355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Бахревский » Савва Мамонтов » Текст книги (страница 12)
Савва Мамонтов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:14

Текст книги "Савва Мамонтов"


Автор книги: Владислав Бахревский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)

– Куда?!

– Для начала в Архангельск.

– Федор Васильевич, что за фантазии! – изумился несказанно Савва Иванович. – Для какого лешего вести дорогу в болота? К дикарям в звериных шкурах?

– Болота?! Дикари?! – вскричал Федор Васильевич. – Там белые пески под ковром морошки. Там золото под каждым грибом, а грибов косой коси. Там – Север! Край непочатых сокровищ. Лес, пушной зверь, рыба, изумительная семга, море сельди, море трески. Там под спудом земным драгоценные металлы и драгоценные камни. Я не знаю, что еще сыщут горные инженеры, но открытия эти не только удивят мир. Они преобразят лик не Севера, Савва, самой России.

– Пусть так, хотя все это, Федор Васильевич, – слова. Кто станет добывать эти богатства, кто повезет их по нашей дороге? В этом краю сколько мужиков, столько медведей. И один Архангельск на тысячу верст.

– Сегодня один, а с дорогой их будет сто.

– Помилуй, Федор Васильевич, тому ли ты меня учил? Что за пустопорожние мечтания?

– Я думал, Савва, я много думал. Север – это мой завет. А не исполнишь – мое тебе проклятие. Мы живем мелко, господин хороший Мамонтов. Кругом алтынники, карманные воришки. Погляди, даже великие князья – воришки. Вздыбить Север – это будет посильнее, чем рубить окно в Европу. Для русского делового человека преображение Севера – я тебе тайну открываю и глаза твои слепорожденные – есть единственный способ одолеть всяких там Ротшильдов. Вы не раз попомните меня, старика! Если одолеете Север – с благодарностью, если прозеваете – кляня свою трусость… Я тебе скажу последнее. Теперь такое время, что лошаденок своих надобно загонять насмерть. Не успеете поднять Север – крышка, всей России крышка. Царю в первую очередь.

Савва Иванович смотрел на старика, пытаясь держать на лице серьезность, но озорная сила подмывала:

– Федор Васильевич, неужто я гож с Ротшильдом силой, а вернее, деньгой мериться? Наши капиталы для него разменная мелочь.

– Или ты, или он! – бешено сверкнул глазами Чижов. – Или Россия, или Денежный мешок! Христос или Иуда. Нет выбора, нет!

– Да вы всерьез, что ли?

– А вы все шутить изволите? Дошутились! Три раза под Плевной биты, а война не с Англией, с несчастными турками. Турок-то, между прочим, евреи пожрали. Изнутри. Все пузо им выели. Нет, Савва! Если победим, победу у нас отнимут. Попомнишь старика – отнимут. И мы не пикнем. Ротшильд миром правит, мешок, набитый деньгами, а это есть дьявол.

– Так что же, хлопнуть весь капитал на дорогу в никуда, в белую пустыню?

– Север не пустыня.

– Может, и не пустыня, не знаю, но то, что все это стариковская блажь, – не сомневаюсь!

– Ах, блажь! Ах, блажь! – взревел Чижов, и в руках его объявился пистолет.

Савва Иванович прянул в сторону, пыхнуло, треснуло, и они стояли со звенящими ушами, глядя друг на друга, и кинулись друг к другу обниматься и плакать, со страхом вскидывая глаза на расплющенную, застрявшую в стене пулю.

10

В августе в Абрамцево приехали Праховы – Адриан Викторович, Эмилия Львовна, дети, няня. Семейство поместили в Яшкином доме. Застольные разговоры шли теперь вокруг росписей в храме Христа Спасителя, Прахову они казались не только посредственными, но и не отвечающими русскому религиозному чувству, отступлением от Византии, от истоков. И, конечно, говорили о героях Шипки. Три дня с 9 по 11 августа небольшой отряд русских отражал несчетные атаки армии Сулейман-паши. Особенно тяжело далось 11-е, когда турки подтянули орудия и расстреливали позиции безумцев русских, а те не отступали. Стойкость одолела чудовищное превосходство сил. 12 августа подоспели стрелки генерала Радецкого.

