Текст книги "Савва Мамонтов"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)
Это письмо было уже ответом на письма Елизаветы Григорьевны и Сережи. Пока Савва Иванович добирался до Москвы с пересадками, письма из Рима обогнали его. Жена писала: «Вчера я обедала у Федора, по-моему, он эти дни несравненно лучше и веселее. Собачий кошмар перестал его так неотвязно мучить… Вечером у меня были Антокольские и Василий Дмитриевич, который в последнее время у нас в семье считается бунтовщиком. Мордух все так же серьезно и мило умен».
Письмо Сережи маленькое, но оно сплошь – информация: «Папа, раз дождь лил сильный с градом. Я сделал с Татоновной много картонных солдат. Я няне помогаю братьев раздевать, и няня этому очень довольна. Которых мне на елке солдат подарили, – еще живы… Я еще продолжаю пить какао. Эмилия Львовна тоскует по тебе».
15 января Елизавета Григорьевна уже читала следующее письмо Саввы Ивановича: «Вчера был в Абрамцеве и получил милейшие впечатления: все на ногах, всё в порядке. У Мих. Ив. персики зацветают, и вся оранжерея дышит так, что любо-дорого. В Абрамцеве будет свадьба: женится Алексей на девке из Стройкова. Он было сватался за дочь Матвея, и она очень за него желала, но отец нашел лучшего жениха, у которого две лошади и две коровы. Невеста, говорят, хорошая девка, дебелая, работница. Я разрешил свадьбу… Вчера было собрание новой Думы и совершенно неожиданно был объявлен выбор еще пяти попечителей, кроме старых и трех на место отказавшихся. Выбрали 8 попечителей и 5 кандидатов, я, кажется, вторым кандидатом, если же из них кто откажется, тогда придется быть мне. Очень жаль, что об этом раньше не было известно, можно было бы похлопотать, меня бы, наверно, выбрали, если бы знали, что я желаю».
О человеческие слабости! Хочется быть на виду, творить добро. И в то же время – освободить себя от лямки ради столь притягательного искусства.
Елизавета Григорьевна в очередном письме сообщает: «Живем мы скромнее. Два, а то и три вечера сидим по домам, как-то все зараз почувствовали необходимость в более сосредоточенной жизни и все принялись за дело. Марк Матвеевич с женою навещают меня чаще всех, и мы с ними подолгу беседуем. Он ужасно милый человек, и мы с ним большие приятели… Хочет преподнести нам с тобой первый свой эскиз Петра».
Савва Иванович вдруг обнаружил, что жизнь летит, кипит не сама по себе, она летит, кипит, потому что он, Мамонтов, в постоянном движении. Он вникает в дела, он приказывает, он высмеивает малодушных, потому что сам-то может и гору свернуть, и, главное, ощущает себя сильным человеком.
В доме в считанные дни оборудована скульптурная мастерская. Есть станок, скребки, мастерки, самая превосходная глина. Начинает лепку тоже очень смело. Ему позирует Семен Петрович Чоколов.
«Горельеф вышел довольно похоже, – сообщил Савва Иванович жене. – Начну бюст отца».
Об увлечении Мамонтова среди друзей пошли толки. Приехал Неврев посмотреть работы новоявленного скульптора. Удивился, сделал толковые замечания, привез на суд свою новую картину «Торг». Тема недавнего прошлого России, продажа помещиком крепостной девки, которую девкой и назвать стыдно, так она нежна и мила.
Но скульптура – это отдых от дел. В Правлении Ярославской железной дороги Мамонтов неожиданно для себя приобрел значение первого лица, Чижов и тот стал спрашивать советов, отсылать к нему для решения самых важных и сложных дел.
Московское купечество умело не только наживать деньги, удивлять пьяными безобразиями, но и задавать веселые балы, ни в чем не уступающие дворянским.
29 января бал-маскарад устраивал Михаил Петрович Боткин. Савва Иванович вырядился черным маркизом. Все было черное: туфли, трико, рубашка, плащ, кружева – кружева по всей Москве искал, выручила Вера Владимировна, теща. Один парик был белым.
Сообщая в Рим об успехе своего костюма, Савва Иванович признается: «Я даже сбрил (о ужас!) бороду ради того, чтобы уж вполне быть католиком».
