Текст книги "Савва Мамонтов"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
Здоровье у нее было очень слабое, по дороге из Имоченец в Петербург простудилась, слегла в плеврите и не поднялась.
Поленов для Веры симфонию сочинял, но музыка не спасла. Перед смертью Вера Дмитриевна взяла с брата слово, что он будет писать серьезно и исполнит наконец давно задуманную картину «Христос и грешница».
Василий Дмитриевич писал другой своей сестре, одаренной талантами и сердцем, несчастной горбунье Елене: «Побереги себя хоть для меня – один только и есть ты у меня близкий человек, не уходи же себя». И через несколько дней: «Думаю выехать сегодня, но работы около Вериной могилы не кончены… Я у Мамонтовых и нравственно и физически ободряюсь…»
6
В Абрамцево семейство Мамонтовых отправилось 4 апреля. В полдень термометр показывал +11 градусов, но снег лежал горами.
Мальчики ехали в любимое гнездовье с восторгом, а Веруша расплакалась. Из Абрамцева приходил мужик, рассказывал, что в лесу берлога, а в ней медведь.
– Мама! – спрашивала Веруша, широко раскрывая глазки. – Мама, а будет медведь из леса выглядывать?
5-го было Вербное воскресенье. Вместе с Елизаветой Григорьевной Савва Иванович на санках ездил в деревню Жучки и в Ахтырку смотреть дачу для Праховых.
С понедельника Елизавета Григорьевна с детьми говела. Заболел племянник Саввы Ивановича Ваня Мамонтов. Температура поднималась до сорока градусов. В Страстную пятницу на четырехчасовом поезде приехали из Москвы Поленов, Кукин, Наташа Якунчикова.
Савва Иванович тотчас произвел спевку, готовясь к заутрене.
В субботу устроили конкурс на лучшее пасхальное яйцо. Судьями были избраны генерал Кривошеин и Савва Иванович. Были учреждены две премии. Первую получила Елизавета Григорьевна, вторую – Поленов.
На Пасху была служба. В зале установили амвон, покрытый красным сукном, амвон, как обычно, окружили зеленью лавров, розами. Служили монахи из Вифании. После разговин их сразу отправили в монастырь, о том просил игумен, оказывается, братия имеет право разговеться, когда все в сборе.
Пасхальное утро было серое, вьюга свистела, снег летел, но в полдень небо стало синим, солнце рассыпало жаркие лучи, и дети вышли на улицу катать пасхальные яйца.
Вечером читали Евангелие. И особенно внимательно – суд Пилата.
– «Царство Мое не от мира сего», – повторил Савва Иванович наизусть. – Меня всегда растревоживает это место. – «Если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан Иудеям; но ныне Царство Мое не отсюда».
– Пилат себя чувствует много выше Христа, – заметил Поленов. – Все его слова свидетельствуют об этом: «Итак Ты Царь?.. Ты Царь Иудейский?.. Что есть истина?» И с прямой насмешкой: «Хотите ли, отпущу вам Царя Иудейского?»
Потом эта тема отразится в его известных полотнах.
Вечером подул ветер. Сияли звезды, мороз охватывал даже самые быстрые ручьи, но река все поднималась, а утром прорвало пруд.
В понедельник дети устроили для взрослых спектакль: «Двое из сумы». Очень веселая получилась пьеса, с тумаками, с хохотом артистов.
В «Летописи сельца Абрамцева» читаем далее. «16 апреля. У Вани нормальная температура. Сергей ходит на охоту. Тяга была, но стрелять не пришлось. Убил сойку. Сам ходил на тягу. Сокрушил кошку. За что же? А за то, что она по ночам мяукала под окнами, а днем шляется по лесу и ест птах».
После такой вот шутки – сочинились стихи.
Вечером поздним мы долго бродили,
Медленно вешняя ночь надвигалась,
По небу тучки жемчужные плыли.
Шумным потоком река разливалась,
Бились о берег и, споря с преградой,
Мчалися дальше с мятежной досадой.