Сломлены были все-таки турки! 15 августа, после новых бессмысленных атак, Сулейман-паша отвел свою армию.

В Москву Мамонтовы возвратились в октябре и нашли в стольном граде нового москвича – Репина. Илья Ефимович изнывал от суеты переезда, мелочи жизни, обустройство приводили его в отчаяние. Он писал Стасову 2 октября:

«В то время как голова горит от чудеснейших мыслей, от художественных идей, в то время как сердце так горячо любит весь мир, с таким жаром обнимает все окружающее, тело мое слабеет, подкашиваются ноги, бессильно опускаются руки… остается только плакать (жаль, слез у меня нет)».

И все же кое-что в Москве Репин уже посмотрел.

«Я все еще… устраиваюсь, – сообщал он Владимиру Васильевичу в том же письме. – Вчера был в храме Спасителя. Семирадский – молодец. Конечно, все это (его работы) кривляющаяся и танцующая, даже в самых трагических местах, итальянщина, но его вещи хорошо написаны, – словом, по живописи это единственный оазис в храме Спаса… По рисунку и глубине исполнения в храме первое место принадлежит Сорокину и Крамскому: серьезные вещи, только они уничтожают Семирадского… Из московских художников я еще не видел никого и не знакомился ни с кем. Вчера только познакомился с архитектором Далем – чудесный, образованный и интересный человек».

Лев Владимирович Даль работал в ту пору архитектором при храме Христа Спасителя. Стасов высоко ценил заслуги Льва Владимировича перед русской культурой, он писал: «Что Даль-отец сделал для русского языка и литературы, выполнив свой громадный труд „Толковый словарь великорусского языка“, – то самое сделал для русской архитектуры Даль-сын. Он изъездил почти всю Россию, видел все, что только было замечательного между старыми архитектурными нашими памятниками, срисовал их и тут же изучил их самым тщательным, самым добросовестным образом… Сколько молодых русских архитекторов, даровитых и стремящихся к самостоятельному русскому стилю, воспиталось в последние семь лет на глубоконациональных материалах Даля».

Даль-архитектор умер в 1878 году, ему не было сорока четырех лет. Потому, видно, знакомство с ним Репина не перешло ни в дружбу, ни в сотрудничество.

Мамонтовы приезжали к Репину смотреть его новые картины. Что ни холст, то пласт грешной российской жизни.

Из Чугуева Илья Ефимович привез три картины – «Возвращение с войны», «Под конвоем», «В волостном правлении», портреты дочек Веры и Нади, портреты чугуевских обывателей: «Мужик с дурным глазом», «Мужичок из робких», «Протодьякон», – и несколько эскизов: «Чудотворная икона», «Явленная икона», «Вечерицы», «Экзамен в сельской школе».

– В «Чудотворной» намечается, как я вижу, коллективный портрет простонародной России, – высказался Савва.

– Задумано, задумано! – улыбался, прикрыв глаза, довольный Илья Ефимович, любил, когда его понимали. – А что наши женщины забились в уголок и помалкивают? Вера Алексеевна, приглашайте гостью к разговору. Нам женское мнение дорого. Посетительниц выставок бывает вдвойне против мужчин.

Вера Алексеевна была крошечная, как и сам Илья Ефимович. Она прекрасно рисовала, собиралась стать художницей, но пачкать красками, глядя, как творит муж, было ей стыдно, да и семья росла, времени для художеств не оставалось.

Елизавета Григорьевна подошла к «Протодьякону»:

– Этот Варлаам стоит многих картин. Если просвещенные, блистательные наши мужчины хотят знать мнение сирых жен своих, то эта борода по силе своей, по силе выражения сродни «Бурлакам».

– Так, так, так! – Репин светился, ходил за спинами зрителей, как петух. – Но не много ли забираете, Елизавета Григорьевна? Это ведь только портрет. И о силе, о силе хочется еще послушать.

– У нас так любят говорить о русской силе, о русском богатырстве, а назовите хоть одну картину с богатырями?

– Васнецов начал. Первый богатырь скоро будет!