Людей на маскарад собралось множество, одеты все были очень пестро, и черный маркиз бросался в глаза. «На это я и бил», – хвастался Савва Иванович.
По ходу маскарада ему, однако, пришлось поменять образ. «Для того чтобы составить пару с Еленой Андреевной Третьяковой, – рассказывает он подробности, – я сверху надел костюм капуцина, как они ходят по Риму, т. е. коричневый балахон, босые ноги и сандалии, парик с бритой маковкой, веревкой подпоясан, с большой бородой и красным носом в очках. Елена Андреевна была чертом. Ужасно блестящий, с бриллиантовыми рогами, с трезубцем своим – втащила меня в залу, т. е. черт монаха приволок. Будь она поживее, почертявее, вышло бы недурно. Впрочем, и то вся публика к нам обратилась с хохотом. Все окружили меня и повлекли к кардиналу (Михаил Петрович Боткин вывез из Рима подлинный кардинальский костюм), и встреча наша вышла комично… Лучше всех была Вера Николаевна (Маргарита Валуа). Бархатное платье и белый высокий стоячий воротник. Жена Кирилла Николаевича – турчанкой, а Маша Алексеева – хохлушкой».
И без перехода сразу же следует рассказ еще об одном увеселении: «Вчера (в воскресенье) к нам в Абрамцево собралось общество охоты на волков, человек 20».
Радостные письма Саввы Ивановича пришли в грустный дом. Дети болели корью, и маленький Вока тяжелее своих братьев. Елизавета Григорьевна забыла про искусства, про древности. Эмилия Львовна не появлялась, опасаясь перенести заразу на свое «сокровище», на Лёлю. К тому же она ходила на последнем месяце, и стала наконец объяснимой ее округлость. Удивительная женщина! Отплясывала и резвилась, совершенно не принимая во внимание свое «положение».
К несчастью, болезнь «арбузников» близко приняла к сердцу Маруся Оболенская, приходила сказки рассказывать маленьким.
Письмо о выздоровлении «арбузников» обрадовало Савву Ивановича, и на Масленицу он устроил «блины», пригласив брата Анатолия и сотрудников своих Чижова, Шмидта, Павлова, Баташова, Спасовского.
Бюст Ивана Федоровича тронул Чижова, работа ему понравилась.
Разговор пошел о скульптуре. О всем памятной работе Каменского, где мать опекает первый счастливый шажок своего сына, и крошечный паровозик чуть в стороне, намек на первые шаги российского железнодорожного дела. Говорили о Торвальдсене, с Микеланджело, об Антокольском.
– Меня беспокоит Василий Дмитриевич, – сказал Чижов. – Изумительно талантлив, но никак не найдет себя.
– А ведь он ничего нам не показывал!
– Потому и не показывал. Мы с ним много обсуждали один из его замыслов. Собирался писать приемную вельможи. Хотел сыграть на разящем противоречии роскоши убранства апартаментов и нравственной нищете их обитателя. Василий Дмитриевич мне всегда доказывал, что он отпетый реалист, а потому не способен к полетам фантазии: Где нам до Боттичелли с его «Рожденной из пены морской»! И ведь не одного себя приковывает к земле, но все свое поколение.
– Помилуйте. Я от него иное слышал. Он восхищается Семирадским и, кажется, не в восторге от Мясоедова, от бурлаков Репина.
– Как же он может быть в восторге, если считает новое поколение художников обреченным изображать прозу жизни.
– Не попозируете ли мне, Федор Васильевич? Уж ваше-то поколение достойно признания потомков.
– Глядя на бюст Ивана Федоровича, дать согласие не страшно, но где время найти?
– У нас есть вечера.
– Может, и рискну, – почти согласился Федор Васильевич.
Пока маститый старец собирался с духом, Мамонтов работал над бюстом Неврева. Фотографии своих «шедевров» отправлял Елизавете Григорьевне, чтобы показала Антокольскому.
К бюсту Чижова приступил 2 марта, а 14-го уже мчался на курьерских поездах в Рим. Как юноша, спешил к любимой, к радости, к творчеству, а попал на поминальный «девятый день». Заразившись корью в его доме, от его детей, умерла Маруся Оболенская. Ей было только восемнадцать, она всех любила.