Долго за этой немолчной рекою
Взором следили мы с тайной тоскою, —
Словно и мы к той неведомой дали
Всею душою умчаться желали,
Словно желали упрямое море
Вихрем развеять на буйном просторе, —
В жадной погоне за счастьем, весною,
Светлой зарею и жизнью иною…
Стихи Савва Иванович сочинил к празднику. 24 апреля – день свадьбы, шестнадцатая годовщина. Праздничный день начался с хлопот. Елизавета Григорьевна с утра возила в Москву приболевшую Наташу, вернулась с Репиными. Илья Ефимович приезжал нанимать дачу в Хотькове. В пять часов были гости: Васнецов, Поленов, Кукин…
Вечером устроили громкое чтение по ролям. Взяли Майкова. Уже известную драматическую поэму «Два мира» и лирическую драму «Три смерти».
Эпикуреец Люций, философ Сенека и поэт Лукан приговорены к смерти, но убить себя должны сами. И они пируют в последний раз.
Васнецов получил роль Люция:
Мудрец отличен от глупца
Тем, что он мыслит до конца…
Поленов читал Сенеку:
Оставьте спор! Прилично ль вам
Безумным посвящать речам
Свои последние мгновенья!
Лукана читал Савва Иванович.
Нет! Не страшат меня загадки
Того, что будет впереди!
Жаль бросить славных дел начатки…
Умный текст, умные чтецы, готовые восхищаться друг другом.
Перед сном ходили слушать, как шумит половодье на Воре. Вспомнили о прошлогоднем желании – построить часовенку.
– Часовню-избу за день можно сложить, – сказал Поленов.
– Какой прок от часовни! – возразил Савва Иванович. – В часовне не только гости, но и семья наша не поместится. Нужно церковь строить.
На следующий день, правда, уже без Васнецова, ездили в Лавру. После долгой службы и дороги устали, а вот в воскресенье, 26 апреля, сели за стол с утра, и каждый нарисовал церковку.
Самый интересный рисунок, конечно же, получился у Поленова. Он по памяти воспроизвел новгородский храм Спаса-Нередицы.
– Это – близко к истине! – воскликнул Савва Иванович. – Чем же тебя наградить за идею?
– Я награды хочу тотчас! – потребовал Поленов. – Извольте-ка вытерпеть мою музыку, которую я сочинил к драме «Два мира».
Музыку слушали и не только вытерпели, но и одобрили.
– В твоих мелодиях что-то восточное, – сказал Савва Иванович.
– Я о Палестине думал, – признался Василий Дмитриевич. – Для меня Палестина – страна пророков. Столб света с небес и земля, как скрижали. Смотри, читай, если есть глаза. А что до овец, до коров… Скот – это кошелек местного населения. Бредущий по пустыне кошелек.
– Тихо, тихо! – Савва Иванович поднял обе руки. – Экспромт.
Пора, корабль взмахнул крылом!
Зовет труба моей дружины.
Иль на шите иль со шитом
Вернуся я из Палестины.
– Я вернусь с картиной, – пообещал Поленов.
Климентова его совершенно измучила, он хотел бежать на край земли, хотел возрождения для дел великих. И ведь обещание было – Вере, страшное обещание, в страшный час.
С вечерним поездом приехал Кривошеин, привез сногсшибательную новость: генерал-адъютант, министр внутренних дел и шеф жандармов, а менее года тому назад полный диктатор со званием Начальника Верховной распорядительной комиссии по охране государственного порядка и общественного спокойствия с чрезвычайными полномочиями, граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов – получает полную отставку.
Известие взбудоражило.
– У него только и было, что длинный нос, усы вполовину лица да бакенбарды, ложащиеся на эполеты, – вспыхнул Савва Иванович.
Кривошеин снизил голос до шепота.
– Рассказывают, что государь Александр Александрович сказал одному из приближенных: «Конституция? Чтоб русский царь присягал каким-то скотам?»
– Каким-то скотам, – повторил Поленов. – Великое же царствие ожидает бедный русский народ.
