Текст книги "Савва Мамонтов"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)
Видимо, Антон Серов чувствовал в Андрее Мамонтове родную душу, потому и открывался так.
Работать во Владимирском соборе Андрею Саввичу было не просто. Адриана Викторовича Прахова, Виктора Михайловича Васнецова он знал с самого детства, вырастал у них на глазах. И невозможно было огорчить этих людей, почти родных и уже очень знаменитых, небрежностью и – упаси Боже! – бесталанностью.
К общей радости орнаменты Дрюши оказались исполнены профессионально и со вкусом.
«Очень рад твоему успеху, – писал сыну Савва Иванович, – надеюсь, что он послужит тебе в пользу. Самое главное, к чему нам всем в жизни надо привыкать, это к труду, каков бы он ни был».
Как не вспомнить назидательных писем Ивана Федоровича, который вразумлял беззаботного Савву во времена его студенчества. Тот же стиль, те же мысли, хотя минуло поколение и сотни тысяч отцовских рубликов выросли в многомиллионное состояние.
«Раз у человека есть работа, и он сознательно, без отвиливаний исполняет ее горячо, – наставлял отпрыска Савва Иванович, – он имеет право на уважение других, а следовательно и на радость в жизни… Сегодня еду в Петербург к Сергею решать вопрос куда, в какой полк ему выходить. Кончил курс он очень хорошо и имеет, следовательно, все лучшие права. Было предложение выйти в Гродненские гусары в Варшаву, но это не устраивает кажется. Напиши мне, сколько у тебя есть денег и какие твои нужды. Имей в виду быть любезным к Эмилии Львовне и детям. 11 июля 1890 г.».
Через год Дрюши не станет. Сломается имя САВВА, потеряв букву. Испытает сиротство Елизавета Григорьевна.
Памятником светлому юноше – «Три богатыря» да орнаменты великого Владимирского собора. Да еще Абрамцево.
11
Врубель появился у Мамонтова в конце 1889 года.
Однажды Михаил Александрович сказал Коровину: «Константин, Савва Иванович любит жизнь больше красоты и искусства, а я люблю искусство больше жизни. Впрочем, это все не совсем так, а еще тоньше».
Врубель был прав: кесарю кесарево. Дар Мамонтова иной, нежели дар опекаемых им художников. Творчество Мамонтова – сама жизнь. И все-таки они похожи – Врубель и Мамонтов, как похожи шапки полюсов, Северного и Южного.
Одинаковость в отношении: у одного – к собственным произведениям, у другого – к своему богатству. Савву Ивановича никогда не обуревала жажда обладания сокровищами в любом их облике: деньгами, шедеврами, землями… Добытые средства пускались в дело, но не ради получения сверхденег и сверхкапиталов, а ради грандиозных дел, ради всеобщей всенародной пользы, ради России. В доме Мамонтова оседали лишь те картины, скульптуры или какие-то иные художественные ценности, которые становились частью семейной и его собственной жизни.
Мамонтов мог бы собрать исключительную коллекцию картин при его-то вкусе, при его-то предвидении! Но он приобретал у художников произведения, которые никто у них не покупал. Другое дело, что эти картины через годы стоили многократно дороже картин некогда ценимых мастеров.
Не занимался Савва Иванович и благотворительностью. Так уж получалось, на огонек в его доме слетались самые превосходные, самые прекрасные стрекозы. Он умел разглядеть даже в кажущемся безобразии скрытую от обывателей драгоценную красоту и не оставлял этих стрекоз за дверью на трескучем морозе неприятия.
Михаил Александрович Врубель в артистизме жизни, конечно, превосходил Савву Ивановича. К своему богатству, к работам своим относился он с беспечностью, ужасавшей и художников, и всех добровольных опекунов его таланта.
Не умея объяснить ученицам-дамам, как надо рисовать цветы, он брал кисти и в считанные мгновения творил чудо. Его лепестки, бутоны или только часть бутона – это как промельк изумительной, несбыточной тайны, от которой холодеют руки и замирает дыхание. Врубель бросал листочки, как ничего не значащие, как испачканные краской, испорченные… Теперь эти клочки бумаги с лепестками и бутонами – музейная драгоценность.