– Первый перед нами – «Протодьякон»! Ах, Лиза, какой у тебя верный глаз! Поздравляю! – Савва Иванович шутливо пожал руку жене. – Я о «Протодьяконе» хотел особо сказать. Это твой новый успех, Илья! Ты, Илья, и он, протодьякон твой, тоже Илья. Не пророк, конечно, но человек нутряной русской жизни. Житеец!

– Елизавета Григорьевна Варлаамом назвала, – сказал Репин. – Осветила светом Пушкина. Пожалуй, я согласен. Но коль он протодьякон, так пусть «Протодьяконом» и будет. Это ведь не придумка из головы, подлинный человек, чугуевской соборной церкви протодьякон Иван Уланов. А что о «Чудотворной» скажете, о «Явленной»? Все впереди, конечно. Важно не только хорошо начать, похвальнее – хорошо кончить. Я ведь за этой картиной в Коренную пустынь ездил. Название-то какое – Коренная!

– А что еще… будет?

– А будет царевна Софья, – сказал Репин.

– Царевна Софья! Неожиданно, – Савва Иванович склонил голову набочок. – Между прочим, я тебе покажу истинную Софью. Приезжай летом в Абрамцево – будет тебе Софья.

– Приеду, – сказал Репин, – я к Абрамцеву с первого взгляда прилепился душой. Приеду написать портрет Елизаветы Григорьевны.

– Зачем же мой? – Румяные щеки так и запылали огнем.

– Твой, Лиза, твой! – обрадовался Савва Иванович. – Ах, молодец Илья Ефимович. Буду теперь весну ждать и торопить.

У жизни перемены на каждый день заготовлены. И среди них горькие. Не ведал Репин, что за картину он напишет прежде всего.

На другой день после посещения Мамонтовых пошел навестить Федора Васильевича Чижова. Вошел в дом – открыто, Феоктиста не видно, поднялся в гостиную, а Федор Васильевич умер. Слуга, видимо, за врачом убежал. Засвидетельствовать кончину. Альбом был с Ильей Ефимовичем, сел он в сторонке и зарисовал Чижова. Смерть настигла Федора Васильевича в кресле. На столе догорали две свечи…

Год 1877-й выдался длинным. После мучительных поражений, после Шипки, где устояли опять-таки благодаря русскому солдату, пришли наконец победы. Генерал Гурко, окружая Плевну, взял городки Телиш, Горный Дубняк, оседлал дорогу на Софию, и Плевна оказалась отрезанной от Турции. Выдержав только один месяц, Осман-паша 28 ноября бросил все свои войска на прорыв, к Дунаю. Дрались турки изумительно храбро, но сила силу ломит, а храбрости у русских было не меньше. Осман-паша получил ранение в ногу, войска его потеряли шестьсот человек убитыми и были отброшены назад к Плевне. То ли голод был невыносимый, то ли Осман-паша пал духом, но его сорокатысячная, прославившая себя отвагой и стойкостью армия сложила оружие и перестала существовать.

Русские не умеют вести войну по правилам военного искусства, им нужен для успеха какой-то невероятный подвиг. И такой подвиг был совершен. Отряд генерала Карцева в самую лютую декабрьскую пору, с 22 по 26 декабря, перевалил по Траянову проходу Балканские горы и пал на головы турок в Долине Роз. Сюда же менее грозными переходами вышли отряды генералов Гурко и Радецкого, подошел из-под Плевны Скобелев. В битве при Казанлыке турецкая армия потерпела сокрушительное поражение и сдалась.

11

Вечерами в доме Мамонтовых за царь-самоваром полыхали политические грозы. Компаньоны Саввы Ивановича, Константин Дмитриевич Арцыбушев и Михаил Федорович Кривошеин негодовали на канцлера Горчакова, на военное командование. Почему затягивают боевые действия? Почему не торопятся пригласить европейские страны для заключения прочного, вечного мира с Турцией? Каждый день войны – это сотни убитых, раненых, улетевшие на ветер миллионы, это новые османские зверства.

– Читайте «Северный вестник», – возражал миротворцам Николай Васильевич Неврев. – Там пишут честно и прямо: вознаграждения и уступки определяются размером успехов воюющих сторон, то есть захваченными городами, крепостями.

– Территориями, – подсказал Николай Дмитриевич Кузнецов, художник и родственник Мамонтовых. – Потому и не торопятся с миром. Территории – это деньги дипломатов. Чем больше территорий, тем успешнее будут торги за независимую Болгарию.