– У меня на днях был один инженер, человек весьма близкий к высшим кругам, – сказал Савва Иванович. – Пересказал мне историю про Достоевского, слышал он ее от Суворина… Я потому об этом вспомнил, что встреча Суворина и Федора Михайловича случилась в день покушения на Лорис-Меликова Ипполитом Младецким. Всего ведь год минул. Так вот, ни Достоевский, ни Суворин о покушении еще ничего не знали. Но Достоевский-то был человек электрический. Он набивал папиросы, а сам был, как после бани. Алексей Сергеевич так и спросил: «Вы после бани?» А Федор Михайлович отвечает: «Нет, я после припадка. Я до вашего прихода об одной странности нашего российского характера размышлял. Представьте себе: мы стоим возле окон магазина Дациаро, смотрим картины. Около нас человек, который тоже словно бы смотрит картины, но мы-то видим, что он притворяется. И тут подходит к нему один голубчик и говорит: „Через полчаса Зимний дворец будет взорван. Я завел машину“. Представьте себе, Алексей Сергеевич, мы это слышим. Но как бы мы с вами поступили? Пошли бы в Зимний предупредить о взрыве, обратились бы к городовому, чтобы он схватил этих молодчиков?» Суворин отвечает: «Нет, я бы не пошел». – «И я бы не пошел… И вот о том, почему не пошел, я и размышлял до вашего прихода. Ведь это ужас. Преступление. Я обдумал причину, которая не позволила бы мне кликнуть городового. Эта причина – ничтожная. Боязнь прослыть доносчиком. Достоевский – доносчик! Этого бы мне либералы никогда не простили…» – Савва Иванович замолчал, обвел всех взглядом. – Знаете, о чем более всего горевал Федор Михайлович? О том, что об этом нельзя сказать публично: «У нас о самом важном нельзя говорить».
– И разве это не так?! – воскликнул Поленов. – Потому и нужна конституция.
– Теперь будет не конституция, а самодержавные указы, а может быть, и виселицы, – сказал Савва Иванович. – Младецкого ведь повесили.
– За неудачное покушение, – сострил Кривошеин.
– Нет, господа! Нет! – горячо не согласилась Елизавета Григорьевна. – Мы втянулись в совершенно неинтересную дискуссию. Она ни о чем. Конституции не будет – значит, и предмет разговора исчерпан.
– Будет «Манифест», – сказал Поленов.
– А напишет его – голову на отсечение, – Савва Иванович чикнул ладонью по шее, – Костенька Победоносцев, друг Федора Михайловича.
7
8 мая в Яшкином доме поселились Васнецовы, а в середине мая Сережа уехал в Москву сдавать экзамены.
Перебрались в Хотьково Репины.
Илье Ефимовичу его новое жилище очень нравилось. Он писал Стасову: «Какая у нас прекрасная дачка! Какая живописная местность кругом!.. Я устроился на балконе, там и сплю и работаю, несмотря на сильный холод, – что за беда, если в теплом пальто сидишь, в шапке; я так и сплю. Зато дышу чудеснейшим воздухом, напоенным едва развернувшимися душистыми тополями, молодой березой и сиренью. А встанешь – и одеваться не надо: готов.
Вчера был сильный мороз утром, вся долина была белая при восходе солнца; а утром туман делал ее фантастической феерией».
И сто лет тому назад не баловала теплом природа Подмосковья. Письмо написано 20 мая. В этом же письме Репин сообщал: «Завтра я поеду в Москву; мне хочется написать портрет Пирогова, – не знаю, удастся ли, буду хлопотать. Поеду к встрече». (Николай Иванович Пирогов – хирург, герой Севастополя, приезжал в Москву отпраздновать пятидесятилетие своей деятельности. Репин сделал зарисовки Пирогова, а также эскиз «Встреча Пирогова на вокзале», написал портрет, вылепил бюст. И все талантливо, с повторением для супруги Пирогова.)
И снова ведь успел! Пирогов тоже умер в 1881 году.
В «Летописи сельца Абрамцева» под 20 мая записано рукою Саввы Ивановича:
«Настал день ужасов и страхов,
К нам прибыл сам профессор Прахов.
(ужасы и страхи необходимы для рифмы)».
Адриан Викторович был только три дня. Он торопился в Киев, к недавно обнаруженным фрескам в храме Кирилловского монастыря.
В это же самое время от разговоров о храме перешли к делу. 24 мая приехал в Абрамцево архитектор Самарин. Выбрали место, определили размеры будущего храма. И тотчас же быстрый Савва Иванович приказал срубить деревья. В «Летописи» читаем: «Место очень выиграло, когда очистилось. Распоряжения о заготовке материала сделаны, и канавы фундамента будут начаты».