А трагическая и даже зловещая история с картиной «Моление о чаше», рассказанная Нестеровым?
«Гефсиманский сад, залитый прозрачным, мягким лунным светом, в глубине сада – молящийся изнемогающий Иисус. И то, что увидели случайно заглянувшие к еще спящему утром Врубелю Васнецов и Прахов, поразило их несказанно. Они разбудили объятого сном художника, полные неописуемого восторга… А он, протирая глаза, недоуменно их слушал, слушал, как они умоляли не трогать, не прикасаться к чудной картине, просили дать им слово в этом. И он, беспечный, им его дал (это так просто – дать слово)».
Васнецов и Прахов бросились к богачу Ивану Николаевичу Терещенко, убедили, умолили ехать с ними и тотчас купить картину. Терещенко приехал, восхитился, заплатил деньги, да не забрал полотна с собой. Врубель же попал вечером в цирк, пришел в восторг от номера наездницы и ночью, поверх «Моления о чаше», написал циркачку.
Анна Гаппе – Дульсинея Тобосская новоявленного Дон Кихота – невольно погубила и другое замечательное творение Врубеля – «Богородицу».
Восхитившийся Васнецов поспешил опять-таки к Праховым, звать Адриана Викторовича смотреть работу. Адриан Викторович был занят и некоторое время не посещал собора. Пришли спозаранок, церковный сторож повернул им холст для просмотра, а на холсте вместо Богородицы – все та же циркачка на рыжем коне.
Только в больнице для душевнобольных, в светлые часы свои, вспомнил Врубель о кощунстве и раскаялся.
Он счистил портрет жены и написал поверх «Пана», оставив ему глаза Надежды Ивановны. Он едва не уничтожил последний автопортрет, разорвал в клочья «Восточную сказку», писал на обороте своих картин, резал старые работы, чтобы подклеить новые. А история с портретом Николая Ивановича Мамонтова? Николай Иванович не терпел Врубеля, демоны его ужасали, но Савва убедил брата в таланте художника, и Николай Иванович даже заказал свой портрет, согласился позировать. Было много сеансов, портрет заказчику нравился, и когда можно было бы уже и забрать оплаченную и вполне законченную работу, вместо собственного изображения Николай Иванович нашел «Цыганку-гадалку». Врубель чистосердечно признался:
– Не могу больше глядеть на ваш портрет. Осточертел он мне!
Что это – болезнь, беспечность гения? Происки дьявола?
Болезнь века? Или торжество цинизма, умышленное разрушение норм общежития, пляска дьявола на растерзанной душе человечества?..
Был ли умысел в его нелепостях? Может, и был. Михаил Александрович – не дикарь с медвежьим хитрым умом. Он говорил на восьми языках, был начитан, как никто из окружения Мамонтовых.
Ошеломить Михаил Александрович умел кого угодно. Однажды в Абрамцеве он сказал Репину:
– А вы, Илья Ефимович, рисовать не умеете.
– Все может быть, – ответил Репин.
Серов за учителя обиделся, а Савва Иванович рассердился.
– Черт знает что такое! – говорил он Коровину и Серову. – Уймите вашего друга!
Скандальная выходка Врубеля не была нарочитой.
– Репин – тоска! И живопись его тоска, и мышление, – говорил он Коровину.
И это тоже не было позой. В Петербурге Михаил Александрович посещал акварельные сеансы Репина. Вот что писал ученик об учителе после просмотра Передвижной выставки, где экспонировался «Крестный ход в Курской губернии»: «Перед нами проходили вереницы холстов, которые смеялись над нашей любовью, муками, трудом: форма, главнейшее содержание пластики, в загоне – несколько смелых, талантливых черт, и далее художник не вел любовных бесед с натурой, весь занятый мыслью поглубже напечатлеть свою тенденцию в зрителе… Почти так рассуждают передвижники. Бесконечно правы они, что художники без признания их публикой не имеют права на существование. Но признанный, он не становится рабом: он имеет свое самостоятельное, специальное дело, в котором он лучший судья, дело, которое он должен уважать, а не уничтожать его значения до орудия публицистики. Это значит надувать публику… Пользуясь ее невежеством, красть у нее то специальное наслаждение, которое отличает душевное состояние перед произведением искусства от состояния перед развернутым печатным листом. Наконец, это может повести к совершенному даже атрофированию потребности в такого рода наслаждении. Ведь это лучшую частицу жизни у человека украсть! Вот на что приблизительно вызывает и картина Репина».