Николай Васильевич Неврев, вздымая лохматые брови, заглушил спорщиков громовым басом:

 
– Как ярки и радости полны
Светила грядущих веков!..
Вскипите ж, славянские волны!
Проснитеся, гнезда орлов!
 

Орел проснулся, господа! Каждый его новый круг по поднебесью – освобождение славянских земель и племен. Я согласен с Данилевским! Николай Яковлевич ставит перед царем и командованием высшую задачу: полное освобождение Болгарии. А полным оно будет только в одном случае, если армия наша овладеет Константинополем. Господа, когда Данилевский предлагает превратить святыню Православия в столицу славян, он не только думает о будущем, он это будущее созидает.

– Николай Васильевич, – взывал Савва, – воротись на землю! Столица без государства?.. На мой непросвещенный взгляд ближе к истине Федор Михайлович Достоевский. – Савва Иванович взял с полки свежий номер «Дневника писателя». – Вот что пишет наш мудрец и прозорливец: «После превосходных и верных рассуждений, например, о том, что Константинополь, по изгнании турок, отнюдь не может стать вольным городом, вроде как, например, прежде Краков, не рискуя сделаться гнездом всякой гадости, интриги, убежищем всех заговорщиков всего мира, добычей жидов, спекулянтов и проч. и проч.». Да надо же знать цену себе наконец! Цену России, русскому человеку! Достоевский прав, когда говорит: «Как может Россия участвовать во владении Константинополем на равных основаниях с славянами, если Россия им неравна во всех отношениях – и каждому народцу порознь и всем им вместе взятым?..» Почему, спрашивается, нельзя владеть городом федеративно? Достоевский это тоже объясняет весьма зримо, и с ним невозможно не согласиться: «Все эти народцы лишь перессорятся между собой в Константинополе, за влияние в нем и за обладание им. Ссорить их будут греки… Греки ревниво будут смотреть на новое славянское начало в Константинополе и будут ненавидеть и бояться славян даже более, чем бывших магометан». А вообще-то, господа, упаси нас Боже от Константинополя!

– Савва?! – изумилась Елизавета Григорьевна.

– Я не буду сам философствовать. Спрячусь опять за Достоевского. Его правда хоть и тяжела, да правда. «По внутреннему убеждению моему, самому полному и непреодолимому, – не будет у России, и никогда не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их освобожденными». Что, господа, вы не согласны с Федором Михайловичем?.. Слушайте дальше: «России надо серьезно приготовиться к тому, что все эти освобожденные славяне с упоением ринутся в Европу, до потери личности своей заразятся европейскими формами, политическими и социальными, и таким образом должны будут пережить целый и длинный период европеизма прежде, чем постигнут хоть что-нибудь в своем славянском значении и в своем славянском призвании в среде человечества». Тут много еще великих и горьких истин, господа… Хотя бы то, что «в минуту беды, и никак не раньше, все эти славяне поймут, что Европа естественный враг их единства». Не хочу я Константинополя! Сколько поляков кормятся Россией? У нас в железнодорожном деле что ни инженер, то поляк, и всякий тихо ненавидит и Россию, и русских.

– Никуда Константинополь от нас не денется, – сказал Неврев. – Андрианополь сдался без боя. Быть щиту на вратах Царьграда!

В Константинополь русские армии, однако, не вошли. 19 февраля 1878 года в десяти верстах от города, в местечке Сан-Стефано был подписан мирный договор. Война закончилась для русского оружия со славой, но теперь пошли игры дипломатов, бесконечные нажимы Бисмарка и Гладстона, уступки Горчакова и Шувалова. Гладстон понимал и ценил победу русских. Совсем недавно он заявлял на весь мир: «Освобождением многих миллионов порабощенных народов от жестокого и унизительного ига Россия окажет человечеству одну из самых блестящих услуг, какие только помнит история». Оказать услугу позволялось, но неприемлемо было ни для Англии, ни для Германии с Францией, чтобы Россия вышла к теплым морям да по дурости своей не взялась бы освобождать от новейшего, от английского и французского рабства Африканский материк, порабощенные арабские народы. На Берлинском конгрессе князь Бисмарк, граф Андраши, лорд Рассель, лорд Салисбюри, граф Лонэ, Бюлов, Радевиц задвинули Россию в ее угол, пресекли византийские притязания, а чтобы не раздразнить в ней, не пробудить яростного зверя, вернули часть Бессарабии, утраченной после Крымской войны, устье Дуная, а на Кавказе отдали порт Батум и крепость Карс.