Но церковь – не беседка, на постройку требовалось благословение архиерея. Тут как раз стало известно, что в Хотьковский монастырь приезжает митрополит. 29 мая Елизавета Григорьевна ездила на станцию встречать владыку, говорила с ним о церкви. Митрополит на ходу обсуждать такое серьезное дело не пожелал, а для обстоятельной беседы не пригласил. И не отказал, и разрешения не дал. Елизавета Григорьевна вернулась расстроенная, но ее задушевно утешил Виктор Михайлович.
В то время он приступил к самой долгой своей картине, к «Трем богатырям», в большом доме показывался редко, но тут отложил кисти.
– Все сделается само собой ласковым Божьим промыслом, – говорил он Елизавете Григорьевне. – Я это по себе хорошо знаю. Кипят желания, голова напряжена, сердишься, родных людей обижаешь, и когда уже совсем впадаешь в отчаяние, когда ни просвету, ни надежды – вдруг как-то все переменится, без усилий, без твоей воли. Такое произойдет устроение жизни, что только диву даешься, почему, откуда что взялось? Совершенно непонятно! Да и не надо нам этого понимать, а вот помолиться задушевно – очень хорошо. Я, кажется, нарочно даже хотел бы для себя таких трудностей, чтобы еще и еще раз пережить Господнюю благодать. Желание греховодное: это же Господа испытывать, но много дурости в человеке. Во всех нас есть что-то петушиное. Дескать, солнце встает ради твоего крику… Одно скажу – терпеливый своей радости дождется.
Елизавета Григорьевна улыбнулась:
– Велика ли моя беда – митрополит рассеянно выслушал… Но вам-то, Виктор Михайлович, крепко доставалось в жизни.
– Всяко было. Ничего. Мы – вятские.
– Вот вы из семьи священников, – осторожно начала Елизавета Григорьевна, – несколько поколений ваших предков служили Господу Богу, сами вы закончили семинарию, но скажите, хоть на одну ступеньку… вверх… вы поднялись? В чувстве своем, в чувстве Господа?
Виктор Михайлович покраснел, нагнул голову.
– Простите меня, пожалуйста. Я не имею права так спрашивать… Но я должна кому-нибудь сказать, что со мной делается. И не священнику на исповеди. Священник простит, и все… Виктор Михайлович, я вдруг испытала нехорошую, даже, пожалуй, омерзительную гордыню. На мои деньги – будет построена моя церковь. Понимаете – моя… Потому и спрашиваю, чтобы знать, как укротить в себе… это. Гордыню, подлое торжество.
– Церквей я не строил, но расписывал в юности. И, пожалуй, подобное чувство тоже испытал… Именно гордыню. Очень неприятную, неискреннюю… Я молился, а гордыня не исчезала, да еще и злорадствовала: «Ты расписываешь церковь, теперь ты с Богом – одно единое». Ничего, Елизавета Григорьевна, это надо тоже пережить, перебороть.
– А во имя кого должен быть наш храм? Вы не думали?
– Что же тут думать? Поленов, когда храм Спаса-Нередицы нарисовал – все обрадовались. Не есть ли это указание?
– Спас? Нерукотворный Спас?.. А ведь это хорошо для Абрамцева. Иисус Христос, утеревшись полотенцем и оставив на нем Свое изображение, дал художникам завет: исцелять и веровать. Так ли я это понимаю?
– Ах, Елизавета Григорьевна, что вы меня спрашиваете? Вы душою своей знаете больше меня.
Елизавета Григорьевна поднялась.
– Я провожу вас… – и остановилась. – Виктор Михайлович, разве Бог простит народу русскому убийство царя? Убил поляк, но первую бомбу – русский бросил… Вы скажете, нужно покаяться. Но тот, кто бомбы делает, к покаянию не ходит. Этого искупить ничем невозможно… Цареубийство. Убили царевича Дмитрия – и была Смута. Екатерина задушила Петра, мужа своего, и сын ее, Павел, был задушен… Всякое зло бывает вымещено… Даже неосторожное слово. Я была у Мамонтовых в Введенском, в имении Анатолия Ивановича. Как раз приезжала Вера Николаевна Третьякова… Вы помните эту ужасную сцену в «Карамазовых», когда старец Зосима… провонял. Наверное, Достоевский этой сценой сказал очень много. Но ужас в том, что Федор Михайлович тоже… Третьяков был потрясен этим. Вы понимаете?
На ресницах у Елизаветы Григорьевны дрожали слезы. Васнецов склонил голову, поцеловал ей руку.
– Не волнуйте себя. Покаяние спасительно. Верьте этому.
Лис был гордостью конюшни Саввы Ивановича. Лоснящийся от сытости и мощи, огромный, великолепный конь. Васнецов ставил Лиса в центр композиции, чтобы посадить на него Илью Муромца. Дрюша, которому неделю назад исполнилось двенадцать лет, был избран для писания Алеши Поповича. Поражал чистотою и восторженностью света глаз. И хотя двенадцатилетний мальчик мало походил на богатыря, Виктор Михайлович надеялся ухватить в нем удаль и юношескую, еще не вполне развившуюся стать. Это, кажется, удавалось.
Холст для «Богатырей» был взят огромный. Под стать былине.
Победно вернулся Сережа: сдал экзамены. Как и положено гимназистам и студентам во время подготовки и сдачи, он, чтобы не спугнуть удачу, ванную комнату стороной обходил, а может быть, даже и не умывался. Героя отправили в баню, благо была истоплена – Сережа схитрил. Закутался в простыню и банщику Григорьеву разрешил вымыть голову и руки.
Явился он из бани столь мгновенно и такой веселый, что его обследовали, уличили и снова отправили в баню.
Сережу можно понять. Отец был в ударе, вместе с Петром Антоновичем Спиро он смешил всех до упаду, до коликов, даже Елизавета Григорьевна хохотала, отирая платком слезы. Когда бедного гимназиста выпроваживали, они как раз вымеряли свои лысины, кто кого превзошел. И все это с пением.
Охотою петь они были равны и заливались, как соловьи, и соловьи в роще тоже заливались. И мало кто догадывался, что в этих любительских сценах вызревал еще один мамонтовский дар, который проявился в его оперном деле.
Ночь выдалась необычайная. Ярко светила луна, на небе не было ни единого облака, а деревья гнулись от ветра… Ветер тоже свистел по-соловьиному.
Утром увидели: сломано два больших дерева, иные кусты вырваны с корнем или полегли, как хлеба полегают.
8
31 мая на Троицу день выдался холодный. Моросило через каждые пять минут, но плохой погоде даже обрадовались.
«Весь день просидели за столом с чертежами и рисунками, – записал Савва Иванович. – Все соглашаются на том, чтобы выдержать в постройке стиль старых русских собориков. Церковь будет во имя Спаса Нерукотворного. В 2 часа дня вернулась мама из Введенского».
Кажется, впервые Савва Иванович назвал Елизавету Григорьевну мамой. Савва Иванович уже не считал ее молодой. В тридцать-то три года! Грустно!
Елизавете Григорьевне представили рисунки, и она указала на церковку, похожую на Поленовскую, но с орнаментом, с удивительными старинными окнами.
– Твоя взяла, Виктор Михайлович! – обрадовался Савва Иванович. – Мы тоже выбрали его проект.
Уже 7 июня Савва Иванович записал в «Летописи»: «Постройка церкви пошла довольно быстро. Размер, взятый 10 ар х 11 ар и кроме того алтарь 5 ар(шин). Кладка в настоящее время доведена под крышу с трех сторон, только двойное северное окно задержало кладку, но в настоящее время колонны готовы, и завтра окно будет сделано, и начнут делать своды».
В постройке церкви принимали участие все, кто жил в Абрамцеве и кто приезжал. Васнецов, изобразивший на бумаге рисунки оконных рельефов, попробовал себя в качестве каменотеса. Получилось.
Вслед за Виктором Михайловичем расхрабрилась Наташа Якунчикова, за нею в каменотесы пошла Елизавета Григорьевна. Брались высекать рельефы мальчики, увлекли азартом взрослых. Работали друг перед другом Поленов, Спиро, Савва Иванович. Приезжал потрудиться Неврев, приходила из Хотькова Вера Алексеевна Репина.
В эти как раз дни Илья Ефимович с Василием Дмитриевичем отправились по этюды и в одной деревеньке увидели на избе над окнами по всему фасаду изумительную резную доску.
Доску тотчас купили, сняли. Пообещали прислать новую. И прислали. Свою же находку принесли в Абрамцево.
Наташу Якунчикову осенило поискать по деревням необычные церковки.
– Храмы надо смотреть в Ярославле, в Ростове Великом, – сказал Савва Иванович. – Дорога, слава Богу, своя. В путь, господа!
Вечером собрались – утром в поезд сели.
Первая остановка Ростов Великий. Город древний, с каменными торговыми рядами, построенными в семнадцатом веке. Бродили по берегу озера Неро. Было оно в тот день, как зеркало, и высветил тот зеркальный игривый свет одну замечательную парочку – Василия Дмитриевича и Наталью Васильевну. Они и не смотрели друг на друга, но дыхание их все время смешивалось, и они немножко нервничали.
– Быть Якунчиковой Поленовой, а Поленову родней Мамонтовым да Сапожниковым, – шепнул Савва Иванович Елизавете Григорьевне.
Осмотрели церкви, прославленные еще во времена Смуты. Слушали службу в храме, где поляки разбили серебряную раку святого Леонтия, по кускам ее растащили.
В тот же день приехали в Ярославль. Остановились в гостинице, в самом центре города, против Спасского монастыря, сохранившего миру «Слово о полку Игореве». Прельстил Иова или Иону, точно люди уже не помнили игумена, то ли деньгами, то ли какими посулами вельможный Мусин-Пушкин, он вскоре получил место обер-прокурора Синода. Увез древнюю книгу в Москву, а Москва-то и сгорела.
– Не доверяйте ценности столицам! – изрек Савва Иванович, когда речь зашла о «Слове». – Духовность и талисманы народа нужно хранить в малых городах, в неприметных для своих и для чужих.
Дивились белому лебедю – храму Ильи Пророка, в центре Ярославля, часовенке Александра Невского, храмам над рекою Которослью, храмам за Которослью. Купола держали высоко, барабаны вытягивали в стрелочки. Барабаны эти были украшены темно-зелеными изразцами. И окна. И под каждой кровлей – поясок.
Изразцы зарисовали. Пригодятся для Абрамцева…
А тайна между Василием Дмитриевичем и Наташей становилась все более жгучей, и все уже немножко переглядывались, перешептывались.
– Каморра-каморра-каморра! – ударяя на «рр», пел странное словечко Савва Иванович.
Разговоры в поезде пошли о красоте. О красоте, как ее понимает народ и как – просвещенные классы. О красоте истинной и обманной, о человеческой и божественной.
– Помните, как влекла к себе «Грешница» Семирадского? – спросил Спиро. – Я был среди поклонников этой картины, а потом остыл и даже неловкость теперь испытываю, стыдно за слепоту.
– Чего же тут стыдиться?! – удивился Поленов. – Картина Генрихом написана дерзко. В ней так много света. Фальшь поз, фальшь и надуманность в лицах – все это обнаруживается при первом же взгляде. Но талант он и есть талант. Он сильнее наших рассуждений и даже самой правды. Я слышал, как Крамской говорил на выставке: «Эта картина приказывает молчать рассудку».
– А не будут ли когда-нибудь смеяться над нами, над нашей увлеченностью и любовью? – спросила Елизавета Григорьевна. – Над репинскими «Бурлаками», над «Московским двориком», над «Христом перед судом народа»?.. Смеются же теперь над «Последним днем Помпеи».
– Над «Помпеей» смеются ревнители реализма. Этот смех – зазнайство современности. Детский злой смех. Все встанет на свои места через пятьдесят лет. И «Помпея» будет восхищать, и «Бурлаки». О «Христе» же сказать не берусь. Все будет зависеть от религиозности общества.
– А «Московский дворик»?
– А что вы сами скажете? – улыбнулся Поленов.
– Это будет любимейшая картина москвичей.
– Каморра! Каморра! Каморра! – напевал Савва Иванович.
9
Вернувшись из Ярославля, он затворился в кабинете, выходя к столу с загадочным видом и напевая новую свою песенку.
На пятый день все разъяснилось. Приглашенным в кабинет был прочитан водевиль, двухактовый, неаполитанский, навеянный ариями Петра Антоновича Спиро и влюбленными Наташей и Василием Дмитриевичем.
Действие водевиля – в Неаполе. Шайка мошенников голодает. На ее счастье является влюбленный граф Тюльпанов. Влюблен он в русскую девицу Марианну, но ее тетка Лариса Павловна желает видеть Марианну замужем за своим сыном Петром Ильичом.
Прочитали, загорелись, распределили роли. Графа Тюльпанова отдали генералу Кривошеину, за величавый вид, Марианну – Татьяне Анатольевне Мамонтовой, за очарование. Из ее вздыхателей можно было изгородь поставить. Ее рисовали все лето и Репин, и Антон, а теперь Илья Остроухов. Существо изумительно длинное и дико стеснительное. Роль тетки взяла Кукина, Петра Ильича – Репин, Англичанина в шляпе – доктор Якуб, роль воспитанницы Лидии Михайловны – Маша Мамонтова. Членами Каморры согласились быть – Спиро, Поленов, Сережа и Савва Иванович.
О строительстве церкви забыли на две недели. Шили костюмы, учили роли. Поленов писал декорацию.
Когда 24 июня занавес в сарае, превращенном в театр, поднялся, зрители ахнули и разразились овацией. Неаполитанское бездонное небо, сияющее синевою море, Везувий…
Пьеса была смешная, и зрители смеялись. Некоторые артисты тоже смеялись, что поделаешь, не могли удержаться. Роли актеры знали плоховато, и Савва Иванович – автор – хуже других.
Суфлеру приходилось через шум во весь голос кричать, актер повторял за суфлером не всегда точно, это вызывало очередную вспышку хохота. Отсмеялись, и за дело.
Пришла пора внутренней отделки храма. Пол решили выложить, как в древних греческих церквях, мозаикой. Виктор Михайлович нарисовал стилизованный цветок, а выкладывать мозаику охотников было много.
Неврев расписал клиросы, но вышло постно, скучно. Пришел в храм Виктор Михайлович, глянул и кликнул детей:
– Принесите цветов! Полевых, лесных, только в оранжерее ничего не трогайте.
Долго ли среди лета цветов набрать? Принесли несколько охапок.
Виктор Михайлович одним глазом на цветы, другим на клиросы. Так получилось весело, что клиросы без певчих запели.
Храм стал уютным, родным. Одно смущало – темновато, а в алтаре так совсем темно.
– Надо вырубить лес! – решил Савва Иванович.
– Нет, Савва! Ради Бога, не трогай деревьев, – просила Елизавета Григорьевна. – Сумрак – настроения придает. Не надо света, и так все чудесно.
Елизавету Григорьевну поддерживали Наташа Якунчикова и Васнецов.
Спиро и Савва Иванович стояли за свет.
Поленов улыбался и отмалчивался.
Иконостас тоже решили сделать своими силами, но сами же и тянули. Один быстрый Репин написал «Спаса Нерукотворного».
Еще август был впереди, а лето, такое даровитое и трудолюбивое, вроде бы и кончилось. Удивил Сережа. Написал драму «Станичники».
– Четырнадцать лет – и драма! – восхищался добрейший Петр Антонович Спиро. – Как Пушкин, как Гюго!
Драму сыграли 6 августа. Декорации написали автор и Поленов.
В эти дни торжества Антона и Сережи Илья Ефимович Репин, перебирая рисунки прошлого и позапрошлого лета, когда Антон был его тенью и двойником, наткнулся на простенькую акварельку. Сидит на лавке хотьковский горбун, кисть руки длиннющая, костыль в виде палки в плечо упирается, порточки белые. Для «Крестного хода» написан, один из толпы. И вдруг как кипятком ожгло! Горбун! Вот он ключ золотой! Не фонарь же – в самом деле – главное действующее лицо, а тот, у кого сомнения нет. И он – впереди, этот горбун… Лихорадочно собрался, этюдник на плечо – и в Хотьково, словно горбун птица какая, не улетел бы. На этот раз писал сепией. Сидящим опять-таки на лавочке. Договорился, чтобы пришел на дачу, позировал для портрета.
Горбун стал приходить.
Сначала Илья Ефимович написал одну голову. В лице – крестьянская простота и доброе расположение к миру. На портрете иной образ. Это умный, много думавший, светлый, несчастный человек.
Эти все работы Илья Ефимович принес в Абрамцево.
– Зимой наконец-то закончу картину. Мне недоставало действия, мысли. Этот несчастный парень – оправдание всему полотну. Вот кому чудо необходимо.
Савва согласился, но, пристально посмотрев на Репина, вдруг сказал:
– А тебя, Илья, московская жизнь тяготит. Вижу – в Петербург стремишься, к Стасову.
Репин ворчливо ответил, что «Крестный ход» он напишет именно в Москве…
10
Наконец-то было получено благословение на закладку храма.
Молебен совершили в день рождения Елизаветы Григорьевны, возле белокаменных стен отстроенного храма.
Из Абрамцева в тот год уехали рано, 8 сентября. Детям надо было учиться, у Саввы Ивановича объявилось множество дел. Поленов собирался в Палестину. Уехал он в ноябре, вместе с учеными, с Адрианом Викторовичем Праховым и с князем Семеном Семеновичем Абамелек-Лазоревым. Их путь лежал в Египет, Палестину, Сирию, Грецию, Турцию. Оказалось, что экспедиция организована на деньги князя. Это был молодой образованный человек, его ожидало колоссальное наследство, но по натуре он оказался скупцом и очень радовался, когда ему удавалось что-либо купить на фальшивые пиастры, копейки, которых ходило в Палестине множество.
Чуть раньше, в октябре, Стасов и Антокольский тоже совершили поездку, но не столь экзотическую, из Парижа в Голландию и Бельгию, в основном в Антверпен. Поездка была короткой, с 11 по 15 октября, но что тот, что другой – люди неистовые – крепко разошлись по двум вопросам: о Спинозе и о Рубенсе. Стасов никак не хотел принять трактовку образа Спинозы, предложенную Антокольским, а Антокольский не принимал восторгов Стасова перед полотнами Рубенса. Стасов, вернувшись в Петербург, написал Марку Матвеевичу уничтожительное письмо о Спинозе. Антокольский, как мог, защищался и с гневом разносил Рубенса: «Когда я смотрю на целый ряд его блестящих картин, находящихся в Лувре, то берет досада, что такой гений так усердно лизал пол, на котором стоял Медичи… После осмотра Антверпенского музея мое мнение о нем не только не ослабело, но даже, напротив, усилилось. По-моему, Рубенс в живописи то же самое, что Бернини в скульптуре: оба в высшей степени талантливы, доходят до гениальности, оба сильные, необузданные… у обоих в редких случаях проявляется внутренняя искра, но в большинстве случаев – внешняя риторика, пафос и фальшь».
Репин, посвященный в эту распрю духовно близких людей, защищал Марка Матвеевича и утихомиривал Владимира Васильевича.
«Я вижу в Антокольском последовательность развития его натуры, и напрасно Вы огорчаете его, особенно теперь, когда человек выразился ясно и полно. Может ли ему принести пользу Ваше мнение о его самой натуре? Куда он от нее уйдет? Перестать быть самим собою!! Напрасно, напрасно огорчили Вы его…» – убеждал он Стасова в большом письме, отправленном 8 ноября.
«Крестный ход» очередным напором, наскоком взять Илье Ефимовичу не удалось, признал: «И в эту зиму не кончу».
То ли уж Москва так тяготила, то ли свет заслоняли новомодные темы: «Не ждали», «Отказ от исповеди». Размеренная московская жизнь раздражала, писал Стасову: «Пора кончать эту ссылку».
Не мог оценить великого богатства обыденности, какое так просто, искренне предоставляла ему Москва. Это было не только общение с историком Костомаровым, открывшим ему глаза на запорожских казаков, но и дружба с художниками, которые славой России в ту пору не были, но картины, прославившие их имена, уже написали, – с Поленовым, с Васнецовым, с Суриковым. Он не только жил по соседству со Львом Николаевичем Толстым, но упивался беседами с ним и даже сотрудничал. Иллюстрировал повесть «Чем люди живы». Повесть эта с рисунками Ильи Ефимовича была напечатана в журнале «Детский отдых» № 12 за 1881 год. В мастерскую Репина на рисовальные штудии собирались молодые художники Остроухов, Матвеев, Бодаревский, Кузнецов, Суриков. Чего же недоставало «первому» художнику России?