Так что бравадой реплику неизвестного Врубеля о знаменитом Репине не назовешь. Это взгляд нового искусства, нового мира на мир признанных, но отживших ценностей. Беда только в том, что новый этот мир так и не вылупился из скорлупы. Врубель ведь только сумел набросать эскизы своих художественных грез, это только намерения, попытка наскоро ухватить прекрасные черты нового мира. Грядущий золотой век искусства оказался злым миражом. Искусство Врубеля тоже похоже на мираж.
Как погублены «Гефсиманский сад» и «Богородица», так гибнут, гаснут его картины, написанные наскоро, уничтожающими друг друга красками.
Новое искусство не состоялось, расшиблось, как расшибся о землю павший с небес врубелевский «Демон»… Превращенное в товар, оно служит деньгам и власти, оно давно уже не каприз гения, а хорошо настроенный инструмент уничтожения человеческой личности.
Инструмент дьявола!
«Миша предан своему Демону всем своим существом… – писал дочери в 1886 году отец художника, – верит, что Демон составит ему имя».
Демон составил имя Врубелю, но он и погубил его…
12
В ноябре 1889 года Наталья Васильевна Поленова писала Василию Дмитриевичу в Париж: «Вчера у нас рисовало тринадцать человек, между прочим и Врубель, который временно здесь работает над эскизом „Воскресения“ для Киевского собора. Он на вид очень неказист, но очень образованный человек и страсть любит философствовать».
Василий Дмитриевич затеял рисовальные четверги еще в 1884 году, чаще всего рисовали костюмированную модель, сохранился, например, портрет Левитана в костюме бедуина. На четвергах бывали Суриков, Виктор и Аполлинарий Васнецовы, Нестеров, Остроухов, Серов, Коровин, Левитан, Архипов…
В 1889 году, когда Василий Дмитриевич был за границей, Наталья Васильевна четверги поменяла на воскресенья. Собиралась молодежь: Пастернак, Головин, Щербиновский, Хруслов, появлялся Врубель. Он в то время все писал и переписывал эскиз «Воскресения» для Киевского собора. Положение у него было отчаянное, он слал слезные письма Прахову, выпрашивая денег на дорогу, но Прахов на Врубеле поставил крест и на письма не ответил. Просил Михаил Александрович двадцаточку у Остроухова, но тот был занят приготовлением к свадьбе. Илья Семенович желал получить эскиз в подарок, а покупать у сомнительных художников их никому не нужные творения даже за двадцаточку – глупо.
Серова в Москве не было. Вернувшись из Парижа, он гостил в Домотканове, в имении своего друга и родственника Владимира Дервиза. Черна показалась Москва Михаилу Александровичу, ледовита…
Коровин так описывает свою встречу с Врубелем у Сухаревой башни: «Однажды в октябре поздно вечером я шел в свою мастерскую на Долгоруковскую улицу. Фонари светили через мелкий дождик… „Костя Коровин!“ – услышал я сзади себя. Передо мной стоял М. А. Врубель. „Миша! Как ты здесь? Пойдем ко мне…“ Я держал его мокрую руку: летнее пальто, воротник поднят – было холодно. „Ты уже здесь давно?“ – „Дней десять“. – „И ты не хотел меня видеть?“ – „Нет, напротив, я у тебя был, но ты все у Мамонтова, а я его не знаю. Послушай, я к тебе не пойду сейчас, а ты пойдешь со мной в цирк“».
Но почему, спрашивается, Врубель оказался в городе, где у него кроме Серова – знал по Академии – да Коровина, с которым встречался на Украине, – и знакомых-то больше не было?