Преображение Абрамцева
1

В январе 1878 года воротился с войны Василий Дмитриевич Поленов. К Мамонтовым он пришел с солдатским ранцем, а в ранце битком рисунки, этюды… Репин этому богатству крепко позавидовал. Он признавался Стасову: «Я страшно жалею, что не удалось мне побывать на войне; что делать – не воротишь! Да и не мог я». Репин на войне не был, но и он не прошел в своем искусстве мимо столь важного для народа события.

Под влиянием встречи с Поленовым, рассказов о Сербии, о Балканах и передавая общее приподнятое настроение общества, Илья Ефимович написал «Героя минувшей войны». Солдат с посошком на пустынной дороге. Лицо у солдата строгое, без игры в доблесть, в победителя. Сделал серьезную работу и с достоинством пошел домой. И еще были картины – «Возвращение с войны», «Проводы новобранца».

Война изменила Поленова, преобразила весь строй его мыслей. Понял всем своим существом, что нет на земле дороже покойной, мирно текущей жизни. Детишек, ползающих в траве, женщин, справляющих свою вечную и бесконечную женскую работу. Понял истинную цену обыденности, которая пролетает мимо глаз и сердца да еще вроде бы и оскорбляет наш высоко берущий ум своей ничтожностью.

Василий Дмитриевич отложил в сторону свои славянские военные этюды, а вот мимолетная зарисовка дворика с видом на церковь Спаса-на-Песках так много сказала его сердцу, что он, переполненный радостью встречи с милой родиной, написал ничем особо неприметный «Московский дворик». Детишек, сараи, рыжую лошаденку, кур, женщину с полным ведром. Это было воистину полное ведро. Картина вышла шедевром.

Белые церкви, белый дом, белоголовые ребятишки… Тем же летом и почти там же, на Арбате, на углу Трубниковского и Дурновского переулков, Василий Дмитриевич написал еще одно чудо – «Бабушкин сад»: ветшающий дом, старушку в чепце, девушку в розовом, во французском и, словно бы с французской картины, хаотичный напор диких трав на заросших клумбах.

Казалось бы, что особенного – дом да городская природа. Но как это много по сравнению с природой, написанной во Франции, в Вёле. Там тоже трава, березы, остатки каменных ворот. Но все чужое. Для художника и для зрителя. А бабушка – наша. И лохматые кусты и травы, заглушившие искусственную садовую красоту, все тут наше.

В этом же году Поленов успел написать и «Паромик с лягушками». Это было преображение европейца в русского человека. В искусстве совсем непросто быть русским, быть самим собой.

Событием для зимней Москвы 78-го года стали чтения Мстислава Прахова. На первой же лекции он сказал:

– Доктрина тенденции, столь любезная ныне людям, именующим себя передовыми, есть не что иное, как обязательные для детства – корь и цыпки… Наши нигилисты и народники, задрав штаны, бегают по лужам, ложатся спать, не вымыв ноги, и хвастают потом друг перед другом ороговелыми пятками и коростой на щиколотках. Однако в человечестве, как и в каждой личности, существуют вечные стремления. Это прежде всего тяга к красоте. Человек в шкурах брал уголь или кусок красящей глины и рисовал на стенах пещер, украшал себя и свою одежду, сравнивал цветы с зорями и находил в этих несравнимых, казалось бы, предметах – общее. Этим общим был восторг! Перед малым и перед огромным. Если мы попытаемся окинуть взором все минувшие цивилизации, то даже на самых отдаленных от Европы континентах обнаружим этот восторг перед красотой. Отсюда вывод: эстетическая потребность есть одно из самых важных начал человеческого существования, а может, и самое важное, самое первое. Человек даже поглощать пищу научился красиво, превратил трапезы в театральные действия, в мистический ритуал. Этот ужасный, этот кровожадный человек, даже орудия убийства – мечи, луки, топоры – превратил в произведения искусства. То же самое можно сказать о предметах крестьянского труда… Господа нигилисты опрощаются до народа, не понимая, что они не приближаются этим опрощением к крестьянину, к углекопу, а скорее, отстраняются. У крестьянина дуга расписана цветами, у пастуха рукоятка кнута резная, кнут оплетен в четыре жилы, а его рожок подобен органу.