Поэт Голенищев-Кутузов памяти Маруси посвятил стихи:
Кругом весна, цветы, веселье,
И зной, и блеск со всех сторон —
А смерть толкает в подземелье,
В холодный мрак на вечный сон.
Антокольский, по заказу ее матери З. С. Остроги, поставил памятник на могиле. Европа, где тесно, не в пример России, где широко, – уважает и чтит предков. Памятник Оболенской и ныне можно увидеть на кладбище Монте Тестаччио. Он очень прост и ничем не поражает. Перед открытой дверью гробницы – три широкие ступени. На ступенях сидит девушка. Волосы ниспадают свободно. Рука в руке, голова чуть опущена. Лицо хорошее, ясное, она пытается думать о вечном, но мысли ускользают, и на губах вот-вот проступит улыбка.
Непонятно, чего ради Антокольский избежал портретного сходства. Впрочем, Стасов, как всегда, остался благосклонен к Антокольскому, и, как всегда, похвала его была чрезмерной: «Я не знаю другого подобного памятника в целой Европе».
Поленов написал небольшую картину «Кипарисы на кладбище» и портрет любимой. Он подарил портрет Марусиной матери. Жизнь как игра для него кончилась.
8
Савва Иванович с утра и до обеда пропадал в мастерской Антокольского. Теперь это была уже настоящая учеба, сам Мордух работал над эскизом надгробного памятника Николаю Алексеевичу Милютину. Об этом заказе хлопотал Тургенев, но душу и время Антокольский отдавал своему «Христу». Мысль мастера вполне определилась. Он лепил Христа перед судом народа. Работал много и быстро, но до бронзы, до мрамора было еще далеко. Пока что руки доверяли одной глине. Из глины ведь и человек создан. Божественный материал.
– Я хочу, чтобы глядя на Христа, зритель видел не только подлость и низость фарисейства, – говорил Мордух Савве Ивановичу, – я хочу, чтобы зритель видел несчастье великого слепого. Великий слепой для меня – народ. Народ был свидетелем, как слово Христа избавляет от смерти, и шел за ним, и стелил ему путь своими одеждами. И тот же самый народ повторил ложь фарисеев и пожелал видеть Спасителя своего распятым.
Мамонтов приходил в мастерскую в восемь утра, а Мордух работал с шести. Всякий день Савва Иванович видел перемену в облике Христа, иногда совершенно неуловимую, но явственную. Приходилось думать, искать, что поменял ваятель, какой штрих добавил, убрал…
Однажды Савва Иванович долго сидел перед эскизом бюста Милютина.
– Мордух, почему вы так редко подходите к этой работе?
– Потому что за нее мне могут заплатить деньги, за Христа денег не дадут. Христа Антокольскому заказал Мордух.
– Шутка хорошая, но я не могу понять подлинной причины.
– Савва Иванович, Христос и через тысячу лет будет Христос, а кто таков Милютин? Через двадцать лет ни единый человек в России не вспомнит, кто это.
– Возможно, – согласился Савва Иванович, – но забывчивость не прибавит нам чести. Федор Васильевич Чижов, мой компаньон и учитель, очень горевал по Николаю Алексеевичу. Россия клянет чиновников единым чохом, а ведь всем лучшим, что есть у нас, мы обязаны тайным и статским советникам.
– Так уж и тайным, так уж и статским? Вот камер-юнкерам обязана.
– И камер-юнкерам, и поручикам, и крестьянскому сыну из Холмогор. Но и вицмундирам, Мордух! Если бы не брат Милютина, солдаты до сих пор служили бы двадцать пять лет. Шестнадцать лет солдатчины тоже ужасный срок, но человек воротится в свою деревню не в сорок пять, на склоне жизни, а в тридцать шесть, когда еще можно завести семью. И вернется этот солдат в деревню грамотным. Дмитрий Алексеевич устроил трехгодичные солдатские школы. Некрасов назвал Милютина кузнецом-гражданином. Честным кузнецом-гражданином!
– Это интересно. Расскажите, Савва Иванович.