При хроническом безденежье Михаил Александрович в августе уже совершил длительную поездку в Казань, к больному отцу, которому пришлось выйти в отставку. Александр Михайлович служил председателем казанского военно-окружного суда, он хоть и расстался со службой в чине генерал-лейтенанта, средств к существованию кроме пенсии не имел, а семья у него была немалая.
В Москву Врубель устремился не от обиды на Прахова и не ради товарищества, единения с молодыми силами искусства. И не от нищеты бежал он в Москву, хотя временами в кармане у него было всего пять копеек.
Врубель прибыл в Москву с единственной целью: быть рядом с итальянкой, циркачкой Анной Гаппе.
Эта история уже потому романтическая, что «романа» не существовало. Артистка была верна супругу, и любовь Врубеля выражалась в одном донкихотском преклонении перед дамой, перед Красотою.
Серов и Коровин, кстати, не видели в Анне Гаппе выдающихся достоинств да и красавицей не признали.
13
Костя Коровин и привел Врубеля к Мамонтовым.
У Мамонтовых было светло и людно. Близился Новый год, а Савва Иванович в соавторстве с Сергеем Саввичем сочинил драму «Саул», собирался ее поставить, как в былые радостные времена.
Гости попали за стол, шло чаепитие. Обсуждали литературные достоинства драмы. Врубель взял листок пьесы, прочитал глазами:
Давид.
В пустыне рай земной и, если б не разлука,
Я б мог благословить блаженный свой удел,
Средь дикой красоты мне незнакома скука,
Полет моей мечты стремителен и смел.
Сижу я на скале в блаженном созерцанье,
Рой чудных, светлых грез передо мной встает,
И ум мой ясно зрит красоты мирозданья.
Ионафан.
Беги скорей, Давид, отец сюда идет!
– Что скажете? – спросил Савва Иванович. – Я, разумеется, не о драме, а о качестве стиха?
– Возвышенно.
– Это хула или одобрение? У современной молодежи понятия иные, чем у нас, седеющих и лысеющих.
– Это одобрение, – сказал Врубель. – После Пушкина и Лермонтова русская литература все время катится по наклонной. Первейшее качество поэзии – возвышенность.
– А если эта возвышенность отсутствует в самой жизни?
– Грубости и низости во времена Гомера и Овидия было значительно больше, ибо многие народы жили как дикари, – ответил Врубель и увлекся. – Помните Вергилия? «Снег идет по всему воздуху, гибнут стада, большие туши быков стоят, окруженные снегами, и олени густыми стадами увязают в новых снежных скалах, из которых едва виднеются верхушки их рогов».
Врубель смотрел перед собой, в чашку чая, но голос его, сначала тусклый, словно бы наливался серебром, и его слушали, умолкнув, не дотрагиваясь до чая.
– «Тут на них не натравляют собак, не расставляют сетей, не обращают в бегство, дрожащих от ужаса, пуническими стрелами, но бьют в упор железом, пока они тщетно стараются пробить грудью противостоящие горы снега, убивают тяжко ревущих и весело уносят домой с громкими криками. Сами жители проводят свои безмятежные досуги в вырытых пещерах глубоко под землею, прикатывают к очагам собранные дубы и целые вязы и предают их огню. Здесь они проводят ночи в играх и весело заменяют в чашах вино кумысом и кислым соком рябины. Таково свободное племя, которое под гиперборейской медведицей поражается дуновением рифейского Евра и прикрывается щетинистыми рыжими шкурами животных».
– Я жалею, что написал о Сауле, надо было написать о скифах, – сказал Савва Иванович.
– Да, – согласился Врубель, – жизнь скифов была дикой, но возвышенной, и потому эту жизнь воспевал лучший из поэтов.
В тот день Врубель немало удивил Савву Ивановича. Раскритиковал «Христа перед народом» Антокольского, утверждая, что это не искусство, а когда Мамонтов возразил, подчеркнув «а это всем нравится», сказал, как отрезал:
– Вот и плохо, что всем. Когда нравится всем, значит, в произведении отсутствует таинство жизни. Значит, оно умерло, не родившись.
Савва Иванович смотрел на Врубеля с любопытством.