Над Мстиславом Праховым посмеивались, но слушали жадно.

Подоспели новые волнения. Готовилась очередная Передвижная выставка, шел отбор картин для Всемирной выставки в Париже.

14 февраля Репин послал Крамскому просьбу о приеме в Товарищество. Он писал: «Теперь академическая опека надо мною прекратилась, я считаю себя свободным от ее нравственного давления и потому, согласно давнишнему моему желанию, повергаю себя баллотировке в члены Вашего общества передвижных выставок, общество, с которым я давно уже нахожусь в глубокой нравственной связи, и только чисто внешние обстоятельства мешали мне участвовать в нем с самого его основания».

17 февраля Крамской сообщил Илье Ефимовичу об избрании в действительные члены Товарищества. Ради Репина члены Правления нарушили правила приема, для всех смертных был установлен экспонентский стаж, иные художники ходили в экспонентах по десять лет.

Поделиться радостью и похвастать Илья Ефимович приехал на Спасскую, к Мамонтовым.

Мамонтовы встретили известие радостно, Савва Иванович велел открыть шампанское.

– А какие картины ты представил? – спросил он, когда выпили первый бокал.

– Ждал вопроса и хочу удивить – ни одной! Дал на выставку «Протодьякона», «Мужика с дурным глазом», «Портрет Собко», «Еврея на молитве», «Портрет матери», «Мужичка из робких». Впрочем, портрет Собко Правление Товарищества забраковало. Он у меня был выставлен в Академии, а на Передвижные выставки берут только новые работы или те, которые нигде не выставлялись. Так что я поставил одни этюды.

– «Протодьякон» – это картина, – возразил Савва Иванович.

– А много ли уступает «Протодьякону» «Мужик с дурным глазом»? – поддержала супруга Елизавета Григорьевна.

– «Мужик с дурным глазом» – мой крестный Иван Радов, золотых дел мастер, колдун. Я его писал, а сам побаивался, понравится ли? Это все этюды, этюды. «Протодьякон» – чистая натура. Другое дело, что очень уж величав, от роду таков. Лев русского духовенства, экстракт дьяконства. Послушали бы вы его! Уж такой – зев, рев! Торжества и грома на всю Вселенную, а спроси его, о чем громогласит – не скажет, совершенно бессмысленно рокочет, лишь бы голос явить. Если признаться, я в нем вижу языческого жреца. Вот кто славянин! Так что всей моей заслуги – земляка срисовал.

– Вы его слушайте больше! – засмеялся Поленов. – Этюд, этюд! А как Третьяков предложил пятьсот рублей за этюд, так иные были песни. «Протодьякон» – тип, а коли тип, так картина, полторы тысячи извольте.

– Я просил тысячу четыреста, – поправил Репин.

У Саввы Ивановича блестели глаза.

– Смотрю на вас, и какое же могучее братство представляется мне! – Встал, обнял Поленова и Репина, сидевших рядом. – Построим в Абрамцеве мастерские, соберем молодые силы и – творить, творить! Без оглядки на Академию, на парижский Салон. Как трава растет, так чтоб и наше искусство являлось само собой и до тех пор, покуда каждый не исчерпает силы.

– А могут ли художники жить бок о бок? – спросил, посмеиваясь глазами, Репин.

– Растут же на лугах колокольчики, ромашки, иван-да-марья, цикорий, львиный зев… Растут, не мешают друг другу. От тебя, Василий Дмитриевич, я, между прочим, жду много чудесного.

– Что можно ждать от человека, у которого в ногах множество дорог, а какая его – не ведает.

– А что можно ждать от Рыцаря Красоты? Маленького чуда и чуда великого… И я этих чудес дождусь. Это какая была по счету выставка? – спросил Савва Иванович Репина.