– Милютин готовил освобождение крестьян. Его замыслы исказили, но свою реформу в полной мере он осуществил в Польше. Крестьяне получали там землю в собственность, и, в корне пресекая спекуляцию, им разрешили передавать землю только крестьянам… Николай Алексеевич был поборником устроения крестьянской общины. Ему же Россия обязана введением самоуправления в городах. Есть у меня и цеховая влюбленность в Николая Алексеевича. Он первый составил записку для царя о необходимости в России железных дорог.
– Признаю, я подошел к этой работе легкомысленно, – сказал Мордух. – Бог с ними, с заказами… Давайте поговорим о Христе. Это для меня важнее.
– Я вот что хотел давно спросить: не пугают ли вас отечественные фарисеи? Ведь вам всегда могут бросить упрек – иудей исказил образ Христа.
– Об этом я не забываю, даже когда сплю, – сказал Мордух и посмотрел Савве Ивановичу в глаза. – Спасибо за честный вопрос. В Петербурге меня пытались обратить в христианство. Дали щедро оплаченный заказ скопировать «Распятие» Ван Дейка. Заказ я исполнил, но Православие мне не стало ближе. Христос – это новое время, это четверть времени, три четверти принадлежит закону Моисея. Мой Христос – человек. Христос стоял перед судом народа, меня, мою работу будет судить тот же суд. У Христа была истина, у меня – искусство.
Они посмотрели друг на друга и вдруг обнялись. Савва Иванович засмеялся сквозь слезы, похлопывая Мордуха по спине:
– Это огромное произведение! Огромное! Я с детства твержу: Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя! Но я не знал Христа человеком, только Богом. А теперь – знаю.
– Спасибо, спасибо! – говорил Мордух.
В воскресенье всем семейством, – Эмилия Львовна, к ужасу Елизаветы Григорьевны, тоже не отказалась от поездки, – отправились во Фраскати. Место для русских людей уже тем знаменитое, что когда-то здесь побывали Иванов, Боткин, Тургенев, о чем Тургенев и поведал всему белому свету.
Елизавета Григорьевна, прогуливаясь с Саввой Ивановичем, шепнула:
– Ты посмотри, какие стоптанные туфли у Мордуха.
– Лиза, я сам все время думаю, как предложить ему деньги.
– Надо сделать заказ.
– Он Христом занят. Заказ его отвлечет. Надо все устроить перед моим отъездом в Вену.
На Всемирную выставку Мамонтов уезжал 15 апреля. С Елизаветой Григорьевной договорились, он снимет квартиру, осмотрит технические экспонаты, нужные ему для дела, и вызовет семью.
Перед отъездом Савва Иванович вручил Мордуху две тысячи рублей. Это был кредит за статую. Тема – желание ваятеля, время – когда сделается.
В письме Стасову Антокольский писал: «Вчера уехал один из новых друзей моих, некто Мамонтов. Он едет прямо в Москву, и если поедет через Петербург, то непременно будет у Вас и у Репина… Он – прост, добр, с чистою головою; очень любит музыку и очень недурно сам поет. Приехавши в Рим, он вдруг начал лепить, – успех оказался необыкновенный. Недельки две полепил, потом уехал в Москву по делам, где успел сделать три бюста в очень короткое время. С особенным мастерством вышел у него бюст отца. Как только он освободился, он приехал обратно в Рим к своему семейству. Тут-то мы стали заниматься серьезно, и лепка у него оказалась широкой и свободной… Вот Вам и новый скульптор!!! Надо сказать, что если он будет продолжать и займется искусством серьезно хоть годик, то надежды на него очень большие».
Это оценка способностей Мамонтова – не светский разговор, не комплимент богачу в благодарность за щедрый заказ. Письмо-то к Стасову, к Громовержцу, к собирателю русских художественных сил. Антокольский дарит своему командующему еще одного бойца, в таланте которого не сомневается.
В Вене Савва Иванович пробыл несколько дней. Праховы телеграммой вызвали обратно в Рим. Эмилия Львовна родила сына, а Савва Иванович дал ей обещание быть новорожденному крестным отцом.
Мальчика назвали Николаем, крестили в посольской церкви. В это время в посольстве жила императрица Мария Федоровна, ее резиденция была рядом с церковью, а ребенок орал, как резаный. Архимандрит нервничал, приказывал унять младенца. Его качали, трясли, но орун вопил, заглушая молитвы.
На крестинах была фрейлина ее величества Елизавета Дмитриевна Милютина, осматривала бюст своего дяди в мастерской Антокольского и согласилась принять участие в торжестве. Она спрашивала Эмилию Львовну, чем может помочь, но бедная мама сама не знала, как затянуть этот крошечный ротик, издающий столько пронзительных звуков.
– Господи, дайте ему соску! – посоветовал дьякон.
С о ски не было, тогда фрейлина поспешила к себе в комнаты, принесла сахара и платок. Сахар положили в платок, намочили, дали крикуну, и младенец умолк.
Тут выяснилось, что Савва Иванович забыл дома крест для новообращенного. Выручил Поленов, дал свой.
Шумного, безудержно веселого застолья в честь крестин не было. Помнили о Марусе. Мамонтовы уезжали в Вену, да и Праховым пришло время собираться в дорогу.
– Я бы отсюда никогда не уехала, – призналась Эмилия Львовна. – Господи, после Рима – этот жуткий погреб Петербург. Изгнание из рая.
– А я скучаю по Абрамцеву, – призналась Елизавета Григорьевна.
Поленов кинулся целовать ей руки.
– Как приятно, что не я один тоскую по России. В Имоченцы, на милую мою реченьку, на Оять!
– Спешит Поленов на Оять благим матом орать, – тотчас сочинила стишок Эмилия Львовна.
В «семье» один Антокольский казался довольным.
– Савва Иванович отщипнул от себя и дал мне своего везения, – признался он. – Мне еще один заказ подбросили. Приезжала в мастерскую княгиня Мещерская, внучка знаменитого графа Панина, заказала скульптуру деда для своего смоленского имения.
– Да, господа! Пора нам на свое гнездовье, – сказал Мамонтов. – Я видел у тебя, Василий Дмитриевич, очень хороший эскиз. Напиши картину для меня.
– Какой эскиз? – немного испугался Поленов.
– На котором больная девушка.
– Ах, это… Нет, это – потом. Я не готов. Мне для Академии нужно написать… Я задумал «Право господина».
– Академия превыше всего! – согласился Савва.
До отъезда в Вену еще оставалось время, и он предложил посетить Морелли, об этом художнике много говорят. Эмилия Львовна сразу вспомнила его «Поцелуй корсара» и «Одалиску после купания».
– Для меня Морелли – художник-христианин, – возразил Василий Дмитриевич. – «Взятие Богородицы на небо», «Ангел, переносящий души в Дантово Чистилище», «Христос, идущий по волнам».
– Вы осторожнее с Морелли, – предупредил Мамонтова Адриан Викторович. – Он, между прочим, революционер, дрался с Бурбонами на баррикадах. Его на этих баррикадах и расстреляли бы, да он без сознания лежал, рана была очень тяжелая.
– Так едемте! – загорелся Савва Иванович. – Едемте к революционеру-христианину, пишущему одалисок.
Но оказалось, у всех дела, неотложные, обязательные. К знаменитому мастеру неаполитанской школы колористов Савва Иванович отправился только с Елизаветой Григорьевной.
О самой встрече свидетельств, кажется, не осталось. Известно только, что у Морелли была приобретена небольшая трогательная картина «Возвращение Богоматери с Голгофы».
Конец мая и половину июня Мамонтовы жили в Вене.
Здесь Савву Ивановича посетила муза Каллиопа. Сохранился листок с эпическими виршами.
Последний взмах резца. Закончено творенье.
Заветные мечты создал я наяву.
Теперь свершай свой суд, Эллада.
Пред тобою
С покорностью склоню я голову мою.
Суд будет справедлив. Богами вдохновенный
Народ преклонится пред скромной простотой.
Осматривали экспозиции Всемирной выставки и видели здесь репинских «Бурлаков». Картина нравилась иностранцам, хотя иные пожимали плечами, показывая на лохмотья бурлаков и на столь дикий способ перевозить грузы. Картину, впрочем, купил великий князь Владимир Александрович. Репин стал знаменитостью.
Светская жизнь никогда не отвлекала Елизавету Григорьевну от семейных забот. Ей удалось показать Дрюшу знаменитому доктору Фрейдриху. Доктор нашел здоровье мальчика удовлетворительным, обнадежил: с возрастом болезнь пройдет.
9
В Абрамцеве тюкали топоры, пахло опилками. Возводили мастерскую для скульптора Мамонтова, достраивали лечебницу, был готов сруб школы.
Проект мастерской сделал Гартман, но Савве Ивановичу стиль «а-ля рюсс» вдруг показался фальшивым. Гартман в Абрамцево ни разу не приехал посмотреть, как идет стройка, он жил в Кирееве, сооружал дом Федору Ивановичу. Строительными делами в Абрамцеве заправлял десятник Громов.
– «А-ля рюсс» похож на бабу, которая напялила на себя все свои побрякушки, – говорил Савва Иванович Елизавете Григорьевне, но особенно не сердился. – Поленов всем уши прожужжал, как ему плохо в Италии. Пусть приезжает, пишет Русь-матушку. И Антокольскому не мешало бы пожить у нас. Лепит русских царей, не ведая, каков он, русский народ. Хотя бы с нашей дворней пообщался, поговорил бы с Михаилом Ивановичем.
Садовник Михаил Иванович продолжал удивлять. У него появилась яблоня, где каждая ветка давала свои плоды.
Работы у Саввы Ивановича было много. Он отправлялся в Москву с семичасовым поездом, возвращался поздно.
В самом конце лета приехали Праховы.
Вечером устроили фортепьянный концерт, который закончился грозой. Погасили лампу, сидели вдали от окон, любуясь пламенем на облаках, зигзагами и стрелами молний. Гром сотрясал небо, землю, стены. Взрослые и дети собрались на одном диване, и никому не было тесно. Удары становились тише, но свет молний бродил по небесам, и казалось, что небо моргает.
– Воробьиная ночь, маленькое, но чудо, – сказал Савва Иванович. – Хорошо хоть завтра воскресенье, не ехать на службу.
Савва Иванович принес коньяк и морошку.
– Как хорошо быть богатыми! – сказала вдруг Эмилия Львовна. – Коньяк столетний, по дому бродят тени великих.
– Позавидовала? – усмехнулся Савва Иванович. – А ты поработай с мое… Ты рискни хоть разок всем своим состоянием.
– Что-то больно много рискующих!
– Уймись, Эмилия! – попросил Адриан Викторович.
– Нет, давай крой! – Савва Иванович налил рюмки дамам. – За богатых, господа! Но знала бы ты, Эмилия Львовна, как иной раз я зеленой завистью завидую твоему Адриану. Свободный человек! Купается в мире мысли, чувства, красоты.
– У каждого своя зависть, – сказал Прахов. – Я в Академии среди учеников имел всегда чуть ли не самый последний номер. Сороковой, тридцать девятый… Но когда подвели глаза и живопись пришлось оставить, я был самым несчастным человеком на свете. Хоть тридцать девятый, да на Пегасе!
– На хвосте Пегаса, – сказала Эмилия Львовна.
– Так выпьем же за хвост Пегаса! – обрадовался Савва Иванович, поднимая хрустальную рюмочку.
Тут полыхнуло, и грани рюмки вспыхнули, как алмазы.
– А ведь что-то сбудется, – сказала Эмилия Львовна. – Что-то мы напророчили.
Напророчили Поленова. Приехал утренним поездом. Лето Василий Дмитриевич провел в своих ненаглядных Имоченцах.
Решил в Рим не возвращаться, ехал теперь в Париж, оставалось еще три года академического пенсионерства.
– Говорят, Париж после немецкого нашествия ожил, бурлит, – сказал Савва Иванович. – Может быть, в Салоне выставишь своего «Господина», в Европе этакое любят.
Василий Дмитриевич улыбнулся:
– Все дразните?! А я действительно напишу «Право господина». И выставлю в Салоне.
– И будешь не Дон Базилио, а Дон Жуан, – предрекла Эмилия Львовна.