– Прахов почти с восторгом говорил о ваших работах в Кирилловской церкви… Вы, видимо, недавно в Москве. Мастерской еще нет, должно быть. Вот вам этот кабинет для возвышенного искусства.
Врубель развел руки:
– Просторно. И света, должно быть, много. Здесь любой холст поместится. Я мог бы писать «Демона».
– Вольному воля. Но грядет Новый год, а значит, и «Саул». Нужны декорации. Это ведь тоже возвышенно. Древние евреи, великие страсти… Вы писали для театра?
– Матушка Серова увлекла однажды сочинить декорацию для «Уриэля Акосты», но дело сошло на нет.
– У нас на нет сойти дело никак не может, – сказал Савва Иванович. – Перебирайтесь с пожитками в этот кабинет и – за работу. Времени осталось не так уж и много. Антон поможет, подскажет. Он – старый театрал. О цене, думаю, сговоримся.
Михаил Александрович взялся за новое для себя дело. Он писал так ярко, такой необузданной фантазией веяло от его полотнищ! Савва Иванович смотрел и приходил в восторг.
Вслед за Врубелем перебрались к Мамонтовым и Серов с Коровиным. Они получили заказ расписать церковь Космы и Дамиана в Костроме, в приходе фабрики Третьякова и Коншина. Огромный холст, восемь с половиной аршинов на десять с половиной, поставить было негде, кроме кабинета Саввы Ивановича. Тема – «Хождение Христа по водам» или «Христос на Генисаретском озере». А Серову приходилось еще и декорации писать.
О тех прекрасных днях Антон сообщал молодой жене своей Ольге Федоровне: «Мы с Врубелем в данное время находимся всецело у Саввы Ивановича, т. е. днюем и ночуем из-за этих самых декораций. Савва Иванович и Елизавета Григорьевна чрезвычайно милы с нами, и я рад, что они так ласковы с Врубелем».
Спектакль «Саул» был поставлен в Большом кабинете Мамонтова 6 января 1890 года. Серов играл пленного амалихитского царя Агата, Константин Алексеев (Станиславский) пророка Самуила. Врубель тоже попал в артисты. Одновременно была поставлена «Каморра», и Михаил Александрович пел за сценой «Санта Лючию». Голос у него был небольшой, но красивый, баритональный тенор.
Праздники кончились. Декорации свернуты. Жизнь на чужом хлебе ничем уже не оправдана, но куда деваться. Савва Иванович понимал состояние Врубеля, заказал ему адрес к двадцатипятилетию Московско-Ярославско-Вологодско-Архангельской железной дороги. Адрес – не картина. Врубель завидовал друзьям, имевшим такой солидный, хоть и недорогой заказ на роспись в храме. Холст они поставили, а сочинить композицию никак не могли.
Спорили, восхищались найденными деталями, приходили в отчаяние: хорошо задуманное на словах теряло на холсте выразительность.
Всеволод Саввич Мамонтов вспоминал много лет спустя: «Врубель смотрел, смотрел на муки творчества и не вытерпел. Побежал в столовую комнату, оторвал там от подоконника прилаженный около печки лист серого картона-асбеста и в каких-нибудь полчаса написал на нем акварелью одну из лучших своих вещей „Хождение Христа по водам“».
Эту работу купил у Врубеля Коровин, ее видел Третьяков, не понял, но много позже он тоже оценит эту удивительную акварель и пожелает иметь в своей галерее. В те поры на обратной стороне картона уже будет написан эскиз театрального занавеса. Коровин укажет на это комиссии Третьяковской галереи, и картон благополучно разделят. А вот акварель «Воскресение» Врубель смыл, картон изрезал и пустил на подклейку. Тело Христа было написано как бы состоящим из множества сверкающих бриллиантов. Врубель сумел передать этот огонь и жар драгоценного сияния. В искусстве своем он не ведал пределов.
Видимо, чтобы как-то занять художника, Савва Иванович заказал ему занавес для Частной оперы. В работе принимал участие Серов, он писал жене в марте 1890 года: «Кончили мы с Врубелем, т. е. Врубель со мной, затея его, я помогал ему, как простой или почти простой поденщик, каков занавес, расскажет мама».
Жизнь скоро устроилась: появилось основательное, долгосрочное дело. Савва Иванович, может даже в пику деревяшкам Елизаветы Григорьевны и Елены Дмитриевны, построил в Абрамцеве гончарную мастерскую. Тут как раз приехал из Киева Андрей Саввич, и Врубель перестал чувствовать себя нахлебником у малознакомых людей. Вместе с Дрюшей он изготовлял модели изразцов, экспериментировал с красками, глазурью.
Дрюша написал эскиз печи. Врубелю понравилось, увлекся и сам взялся за печи. Один из его каминов оказался на обороте юбилейного адреса – заказа Саввы Ивановича.
Мир майолики – это счастливые игры взрослых в детство. Сотворение сказки, служение солнцу.
Врубель не жаловал вниманием детей, не был им близок, майолика влекла его самой сутью своей. В живописи невозможно достичь того звучания красок, каким обладает поливной, глазуревый черепок. В живописи мгновение остановлено. В майолике за мгновением следует мгновение, краски живут вместе с восходом и с заходом солнца, живут при луне, в сумерках, в зорях, при звездах, в кромешной тьме, при свече и лампе, живут под водой и в огне пожара.
Врубелю было тридцать три года. Бездомный и нищий, он был счастлив. Он мог работать: в кабинете Мамонтова был поставлен большой холст и начата картина.
22 мая 1890 года Михаил Александрович писал сестре: «Вот уже с месяц я пишу Демона. Т. е. не то чтобы монументального Демона, которого я напишу еще со временем, а „демоническое“ – полуобнаженная, крылатая, молодая, уныло-задумчивая фигура сидит, обняв колена, на фоне заката… Обстановка моей работы превосходная – в великолепном кабинете Саввы Ивановича Мамонтова, у которого я живу с декабря. В доме, кроме его сына-студента (Всеволода. – В. Б.),с которым мы большие друзья, и его самого наездами, никого нет. Каждые 4–5 дней мы отправляемся дня на 2–3 гостить в Абрамцево, подмосковное, где живет мать с дочерьми, где и проводим время между кавалькадами, едой и спаньем».
Наездником Врубель был замечательным, недаром в Киеве, влюбленный в циркачку, он одевался жокеем. Никакого другого спорта не признавал. Разве что играл в крикет, но только в том случае, если его приглашала Вера Саввишна.
Николай Адрианович Прахов, сын знаменитого профессора, приводит в воспоминаниях милую сцену абрамцевской жизни. Однажды Врубель опоздал к вечернему чаю, он вошел в столовую «в тот момент, когда Верушка сказала что-то шепотом сидевшей с ней рядом моей сестре… Михаил Александрович воскликнул: „Говорите все шепотом! Говорите шепотом! – я только что задумал одну вещь. Она будет называться – „Тайна““. Мы все стали дурачиться, шептать что-нибудь соседу или соседке. Даже всегда тихая и спокойная „тетя Лиза“ улыбнулась, глядя на нас, и сама спросила шепотом у Врубеля: „Хотите еще чашку чая?“»
Через день Михаил Александрович принес к вечернему чаю женскую головку, обвитую священной египетской змеей Уреей.
– Вот моя «Тайна», – сказал Врубель.
– Нет, – возразили ему, – это «Египтянка».
Лето 1890 года, последнее лето Дрюши, было удивительно теплым, щедрым на цветы, на птичьи песни, вода в Воре ласкала, если шли дожди, то слепые, то сверкающие на солнце. Грибы высыпали дружно, земляника уродилась крупной, сладкой.
Но зато и осень наступила рано. Читаем в «Летописи сельца Абрамцева»: «В дурную погоду при холоде и сильном дожде предложено написать каждому из присутствующих четверостишие на тему осень».
Сергей Саввич сочинил нечто минорное:
Зелень вся давно поблёкла,
Мелкий дождь стучится в стёкла.
Как собачка взаперти,
Сердце плачется в груди.
Андрей Саввич пошутил:
Люблю я грязную дорогу,
Когда на ней лежит свинья.
Люблю я чистую дорогу,
Когда ушла домой свинья.