– Для Товарищества – шестая, для меня – первая.

– Василий Дмитриевич, ты-то почему не выставляешься?

– Предложить нечего.

– Выставит, выставит! – не согласился Репин. – Летом Передвижка в Москву прибудет, к ней успеешь.

– А что Васнецов? – спросила Елизавета Григорьевна. – Василий Дмитриевич, Илья Ефимович, вы квартиру смотрели, какую мне указали?

– Ох, нет! – повинился Репин. – Опять лихорадка трясла, дома отлеживался.

– По Остоженке Третий Ушаковский переулок? В доме Истоминой? – быстро переспросил Поленов. – Я был там, Елизавета Григорьевна. Очень удобная квартира. В мастерской много света. Огромное вам спасибо! Я убежден, Васнецов в Москве воспрянет, я сам хожу, как заново родился.

– Вы, пожалуйста, Васнецову не говорите о нашем участии.

– Да почему же?! – удивился Репин.

– Чтоб сомнения не одолели! – зашумел Савва Иванович. – Помощь капиталиста всегда сомнительна. Капиталист о барыше думает…

Поднял бокал:

– За тебя, Илья! От Поленова ждем – шедевр, и не меньше, Васнецова держим в уме, а от тебя, Репин, уже кое-чего дождались. Слава тебе, Илья! Слава!

– Ну какая слава! – тряс кудлатой головой Илья Ефимович. – «Софью» кончу, вот будет слава, но больше уповаю на «Крестный ход».

– Мы – практические люди, господа художники, мы ценим существующее, осуществленное.Слава твоему «Протодьякону»!

…Сказал Савва о могучем Товариществе, об абрамцевских мастерских и задумался, а дело-то стоящее и нужное. Знал – брошенное зерно прорастет.

2

Савва Иванович был прав. Зрители VI Передвижной выставки говорили о «Протодьяконе» не меньше, чем о картинах Шишкина «Рожь», «Горелый лес», о «Заключенном» Ярошенко, о «Встрече иконы» Савицкого, о «Засухе» Мясоедова… «Протодьякон» был так могуч, что зрители невольно шли к нему, поминая пушкинского Варлаама.

Модест Петрович Мусоргский после выставки писал Стасову: «Дорогой мой генералиссимус, видел протодьякона, созданного нашим славным Ильей Репиным. Да ведь это целая огнедышащая гора! А глаза Варлаамища так и следят за зрителем. Что за страшный размах кисти, какая благодатная ширь».

Шестая выставка передвижников открылась в Петербурге в марте 1878 года. 9 марта в члены Товарищества был принят Виктор Михайлович Васнецов. Он выставил «Акробатов», «Чтение телеграммы», «Витязя на распутье».

В марте же Виктор Михайлович переехал в Москву.

О Передвижной отволновались, пришло время еще большей заботы, судили и рядили об отборе картин в Париж, на Всемирную выставку. У Репина взяли всего один этюд – «Мужика с дурным глазом», у Крамского – портрет Шишкина, у Куинджи – «Лунную ночь», у Мещерского – «Лес зимой», попал и Максимов с уже известной картиной «Приход колдуна на свадьбу», но первым номером для устроителей живописного отдела был Семирадский со «Светочами христианства».

Репин настоял, чтоб на выставку отправили портрет Льва Толстого, написанный Крамским. Действовал Илья Ефимович через Стасова. Стасов испрашивал разрешения сначала у Толстого, к Толстому он посылал своего товарища по библиотеке Страхова. Толстой ответил устно: «Хлопотать о своем портрете не стану, но ничего не имею и не буду иметь против». Далее надо было испрашивать разрешения у автора портрета и у его владельца. Дело наконец сладилось, и Стасов воздал Третьякову в «Новом времени» заслуженную похвалу: «Когда речь зашла о новой Всемирной выставке, он (Третьяков. – В. Б.)только распахнул двери своей чудесной галереи распорядителям нашего отдела и позволил им взять в Париж, что они захотят. И наш художественный отдел разом сделался – истинно великолепен. Посмотрите в каталог, кому принадлежат все лучшие и значительнейшие картины нашей выставки?»