Ходили за грибами, оставив Адриана Викторовича. Он плохо видел. Ему в скором времени предстояло ехать в Петербург защищать диссертацию на степень магистра. Диссертация называлась «О реставрации группы восточного фронтона Эгинского храма в Афинах». Собственно, это была часть опубликованной еще в прошлом году в Петербурге монографии «Критическое исследование по истории греческого искусства». Защита – чистая формальность. Место Прахову было обеспечено в Санкт-Петербургском университете, и не только место, но и звание доцента, однако кто же не волнуется, когда грядет перемена в жизни.
Савва Иванович ходил по лесу вместе с Поленовым. Нашли поляну золотых, крепких лисичек.
– Вот и жарк о е! – говорил Мамонтов. – Ты, Василий Дмитриевич, не задерживайся в Париже. У них, небось, одни трюфеля. А если серьезно, может, потому и мечешься, что мало писал на русские темы. Писать Россию, русское небо, глядя на итальянские небеса, – нелепица.
– Русское небо я писал в Имоченцах. Не картины – этюды. «Закат», «Окулову гору», «Избу». И картина у меня есть. «Переправа через реку Оять». Лошадка посреди брода, водички наклонилась попить, на лошадке девка, в тележке, двухколесной, пара кулей… Все похоже, а не получилось. Настроения нет.
– Приезжай в Абрамцево – получится. Третьяков, конечно, большой молодец, дает жить русскому художнику. Но, думаю, надо собрать все лучшие силы, чтоб художник художника подвигал, чтоб зажигались друг от друга.
– Художнику уединение необходимо.
– Кто же против? Уединяйся, твори, но приходи за общий стол. Поспорь, выпей круговую чашу, открой в себе кладези, которые увидишь в товарищах своих. Ведь иногда так важно спохватиться.
– Белый!
– Стой! Смотри под ноги. Можешь раздавить. Белые в одиночку не показываются. Ах, как стоят! Шапка к шапке, ниже, ниже, до самого махонького.
– Я тебе вот что хочу сказать, Василий Дмитриевич, – говорил Савва Иванович, срезая грибы. – Тебе сколько? Тридцать?
– Двадцать девять.
– Мы зимой с Гартманом молодостью мерялись. А неделю тому назад его похоронили… Это ведь ужасный самообман – жизнь. Чудится бесконечной: от радости к радости, от надежды к надежде. Я высоким словам не верю. Жизнь для Отечества, для народа. Чепуха! Жить надо для себя, для исполнения заложенного в нас. Пригодишься народу, спасибо. Вспомнит Отечество, слава Богу.
И показал рукою на березнячок впереди:
– Кызылбаши!
– Кызылбаши? – удивился Поленов.
– Красноголовые. Я же старый персианин, – и захохотал, видя, что Поленов ничего не может понять. – Подосиновики!
Сентябрь стоял теплый, радовал высоким синим небом, жаркими днями.
В Абрамцеве под наблюдением архитектора Ропета все в том же стиле «а-ля рюсс» поставили баню. Получилось очень хорошо. Может быть, потому и получилось, что человек, носивший замысловатую нерусскую фамилию Ропет, на самом-то деле был Иван Петров.
В конце сентября Мамонтовы отправились в Рим. Сняли виллу Белладжио. Из «семьи» в вечном городе оставался один Антокольский, в ту пору очень счастливый человек – у него родился сын, названный Львом. «Христос» был почти завершен. Савва Иванович, как всегда, хоть несколько дней, а поработал бок о бок с мастером… У Христа были тонкие, почти девичьи руки, по локтям прикрученные веревкой к телу. Голова чуть опущена. Не ради того, чтобы скрыть глаза от плевка или от удара. Не желал поднятием головы нечаянно выразить несмирение перед волей Своего Отца. Он и теперь думал. Толпа бесновалась, а Он думал о каждом из этих людей и каждому желал спасения.
Мордух все еще обхаживал статую, что-то подправлял, и Савва видел, как много значит каждый нашлепок глины, каждый штрих.
Антокольский спрашивал о России.
В России было неспокойно. Дворянство, потеряв крестьян, осталось у разбитого корыта. Процветали старообрядцы. Связанные круговой порукой и тайной, непьющие, ловкие в делах, они помогали друг другу наживать капиталы.
В Гуслице, под самою Москвой, в тайных скитах великие умельцы изготовляли фальшивые деньги. Иные же занимались подделкою древних рукописных книг. На Волге, в Хвалынске, бойко шло производство «древних» черных икон.
Считая Петра Первого антихристом, не принимая петровского флага, старообрядцы своим почитали древний русский флаг, красный. Ни за какие деньги не шли на государственную службу. Для них это значило служить сатане, но человеческая энергия требовала выхода. Выход был один – торговля.
Купеческая Москва – сплошь старообрядцы.
Мир, однако, усложнился, свобода породила ненависть, горячие головы взялись перевернуть мир самодельными бомбами. Обо всем этом и рассказывал Савва Иванович. Антокольский показал на своего Христа:
– Если бы Он пришел сегодня на землю, только не судией, а тайно, Он восстал бы против христианства, как восстал против фарисеев. Инквизиция – христианство, крестовые походы – христианство, тюрьмы Соловков – христианство, преследование иудеев, преследование старообрядчества – все это немирное, нетерпимое христианство. Сколько лжи породила церковь!
– А сколько лжи породила синагога?
– Мы – гонимый народ.
– Куда же это вас угнали? – съязвил Савва Иванович. – Русский император угнал иудея-скульптора… в Рим. Морганатическая супруга его величества за взятки отдает подряды на строительство самых выгодных железных дорог иудею Самуилу Полякову. Мордух! Чьи банки самые богатые в мире? А ведь это и тебе, служителю муз, должно быть понятно: у кого деньги, тот и правит миром.
– Оставим эту тему.
– Оставим. Я уверен, Христос, придя в наш мир, снова пошел бы на крест.
– Он бы дал себя распять десять раз! Я за Христа, Савва! Я против ожиревших от постов архиереев. Я против неправды.
– Вопрос простой, но коварный. – Савва Иванович нежно дотронулся до Христа. – Понимаешь, Мордух! Я ведь человек не столько верующий, сколько исполняющий обряды. Таких, как я, – весь царский двор, все наши князья, графья. Если правду сказать, я на попов смотрю косо, чрезвычайно пустая публика. У меня надежда на Достоевского, на Крамского, который, как и ты, пишет Христа перед судом народа, в музыке – на таких, как Бортнянский.
– Я согласен, Савва. Искусство должно заменить веру. Если это произойдет, в мире снова восторжествуют идеалы Эллады. Мир движется между Савонаролой и «Давидом» Микеланджело. Торжествует Давид.
10
Устроив жену и детей, Мамонтов уехал в Россию, но не прежней дорогой, через Германию, а завернул в Париж. О французских свободах столько трескотни по белу свету, что Савва Иванович прежде всего отправился в Версаль, в Парламент. Оказалось, рачительные французы за демонстрацию своей свободы берут деньги. За вход пришлось заплатить двадцать франков.
«Француз сказывается во всем, – запишет Мамонтов, – шуму много, а толку мало, правительство же, как и везде, пользуется своей силой и не обращает внимания ни на правоту, ни на совесть, так-таки отлично грозит своим полновесным кулаком, что из бедной свободы и тут выходит карикатура».
Осмотрел Зал малых забав, где заседали Генеральные штаты, где когда-то Людовик XVI, сказав речь, надел шляпу, и вместе с ним надело шляпы все третье сословие, которому это возбранялось в присутствии короля. Первый шаг неповиновения, самосознания.
Поглядел Савва Иванович на Версальские сады, уже сильно искаженные, но сохранившие имя их создателя Ленотра. Ленотр сооружал сады для глаз короля-солнца Людовика XIV. Три луча аллей расходились от самой спальни короля. Аллеи шли до горизонта, прямые, как стрелы. Водные «партеры» увеличивали пространство, добавляли света.
Утром Мамонтов поехал на Монмартр – знакомиться с Репиным. Его встретила Вера Алексеевна, жена Ильи Ефимовича, проводила гостя в мастерскую мужа. Мастерская была неподалеку, но можно было заплутать в улочках.
Репин оказался махоньким, похожим на подростка. Он был бы совсем мальчик, быстрый, улыбающийся, когда бы не острая бороденка да не кудри до плеч. Савва Иванович застал Илью Ефимовича в минуту растерянности.