Всеволод Саввич блеснул эрудицией:
Ах, осень! Вставляется первая рама
И в комнате стало тепло,
К камину присела прозябшая мама
И смотрит тоскливо в окно.
Почти японские стихи сочинил Михайло Александрович Врубель, так он назван в «Летописи»:
Бурые, желтые, красные бурные
Листья крутятся во мгле,
Речи несутся веселые шумные,
Лампа пылает на чайном столе.
14
Савва Иванович дал Врубелю полную свободу творчества – занимайся всем, к чему тянется сердце и рука художника.
Есть свидетельство Станиславского, которому Савва Иванович однажды сказал: «Вот, смотри, сегодня Врубель сидел и мазал, а я подобрал. Черт его знает, что это, а хорошо».
Есть и другое. Сразу после переезда Врубеля к Мамонтовым Савва Иванович говорил Коровину: «Вы видели его картины… Что это такое? Ужас! Я ничего подобного не видел никогда. И представьте, я ему говорю: „Я не понимаю, что за живопись и живопись ли это“. А он мне: „Если бы вы понимали и вам бы нравилось, мне было бы очень тяжело“… В это время ко мне приехал городской голова Рукавишников… Увидал эти картины и говорит мне: „Что это такое у вас? Что за странные картины, жуть берет. Я, говорит, знаете ли, даже, признаться, забыл, зачем я к вам приехал…“Я ему говорю: „Это так – проба красок, еще не кончено…“»
Не беда, что Савва Иванович не понимал живописи Врубеля, хвала за то, что пустил непонятого и ужаснувшего в свой дом, позволил написать «Демона». Этим Демоном Савва Иванович и сам в конце концов соблазнился, вылепил из глины своего, страшного, и даже раскрасил. Видимо, под влиянием майолик Врубеля.
Врубель жил красотой, она его воздух, но, мечтая о великих полотнах, о грандиозных храмах, к жизни своей, ко времени, ему отпущенному, относился, как худший из мотов. Мамонтов этого мотовства не только не пресек, но и способствовал трате сил на что ни попадя. Гения во Врубеле Савва Иванович, может, и чувствовал, а использовал для дел сиюминутных, для своих дел.
Врубель писал плафон для театра, декоративные панно в особняк фабриканта Алексея Викуловича Морозова – заказ Савва Иванович нашел, – разрисовывал изразцы, расписывал фарфоровые блюда, даже балалайки. Затея с балалайками принадлежала княгине Тенишевой. Балалайками она собиралась удивить Париж, заказала росписи лучшим художникам России, в том числе Репину. Репин ничего не сделал, да еще и возмутился, а Врубель балалайки расписал. Для него не существовало ничего не достойного его великого таланта, ничего низкого. Ныне врубелевская балалаечка, возможно, стоит дороже иных репинских картин, но речь о другом. Речь о том, что картины не написаны.Мамонтов «толкал» Врубеля в дела преходящие. Предложил накрасить декорации для элитного самодеятельного спектакля. Декорации поразили зрителей и даже Коровина, но умерли тотчас, как упал занавес. Наутро их сняли, свернули и выбросили. Ах, если бы сыскался воистину заботливый человек, который предложил бы Врубелю не кусок хлеба и полную свободу, а собор и труд до изнеможения. Микеланджело, расписывая Сикстинскую капеллу, даже спал в сапогах, а закончив дело, снял сапоги вместе с кожей.
Мы знаем цену собора, где трудилась кисть Васнецова, знаем соборы, расписанные Нестеровым. Но нет хотя бы часовенки Врубеля. Кирилловская церковь не в счет, он латал здесь пустоты… Будь у Врубеля собор!.. Но что ставить восклицательные знаки, возводить слова в превосходную степень – нет собора Врубеля, есть врубелевские балалайки, изразцовые камины, есть даже лежанка со скамейкой – это в Абрамцеве, для прихотей его обитателей. Есть чудное фарфоровое блюдо в Ликино-Дулеве. Драгоценности, но для Абрамцева, для Дулевского фарфорового завода, да только не для человечества.
Так что встречу Врубеля и Мамонтова можно считать почти трагедией великого художника.
Теплом мамонтовского уюта он тоже не был обогрет, очень скоро для Елизаветы Григорьевны само присутствие Михаила Александровича стало невыносимым. М. Копшицер причину такой перемены усмотрел в насмешках Врубеля над живописью Морелли, а живопись эту Елизавета Григорьевна ставила очень высоко.
Отчуждение произошло после смерти Андрея Саввича, в Италии, куда Мамонтовы отправились всей семьей, взяв с собой Врубеля. Даже Верушка, которую Михаил Александрович рисовал, а если он рисовал человека, так значит любил его, стала называть своего друга «Монелли». Монелли – по-итальянски воробей, то же что «вробель» – по-польски. Прозвище было местью за Морелли, но Михаил Александрович не обиделся, нарисовал изумительный портрет Саввы Ивановича в черном берете и подписал прозвищем.
В Италии Врубель прожил достаточно долго, писал декорации к «Виндзорским кумушкам». Однако Савва Иванович новую гастрольную труппу набирать не стал, и занавес «Неаполитанская ночь» нашел применение только через несколько лет.
Не картину заказал Мамонтов Врубелю, а всего лишь занавес, и Елизавета Григорьевна тоже, наверное, могла бы заказать картину на религиозную тему, отвлечь от демонов, но ведь не заказала. Вкусы Елизаветы Григорьевны были устоявшиеся, нового искусства не понимала, не терпела. Даже «Девушку, освещенную солнцем» Серова не приняла. Михаил Александрович был для нее пугающе далеким художником.
«Заходили к Врубелю, – писала из Рима Елизавета Григорьевна Елене Дмитриевне, – сделал акварельную голову Снегурочки в натуральную величину на фоне сосны, покрытой снегом. Красиво по краскам, но лицо с флюсом и сердитыми глазами. Оригинально, что ему нужно было приехать в Рим для того, чтобы писать русскую зиму». Холод в этих словах, неприязнь.
И все же 1891 год стал значительным в творчестве Михаила Александровича. Издательство И. Н. Кушнерева пригласило художника принять участие в иллюстрировании юбилейного трехтомника М. Ю. Лермонтова. Николай Адрианович Прахов, живший в это время у Мамонтовых, в «Воспоминаниях о художнике» рассказывает о беседах с Врубелем редактора Петра Петровича Кончаловского. Савва Иванович иногда присутствовал при этих беседах, давал советы иллюстратору. Прахов свидетельствует: Казбича, мчащегося на чудо-коне, Врубель написал с Всеволода, черты его лица узнаются и в «Демоне». Печорин – с моряка Свербеева, гостившего у Мамонтовых. «Тамара в гробу» – рисунок не попал в юбилейное издание – с Верушки. Вот уж счастливая для художников девочка!
Графические работы Врубеля вызывали споры, протесты, даже злобу. Приходилось их отстаивать Поленову, Серову, Коровину. Кончаловский тоже был сторонником художника. Пораженный его дарованием, он упросил Врубеля перебраться в квартиру в доме, где жил сам, и, может, благодаря этой опеке, этой любви, дело с иллюстрациями было доведено до конца.
Петр Петрович поддерживал уверенность в художнике и после выхода книги. Ругань была большая. Дочь Льва Толстого, Татьяна Львовна, писала Репину об этом издании: «Как хороши рисунки Пастернака и Васнецова и как ужасны Врубеля, и как их много!»
В это же время Михаил Александрович занялся еще одним новым для себя делом. Спроектировал двухэтажный флигель, построенный во дворе дома Мамонтовых на Садово-Спасской и еще часовню в Абрамцеве над могилой Дрюши. (Спроектировал, да не расписал.) Отныне Врубель не только участник всех художественных затей Саввы Ивановича, но и его служащий, заведующий керамической мастерской.
Надо признать главное: благодаря Мамонтовым непризнанный, подвергающийся травле художник обрел прочное место в жизни, перестал быть бродягой, не погиб, как погиб Саврасов. Врубель нашел в Савве Ивановиче работодателя, стал нужным, смог закончить – без мастерской и этого не было бы – «Демона сидящего». И хоть писал «врага человеческого», воздух Радонежья изливал на мастера дух жизни.