала руку. Руку он поцеловал, женщина что-то сказала о его картинах, но он не услышал, что именно. Начал какую-то фразу и замолчал. И в это время в комнату вошел решительный, крепкий, быстрый человек. Рукопожатие у него было твердое, но дружеское.
– «С квартиры на квартиру» люблю, – сказал он и принялся объяснять: картина совершенно особенная, она тихая, но вызывающая, она – приговор чиновничьей России. – Этот дом – ваш друг, – сказал Савва Иванович, вводя в небольшую залу, – все друзья этого дома – ваши друзья. Господа! Вы искали Мефистофеля – вот вам Мефистофель.
Виктор Михайлович не успел духа перевести, как оказался партнером Владимира Сергеевича Алексеева – Фауста, а Маргаритою была сама Елизавета Григорьевна. Она объяснила вконец растерявшемуся новобранцу:
– Мы взялись представить картину «Видение Маргариты Фаусту».
Улыбаясь, подошел Василий Дмитриевич Поленов.
– Дерзай! Здесь все дерзают. Я устраиваю сразу три живые картины: «Демона и Тамару», «Русалку», «Апофеоз искусств». Последняя – повторение парижской затеи. Адриан Прахов вчера явился. Предложил пантомиму «Юдифь и Олоферн». Вот он наш Олоферн.
Высокий, розовощекий юноша комически вскинул черные бархатные брови.
– Да-с, я Олоферн. И коварная еврейка Юдифь отрубит мне голову, – поклонился. – За пределами сцены – Константин Сергеевич Алексеев.
Виктор Михайлович улыбнулся:
– Какие вы все чернобровые! Поленов, ты под себя, что ли, подбираешь труппу? Под свои брови? Так уволь меня, я – безнадежно белес.
– Ты – тощей самого Кощея и благообразен, как Дон-Кихот. Твой Мефистофель будет отменный соблазнитель.
– На Рождество изображать Мефистофеля?
– Не на Рождество, а 31 декабря, под Новый год. Под Новый год пошалить разрешается.
– На сцену, Васнецов! На сцену! – раздался повелительный голос Мамонтова.
Веселая толпа тотчас окружила и увлекла Виктора Михайловича.
31 декабря в новогоднюю ночь в доме Мамонтова гремел, сверкал карнавал искусств. В программе увертюра бетховенского «Эгмонта» и живые картины. «Демона и Тамару» ставил Василий Дмитриевич Поленов. «Жницы» – Адриан Викторович Прахов, он же – «Юдифь и Олоферн». Олоферна изображал Константин Сергеевич Алексеев, ныне известный как Станиславский. Поленов представил изумительную «Русалку» по Пушкину и «Апофеоз искусств», картину, имевшую успех еще в Париже, в Салоне Боголюбова. «Гения» изображала Маша Мамонтова, «Музыку» – Таубер, «Поэзию» – Шатова, Лена Сапожникова – «Живопись», Башишева – «Скульптуру», Арцыбашев – «Микеланджело», Ира Якунчикова – «Архитектуру», Володя Якунчиков – «Гомера», «Рафаэля» – Репин, Юркенич – «Шекспира», Киричко – «Бетховена». Адриану Прахову была поручена заглавная роль «Зевса».
Олимп выстроили из столов, взгроможденных друг на друга. Актеры заняли места, а Зевс исчез. Начались хихиканья на сцене, скрытой занавесом, негодование нетерпеливых зрителей. Савва Иванович кинулся искать пропавшего владыку Олимпа. Нашел, закутал пледом и провел на сцену через публику, но еще надо было забраться наверх. Адриан Викторович, пыхтя, карабкался со стола на стол. Савва Иванович подпирал его, подталкивал, и вот Зевс ввалился в свой трон. Последнее усилие, чтобы принять позу, и белый балахон, то ли зацепившись за первый этаж, то ли Савва Иванович на него наступил, – пополз-пополз и упал. Зевс остался в курчавом парике и в костюме Адама. Боги покатились со смеху, да так, что затрясло Олимп, богини сконфузились, прятали глазки под ресницами, а Савва Иванович, словно не заметив происшествия, крикнул:
– Давайте занавес! Занавес!
– Савва! – возопил Прахов, срывая парик и прикрываясь им.
Тут уж грянул гомерический хохот, хохот перекинулся в залу, зрители, хотя и не знали, что делается за сценой, поддержали: смех заразителен. Когда занавес наконец поднялся, все увидели серьезных, величавых, несколько надувшихся гениев Олимпа и человечества.
Мгновение, и Савва Иванович закатился своим кашляющим, бронхитным смешком, надувшиеся боги фыркнули и попадали друг на друга. Смеялись до слез, на сцене и в публике. Один Адриан Прахов сидел покойно на своем троне, однако ж свободной рукою проверял, на месте ли его прекрасная мантия.
Представление картины «Видение Маргариты Фаусту» почему-то не состоялось. Но Васнецов уже был вовлечен в радостную круговерть мамонтовского дома.
У Саввы Ивановича для нового рекрута была приготовлена приятная задача.
Сложась капиталом с Елизаветой Григорьевной, он решил издать серию альбомов «Рисунки русских художников».
– Ваши большие и малые полотна, господа, оседают у коллекционеров. Они доступны ограниченному кругу людей. Но у вас есть рисунки. Рисунок – это самое демократическое произведение. Печать делает доступным ваше искусство для всей России, даже на Камчатке. А потому с вас всех по три рисунка! – потребовал Савва Иванович. – Поеду в Петербург на открытие Передвижной, закажу рисунки Куинджи, Ярошенко, Шишкину, а Крамской уже прислал свой рисунок. Только что почта принесла от него пакет.
Открыли и – притихли.
На рисунке – дети у окна, кормилица с младенцем, плачущая вдова. За окном солдаты, вернувшиеся с войны.
– «Встреча войск», – прочитал Репин название рисунка. – Это он о себе.
Все знали – у Крамского умер ребенок.
– В прошлом году я тоже горел написать встречу войск у Триумфальных ворот, – вздохнул Репин. – Бронзовые лица солдат. Толпа уже смешалась. Радостные женщины. Букеты цветов на штыках. Из окон летят цветы. Настоящий цветочный дождь. Костюмы самые разные. Праздник всего народа! Всех слоев… Перегорел.
Виктор Михайлович получил не только заказ, но и аванс. Обещал дать в альбом: «Подружек», «Богатыря» и рисунок со своей академической картины «Иконописная мастерская».
Пришел домой, а у жены, у голубушки Александры Владимировны, глаза на мокром месте.
– От Мамонтовых слуга их приезжал.
– Да я ведь от них, от Мамонтовых.
– Мстислав Викторович…
– Что Мстислав Викторович? Его не было.
– Мстислав Викторович у себя в гостинице… удавился. В уши кинулась такая тишина, что Виктор Михайлович потряс головой. Он видел, как шевелятся губы жены, но не слыхал слов.
– Зачем? – то ли сказал, то ли хотел сказать – себя тоже не услышал.
Прошел в мастерскую, к «Побоищу». Мстислав Викторович уж такие картины горячим словом своим рисовал. Приказывал любить князя Игоря.
Этот князь славы не искал. После половецкого плена до самой кончины ни разу ни в одну междуусобицу не встрял. Берег свой народ. А вот о Святославе Мстислав Викторович говорил с грустью. Этот был себе на уме, иначе и нельзя: великий князь. Переяславского князя Владимира уличал в алчности: Владимир требовал во всяком походе, чтобы его полк ставили в авангард. Авангарду доставались сливки добычи.
Васнецов дотронулся ладонью до своей картины. Вот оно – деяние князей. Поле мертвых. Не эти, оставшиеся в поле, привезут домой серебро и злато, ткани и кафтаны… Эти сами станут добычей. Воронья.
Пришла Александра Владимировна.
– Обидно, – сказал Виктор Михайлович. – Прахов был всем нужен. И мне, и Поленову, и Репину. И особенно студентам. Да в том и несчастье! Не сам он был нужен, а его светлая голова, его знания. Мы его слушали, мы восторгались его мыслям, а когда он отходил от кафедры, то в тот же самый миг оставался – один. Неприкаянный, почти блаженный. Мы его жалели, и спешили к себе, к своим теплым очагам. Как же ему одиноко было!
На похороны приезжал брат, Адриан Викторович. Был бледен, тих, но утешавших сам спешил подбодрить. И только оставшись с Саввой Ивановичем с глазу на глаз, плакал, как ребенок.
– Мстислав! Мстислав!.. Столько дано было человеку, столько знал, знал основательно, глубинно, и ничего-то по себе не оставил. Не исполнил долга, завещанного Богом. Никак не отдарил за полученный талант. Жил, как гений. Неприкаянно, никому не нужный, даже брату! – Бросился перед Саввой Ивановичем на колени: – Неужто фамилия всему виной? Прахов! Клянусь! Я переломлю провидение. Трудом, потом… Если будет надо, даже полуслепоту мою одолею, но совершу достойное памяти… Праховых Россия не забудет.
Отгоревав, в Петербург не торопился, ходил по мастерским друзей. Был у Поленова и Левицкого. У Кузнецова. У Репина.
Илья Ефимович в новогодние дни не показал Адриану Софью, а теперь тот увидел ее незакрытой. Расцеловал Репина.
– Не ожидал! – признался. – Всего-то одна фигура, не считая того, за окном, да статичной послушницы, – но картина-то многообразная! Петра видишь, Алексея Михайловича. Прошлое и будущее. И сам этот ужасный миг, переживаемый царевной. Что же лица не пишешь?
– Не хочу поспешить. Ищу.
Адриан Викторович из Москвы, а в Москву примчалась Валентина Семеновна Серова. В Харькове, где ее муж, врач Немчинов, был назначен эпидемическим врачом, разразилась эпидемия дифтерита.
Страх за детей погнал из дома в благополучные края. На радость старшему сыну. Тоша трех минут на новом месте не усидел, помчался к Репину.
– На ловца и зверь бежит! – обрадовался Илья Ефимович. – Поехали за твоей матушкой, я хочу ее нарисовать.
– Она сама скоро явится, – махнул рукой Тоша, рассматривая царевну Софью. – Все уже готово! Только лицо написать.
– Лицо! Лицо! Хоть бы приснилось.
– Книга хорошо написана, чернильница.
– А монашенку приметил? Ишь как я ее посадил, глазастую.
– Стул какой бархатный!
– Это рытый бархат, древний. Благороднейший цвет.
– Илья Ефимович, а ведь Софья – упадет. Ноги впереди тела.
– Не придирайся! Башмаки должны быть видны. Без ног – зависнет. Написать одну ногу – тоже нехорошо. Будет лицо – о ногах никто не вспомнит… Послушай, а ведь я тебе заказец могу устроить! Рублей на пятьдесят.
– Ого! Я хоть теперь же готов!
– Дмитрий Васильевич Стасов просил сделать для него копию с картины Шварца. Картина у Третьякова. «Патриарх Никон в Новом Иерусалиме». Я договорюсь с Павлом Михайловичем. Думаю, на время отпустит картину в нашу мастерскую. По рукам?
– По рукам!
Тоша басил, над губой пушок. Коренастый, неулыбчивый.
– Совсем ты взрослый.
– Он не взрослый! – сказала Валентина Семеновна, заходя в мастерскую. – Илья Ефимович! Драгоценнейший голубок! С головой его выдам. Сто раз в гимназию вызывали. Черная книга сплошь заполнена одной фамилией – Серов. Являюсь последний раз. Что стряслось? – Клопа из чернильницы вытягивал. – Но почему в гимназии клопы? – Это не мое дело, – отвечает директор. – Это дело сторожа. Мое дело следить за соблюдением порядка. Мы требуем, чтобы книги и тетради сохранялись в чистоте. Полюбуйтесь на обертки вашего сына. Где это он видел? А еще говорите, что за границей воспитывался! – В галереях, отвечаю, видел, в заграничных, у знаменитого Теньера. Разве плохи рисунки? Это же ангелочки Теньера. – Валентина Семеновна рассмеялась, но не весело. Села в кресло. – Илья Ефимович, у нас с Тошей серьезный договор. Он обязан учиться в гимназии, покуда не войдет в возраст, когда можно будет поступать в Академию Художеств. Прошу вас, потребуйте от него обязательного посещения гимназии.
– Неученье – тьма! – согласился Илья Ефимович. – Я все сделаю, как вы велите. Но Бога ради извольте снять вашу шубу, шаль, я напишу вас.
– Я не умею сидеть молча.
– А вы не молчите! Вы рассказывайте, а я отвечать вам буду. – Репин приколол к мольберту бумагу и уже рисовал, вглядываясь в лицо Валентины Семеновны. – Мы очень хорошо побеседуем… Как ваши музыкальные успехи?
– Мучаю «Уриеля Акосту», – глянула на сына. – Не училась вовремя – и горько теперь каюсь. Серов, муж мой, с толку сбил. Он не кончал консерватории, потому что ее попросту не было… А ведь Антон Григорьевич Рубинштейн упрашивал меня – поучиться.
– Все, – сказал Репин. – Готово.
– Так мгновенно?!
– Готово! Теперь я напишу Софью. Наконец нашел то, что долго искал. Сила, характер – все присутствует!
– Фигура могучая! – сказала Валентина Семеновна. – Впрочем, о фигуре ли тут говорить? Бабища!.. Стасову такая должна понравиться.
Однако бабищу Софью не восприняли, а Владимир Васильевич Стасов гневно заступился за царевну. «Для выражения Софьи, – писал он в „Новом времени“, – этой самой талантливой, огненной и страстной женщины древней Руси, для выражения страшной драмы, над нею свершившейся, у г. Репина не было нужных элементов в натуре. Он, наверное, никогда не видел собственными глазами того душевного взрыва, который произойдет у могучей, необузданной натуры человеческой, когда вдруг все лопнуло, все обрушилось, и впереди только зияющая пропасть. А художник-реалист, сам не видавший, тотчас же теряет способность создавать…»
Репинскую царевну не приняли многие. Один Крамской хвалил без оговорок: «Софья производит впечатление запертой в железную клетку тигрицы, что совершенно отвечает истории… Вы хорошо утерли нос всяким паршивцам».
И все же – щелчок Стасова был для Репина, как удар хлыста по рукам. Отворотил все свои холсты к стене и уехал отходить душою в Чугуев. Семейство же его в начале мая перебралось в Абрамцево, в Яшкин дом.
11
В 1879 году Мамонтовы прилетели в свое любимое гнездо 23 марта. Весна собиралась быть дружной. Солнце припекало, снега пылали нестерпимым светом. В деревне старики высыпали на завалинки, как воробушки. Избяное дерево теплое, спине опора, по лицу солнышко лучами гуляет, молодит.
Перед Пасхой привезли с Донецкой железной дороги двух девочек, сестер. Их мать раздавил паровоз. Старшей, Дуне, было тринадцать лет, Акулине – десять. Елизавета Григорьевна много занималась девочками, но заболела. Выступил на шее огромный, мучительно-болезненный нарыв. Врачи нарыв вскрыли, но облегчение было коротким. Нарыв принялся снова расти. Пришлось претерпеть еще одну операцию. Вся Светлая неделя прошла для Елизаветы Григорьевны в страданиях и страхах… На Пасху приезжали Поленов с Левицким. Савва Иванович пригласил их на лето, но пожить согласился один Левицкий. После молебна и разговления смотрели рисунки, собранные для первого альбома. У Поленова шли «Переправа», «Охотники», «Болгарская семья», у Репина – «Во время обедни на цвинтари», то есть на погосте, «Тайный доклад у боярина», «В театре». Крамской, кроме «Встречи войск», дал «Этюд головки», «Вечер на даче», Шишкин – «Сосновую рощу», «Ручей», «Этюд». Васнецов тоже исполнил заказ, представил все три рисунка. Куинджи, Владимир Маковский, Ярошенко – по одному, соответственно «Лес», «Дети», «Старый служивый».
Печатать альбом «Рисунков русских художников» Савва Иванович собирался в Москве. Сохранился счет заказа «От фотографов его Императорского Величества Шерер Набгольц и К° Господину Савве Ивановичу Мамонтову.