Дмитрий Иванович Менделеев откликнулся на эту публикацию страстным письмом к Владимиру Васильевичу: «Читая разные статьи о бывшей выставке картин, отправляемых в Париж, невольно брала злость на отсутствие в печати здорового взгляда, обращенного к русской школе… Русская школа в живописи хочет говорить одну внешнюю правду, сказала ее уже, хотя этот говор – лепет ребенка, но здорового, правдивого. Об истине еще нет речи. Но истины нельзя достичь без правды. И русские художники – скажут истину, потому что рвутся понять правду, внести с ее помощью свой вклад в русский строй мыслей».

Споры о национальной школе живописи, о том, что нужно представить на обозрение всему миру и что недостойно, поднялись самые горячие.

Адриан Прахов в «Пчеле» негодовал: он считал, что в экспозиции, собранной для Парижа, нет картин «трех крупнейших представителей русского искусства за последнее десятилетие» – нет Верещагина, нет Репина, нет Харламова. Для Прахова Репин – это «Бурлаки», «Садко» и «Протодьякон».

Прахов критиковал Бронникова, Риццони, Гуна, Семирадского и противопоставлял им Ге, Крамского, Чистякова. Будущее видел за реальной школой. «Русское искусство, – писал Адриан Викторович, – стало все более и более оставлять в покое решение общечеловеческих задач путем космополитическим и все ушло в свою собственную русскую жизнь, чтобы свое национальное поднять до значения общечеловеческого. Это и есть единственно верный путь… Вне народности нет искусства…»

– Ай да наши! – радовался Савва Иванович, читая Прахова. – Ай да «Профан»! Пронял ведь устроителей. У Репина «Бурлаков» в Париж взяли. «Протодьякона», видимо, цензура не пропустила. Уж больно плотский человек этот чугуевский Иван Уланов.

3

А жизнь шла своим чередом. В «Летописи сельца Абрамцева» читаем: в Абрамцево перебрались 1 апреля. Пасху справляли в доме. Были Володя и Лиза Сапожниковы, Володя и Наталья Якунчиковы. Гувернером при детях состоял Альфред Базинер. Как стало тепло, расширяя дом, затеяли пристройку новой столовой. Самое значительное в том году семейное событие приходится на 3 мая. Родилась Шуренька-Муренька. Появилась она на свет в Абрамцеве, в большом доме, в комнате верхнего этажа. Отныне имя ее отца стало полным: Сергей – Андрей – Всеволод – Вера – Александра – САВВА.

Тотчас после первой радости пошли тревоги. Шуренька-Муренька родилась слабенькой. В ней была такая вялость, такое отсутствие жажды жизни, что и кормили-то ее насильно.

Елизавета Григорьевна была бледна, повял ее знаменитый румянец. Лето, как нарочно, не радовало. Шли дожди, тучи садились на вершины дубов. Впрочем, без погожих дней лета все-таки не бывает.

Как свой человек жил в Абрамцеве Мстислав Прахов. Днем ходил, будто лунатик. А лунными вечерами сидел истуканом на ступенях крыльца среди жасмина, но тотчас вставал, если кто-то проходил мимо.

Все знали: профессор снова влюблен, безнадежно и, главное, неведомо в кого. Случайно сохранилось письмо Мстислава Викторовича, которое он написал, да не отправил.

«Сердце у меня что-то не на месте, – поверял влюбленный профессор свою тайну неустановленному лицу. – Встревожено оно и боится за предстоящее! Боюсь, боюсь! Как не к лицу это 36-летнему старому, старому бобылю – что опять попалось оно на старую и вечную штуку, на личную любовь – или по крайней мере влюбленность! Ох, Господи! и хорошо-то оно, да и больно уж солоно дается! Весь истомился и – что всего хуже – пожалуй, опять по пустому! Иногда воспрянешь духом, говоришь себе: вздор, старая штука! Не поддамся! Мало ли у меня работы! Есть чем забыться. И забудешься, да не надолго! Смотришь и опять ласкается к сердцу эта сладкая жажда любви!.. Умчаться бы, думаешь, иногда за тридевять земель, погрузиться в работу! Да куда от себя-то уйдешь! Ох, хоть бы застыть, окаменеть и продолжать только работу по инерции, в одном направлении, пока не протянешь ног!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю