355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Бахревский » Савва Мамонтов » Текст книги (страница 24)
Савва Мамонтов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:14

Текст книги "Савва Мамонтов"


Автор книги: Владислав Бахревский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 37 страниц)

А между тем Нестеров продолжал свое путешествие. 7 августа он предстал в Дрездене перед «Сикстинской мадонной», а выходя из галереи, встретил Остроухова с супругой, который порадовал его сообщением о том, что в Москве, в Абрамцеве, сейчас живет В. М. Васнецов. Его-то Нестеров хотел увидеть по приезде…

20 августа Михаил Васильевич писал своему другу Николаю Александровичу Бруни, уже из Хотькова, восхищался Бастьен-Лепажем и «два слова» сообщал о своих деяниях: «Работаю этюд к картине „Явление старца отроку Варфоломею“ (преподобному Сергию)… Эта вещь вернее, чем другие, задуманные мной, может увидеть свет Божий».

Если кому-то показалось, что отрок Варфоломей – прямой отклик на Жанну д’Арк, это не верно. От Бастьен-Лепажа Нестеров воспринял не образы или манеру. Бастьен-Лепаж открыл могущество и глубину простоты. Мы такую простоту зовем святой. Образ Варфоломея явился Михаилу Васильевичу в Троице-Сергиевой лавре. Здесь тот же случай, что с Серовым, когда тот писал «Девочку с персиками».

Кресало великих мастеров Возрождения высекло искру. В Италии, рассматривая портреты кардиналов, изображения Мадонны, Нестеров думал о благотворности заказа. Ведь вся живопись Возрождения – это не свободное излияние творчества, но всегда исполнение желания и воли богатого и сильного. Заказа!

В России же близилось грандиозное духовное событие – пятисотлетие со дня преставления преподобного Сергия, игумена Радонежского, всея России чудотворца (1892 год). Но последуют ли заказы на иконы, на картины от Православной церкви, от царя, от меценатов? И однажды у Нестерова мелькнула странная, детская совсем мысль: а ведь у них с Сергием общая беда. Сергия до пострига в монашество звали Варфоломеем. В отрочестве жил он в Радонежье – почти в Абрамцеве! Был Варфоломей к учению прилежен, да неспособен. То же претерпел и Михаил Васильевич. В гимназии в полном ничтожестве провел два года, пока отец, не сжалившись, забрал его и отвез в Москву, чтобы определить в Императорское техническое училище. Экзамены Миша выдержал по Закону Божьему, по чистописанию и по рисованию, по остальным предметам – или нуль, или единица. Василий Иванович не смирился, отдал своего отрока в реальное училище. Подучится и сдаст экзамены в техническое училище.

Из огня в полымя угодил бедный ученик. В гимназии каторгой была латынь, в училище – арифметика.

У отрока Варфоломея дела шли еще даже хуже, никак читать не мог научиться.

Нестеров думал о прежних своих горестях и улыбался: нашел чем равняться со святым! Грехи, грехи! Но сердце сладко щемило. Как в детстве, перед чудом Рождества, перед Пасхой. Чем не сюжет: отроку явился старец, который благословит, даст частицу тела Господня, пойдет с Варфоломеем к нему домой, и мальчик удивит родителей вдохновенным и безупречным чтением «Псалтыри».

Картина будет бесценная для всех, почитающих себя малоспособными, обойденными Божьей милостью.

В Хотькове Михаил Васильевич поселился, чтобы быть ближе к Елизавете Григорьевне. Ему нужны были беседы с ней.

И еще хотелось именно здесь, среди земляков Сергия найти отрока, как некогда Репин нашел своего горбуна для «Крестного хода».

Душа приготовилась к чудной работе, голова пылала нетерпением, но чтобы начать – мало веры и отваги, нужна паутинка, ведущая к образу. Как ее разглядеть, эту паутинку, среди огромного мира, не ошибиться, взять ее, а не ту, что рядом.

Однажды, в пусто начавшийся день, Михаил Васильевич пришел в Абрамцево за утешением.

Лето уже кончилось, но ветры тепла еще не выдули, и осень не разгорелась, только приготовлялась к празднику. Было так хорошо, что чай пили по-летнему, на террасе.

Елизавета Григорьевна заговорила о Лескове, дивилась, сколько в его произведениях детскости, простодушия, любви к Господу и к людям. Лесков мог стать великим писателем, когда бы сам не был «уязвлен» непомерной тягой нашего века к реализму, к постылой мелочной критике.

– Хотите, почитаем из «Соборян», – предложила Елизавета Григорьевна. – Я сейчас принесу книгу.

Пока она ходила за книгой, Нестеров оглядывал окрестности, смотрел на Ворю далеко внизу, под холмом, на серебристо-матовую, с причудливыми разводами, как на малахите, капусту… Капуста, Господи, но как это красиво! Поднял голову выше, чтобы не видеть огородов, к ясным далям за шапками лесистых холмов. А там тоже серебро. Розовое. Нежное. Вился сизый дымок. Печь что ли затопили? Или в каком-то распадке, невидимом отсюда, лесник жжет сучья. Над Ворей, справа, ровно и тихо золотилась березовая рощица.

– Да вот же она! – сказал он вслух, думая о своей картине. – И капуста, и розовая даль, и золото березок.

Поднялся, открыл мольберт, принялся рисовать.

Вернулась Елизавета Григорьевна с книгой.

– Вы уже за работой… А я другое принесла. Послушайте. – Она села, открыла заложенное место, бережно провела пальцами по странице. – «И егда письмо изготовил, занемоглось мне гораздо, и я выслал царю на переезд с сыном своим духовным, с Федором юродивым, что после отступники удавили его, Федора, на Мезени, повеся на виселицу. Он же с письмом приступил к цареве корете со дерзновением, и царь велел его посадить и с письмом под Красное крыльцо, – не ведал, что мое; а опосле, взявше у него письмо, велел его отпустить. И он, покойник, побывав у меня, паки в церковь пред царя пришед, учал юродством шаловать, царь же, осердясь, велел в Чюдов монастырь отслать. Там Павел архимандрит и железа на него наложил, и Божиею волей железа рассыпалися на ногах перед людьми. Он же, покойник-свет, в хлебне той после хлебов в жаркую печь влез и голым гузном сел на поду и крошки в печи побираючи, ест. Так чернцы ужаснулися и архимандриту сказали, что ныне Павел митрополит. Он же и царю возвестил, и царь пришел в монастырь, честно ево велел отпустить…» Вот сцена из времен, когда вера была жива и когда верой жили…

– Аввакум, – сказал Нестеров. – Я читал… У него так все просто и такая драма, что сердце останавливается.

– Аксаковы верили: Россия спасется крепостью старообрядцев.

– От кого спасется, от чего? – Нестеров поморщился, словно ему стало больно. – Простите, Елизавета Григорьевна! Я часто это слышу – будущее России, преображение, спасение!.. Европа живет беднее нас. Они к нам в слуги едут, они русских у себя ждут. От кого мы должны спасаться?

– От безверия.

– А я вам так скажу. – Потер ладонью лоб и смотрел на ладонь, будто считывая с нее. – Безверия не остановить. Гора рухнула, мы не чувствуем катастрофы только потому, что летим вместе с горою… Страшный удар еще впереди, боль, беспамятство… – Быстро посмотрел на Елизавету Григорьевну и тотчас опустил глаза. – Я всю мою жизнь отдам прославлению святой нашей веры… Ни на что не надеясь.

– Ваш «Пустынник» – молитва.

– Вы поняли! – вырвалось у Михаила Васильевича. – Я боялся, что это поймут в Петербурге: Мясоедов, Лемох, Ге… Ярошенко это понял, но сказал только мне, и мы стали друзьями.

– Но разве это возможно – нести свет и желать, чтобы его не видели?

– Если бы увидели сразу, я получил бы, по крайней мере, десять черных шаров. У нас ограждают искусство от Бога с такою же ревностью, с какой миссионеры крестят в Африке негров…

– А Васнецов?

– Васнецов – это Симеон Столпник.

– Надо таким, как он, как вы, быть вместе… Я радуюсь за сына моего, за Андрея. Он после Училища собирается поработать в Киевском соборе. Андрей – архитектор, но Прахов предлагает ему написать орнаменты… Михаил Васильевич, я вижу, вы поработать хотите. Я оставляю вас, но прошу отобедать с нами.

Она ушла. И земля Радонежья тотчас придвинулась к нему. И он, робея, по-ученически набрал на кисть краски и замер, не смея тронуть белого.

8

12 сентября Михаил Васильевич Нестеров писал Бруни: «Живя в деревне, в двух верстах от Абрамцева, я часто бываю там, иногда Елизавета Григорьевна Мамонтова берет книгу и читает что-либо, выбор обыкновенно бывает удачный, и слушаешь с неподдельным удовольствием. Сюжет своей картины я Вам, кажется, говорил еще в Италии: это „Видение отроку Варфоломею“ (преп. Сергию). Интерес картины заключаться должен в возможной поэтичности и простоте трактовки ее. Достигну ли я этих, по-моему, главных и совершенно необходимых условий картины, скажет будущее. Эскиз же пока меня удовлетворяет. А также нравится он и тем, кто видел его, в том числе и Е. Г. Мамонтовой, которая в данном случае может быть довольно надежным судьей. Серый, осенний день, и листики молодых рябинок и берез, раскинувшихся по откосу сжатого поля, далеко видно кругом, видна и речка, видно и соседние деревни. За лесом выглядывает погост – на нем благовестят к вечерне… Уже давно Варфоломей ходит по полю. Отец послал его искать лошадей. Он устал, хотел присесть у дуба, подходит поближе, около него стоит благообразный старец. Он молится. После молитвы старец любовно подозвал Варфоломея к себе, благословил его, утешил… Пейзаж и фигура Варфоломея почти готовы. Еще проживу здесь недели три, и думаю, что за это время успею сделать все этюды, нужные к картине…»

В начале октября Михаил Васильевич из Хотькова переселился в Комино, написал эскиз маслом и еще раз переехал, в Митино. Нашел просторный дом, поставил холст, начал прорисовку углем. Елизавета Григорьевна предложила жилье и мастерскую в Абрамцеве, но он, страстно желая быть ближе к Мамонтовым, поработать там, где писали Репин и Васнецов, с детским горьким упрямством противился желаниям и здравому смыслу. Да и занят он был поиском «отрока». Бродил по деревням, приглядываясь к детям, и не находил, кого искал. Встречались мальчишки худенькие, ласковые, но не было того, кто стоял перед глазами.

Шел он как-то через Комякино, шел быстро, здешних мальчишек всех пересмотрел, торопился в дальние деревеньки. Да и стал, как громом пораженный. У колодца, опершись плечиком на журавель, смотрела на ослабшее осеннее солнышко стриженая, тоненькая, как былинка, девочка. Глаза большие, удивленные. Лицо прозрачное, под кожей синие жилки видны, рот яркий, дыхание горячечное… Возле рта бело, и все лицо от этой белизны и от яркого цвета губ – болезненное, скорбное…

Перевел взгляд на руки. – Боже мой, то, что искал: в кистях тонкие, пальцы сухие, длинные.

«Я замер, как перед видением, – писал Нестеров много лет спустя. – Я нашел то, что грезилось мне. Это был „документ“ моих грез. Я остановил девочку, спросил, где она живет, узнал, что она „комякинская“, что она дочь Марьи, что изба их вторая с края, что зовут ее так-то, что она долго болела грудью, что недавно встала и идет туда-то».

Ах, художник, художник! Не оставил нам имени своей «натуры». А «натура» воистину драгоценная, вся Россия узнала в «отроке» юность святого Сергия.

Елизавета Григорьевна приезжала смотреть эскиз, настойчиво звала в Абрамцево. Он согласился, но вдруг собрался в единочасье и сбежал в родимую Уфу.

20 декабря Михаил Васильевич прислал Елизавете Григорьевне покаянное письмо. «До сего времени меня не оставляет тяжелая мысль, что, не воспользовавшись Вашим более чем любезным предложением переехать в Абрамцево, я навлек на себя Ваше нерасположение… Словом, если оставалось в Вас хотя отдаленное чувство неприязни ко мне, то прошу меня простить. Моя поездка в Уфу мало дала мне утешения, приехал я больной, пресловутая инфлюэнца заставила меня неделю вылежать в постели, и я, слабый еще, принялся за картину, но, верно, в недобрый час… У меня закружилась голова, и я, упав с подставки, на которой сидел, прорвал свою картину. Начались для меня и окружающих тяжелые дни ожидания, когда г-н Мо поспешит выслать мне новый холст. Холст пришел, и я, как голодный, кинулся к картине. Три недели я буквально работал с утра до вечера и теперь картина замазана вся, осталось ее довести до возможного для меня совершенства в разработке частностей, и я, как только будет возможность везти её, сейчас же уеду из Уфы, с тем, чтобы в Москве кончить её в раме, и прошу Вас еще раз, Елизавета Григорьевна, не отказаться первой высказать свое мнение о моем „Отроке Варфоломее“».

Михаила Васильевича била лихорадка, когда думал, сколько еще нужно сделать непременно! Всякая былинка да изумит. Не вдруг, но бросится в глаза синий цветок в стерне, а там еще, еще. Кто будет вглядываться в картину, как в звездное небо, тот увидит саму бесконечность. И он творил эту бесконечность: цветы, листы, травинки. Написал крошечную сосенку, деревце-дитя, едва поднявшуюся над травой, между старцем и Варфоломеем. Не забыл капустное поле, только поместил его на дальнем плане. Обрадовал себя найденной полоской серебра на воде, через темное отражение. Прорисовал тонкую веточку на дубе, на ней – лист. Убавил пустоты, убрал нимб над головой Варфоломея. Отвороты богатых боярских сапожек насытил красным.

Работал горячечно, его любимое слово. И не стало у него никакого терпения, так хотелось в Москву, показать Варфоломея.

Елизавета Григорьевна вошла в мастерскую, остановилась, замершая. Смотрела молча, не переводя дыхания.

Михаил Васильевич дрогнул от этого молчания, не смел слова сказать, даже посмотреть на своего жданного первого зрителя, а посмотрел и увидел: в глазах Елизаветы Григорьевны блестят слезы, и сорвались, покатились.

9

Нестеров ехал на Академическую выставку, заранее раздраженный и негодующий. Газеты друг перед другом расхваливали и всю выставку, и каждого известного художника отдельно. Особенное словоизвержение вызывали исторические картины: Кошелева «Владимирское разорение», Новоскольцева «Последние минуты митрополита Филиппа», «Колыбель Михаила Федоровича в доме бояр Романовых в Москве», Степанова «Дискобол»… О своей картине на Передвижной Михаил Васильевич ни единого доброго слова не встретил. Если «Пустынника» помянули пять раз, мимоходом, но все же одобрительно, то вокруг «Отрока Варфоломея» плясали вихри откровенной злобы. Ладно бы передовая критика изощрялась, но холодом отчуждения веяло от художников. Елена Дмитриевна Поленова подарила таким взглядом, будто ушат опростала с ледяной водой. В ненависти к «Варфоломею» соединились вдруг люди, никакой привязанностью несоединимые. Нашли друг друга писатель Григорович, барин и демократ, автор «Антона Горемыки», вечно злобствующий Мясоедов, Стасов – неистовый поборник реализма – и… Суворин! – хозяин и редактор «Нового времени», рупор многих полицейских затей, хулитель всего, что ценил и поднимал Стасов. Нестерову пересказали, как эти господа окружили на выставке Павла Михайловича Третьякова и громко, привлекая к себе внимание, обратились с решительной просьбой – не оскорблять драгоценной русской галереи приобретением столь вредного, неживописного полотна. Сия стихийная депутация представляла грозную силу, каждый из четверых был человеком влиятельным, а то и могущественным.

Третьяков ответил, подумав, серьезно, спокойно:

– Господа, я приобрел эту картину еще в Москве.

– Но нам известно – деньги не выплачены. У вас есть все основания разорвать данное слово из-за неприятия картины общественным мнением, – подсказал отступнический ход Алексей Сергеевич Суворин.

– Картина – позор всей русской школы! – изрек Стасов, а Мясоедов, играя желваками, прибавил:

– От этого подслеповатого холста веет таким черным мистицизмом, что могильная яма перед ним полна света!

– Господа! – повторил Третьяков. – Я приобрел картину в Москве и скажу вам прямо, если бы я не купил ее там, то купил бы здесь, даже выслушав ваши и все прочие обвинения.

Господам пришлось откланяться, отступить, единство их тотчас распалось. Обрушиться с обвинениями на Третьякова даже они не смели. Да и что сказать: галерея – личная собственность. Третьяков, бывало, приобретал вещи, неугодные Победоносцеву, неугодные великим князьям и даже государю…

Ответ Третьякова пересказывали с наслаждением: приятно, когда натягивают нос сильным мира сего. Кто не видел картину, спешил посмотреть. Но Михаилу Васильевичу было не по себе. Деньги он запросил с Третьякова большие, Павел Михайлович согласился с ценою, но всеобщее неприятие картины не может не сказаться на сумме гонорара.

Академическая выставка на этот раз была огромной. Академики решили побить передвижников числом, выставили четыреста двадцать картин.

– Вчера государь был! – сообщили гардеробщики. – С государыней. Государь ничего не купил, был ужасно хмур. Государыня купила мелкие картинки, для отвода глаз.

Михаил Васильевич прошел по залам. Сначала быстро, и взгляд его выхватил одного Константина Маковского. Его картина «Перед венцом» была нарядная, добрая, но красивость, как всегда у этого художника, преобладала над красотой.

Прошел другой раз, ища потонувшие в посредственности настоящие художественные работы. Отметил Аскназия «Экзамен из талмуда», «Оду» Бакаловича, «С голубями» Степанова. Отыскал картину Творожникова «У церкви». Говорили, что ее купил Третьяков. Картина показалась грубоватой, но в свежести ей нельзя было отказать.

– Здравствуйте! – Перед ним стоял Сергей Мамонтов. – Я вчера был на Передвижной, видел вашу картину. Мама права. На выставке много сильных вещей, в первую очередь, конечно, «Баронесса Искуль» Репина. Антон тоже не потерялся, но ваш «Отрок» – исключение. Совершенно нежданная картина.

С Сергеем Саввичем Нестеров виделся в день представления у Мамонтовых «Саула». Сергей был одним из авторов драмы, принимал поздравления. Знакомство их было кратким: рукопожатие, несколько добрых слов о драме, в ответ – благодарность.

– Спасибо за доброе слово, – улыбнулся Нестеров. – Месяц тому назад хвалил я вас, теперь вы меня.

– Я не хвалю, я – ваш сторонник. Вы не верьте писакам. – И дал газету. – «Московские ведомости» на вашей стороне. Извините, мне – в училище. Увольнение всего на два часа… – Пошел, но вернулся. – О вашем «Отроке», я в этом убежден, будут писать много и хорошо. Не теперь, конечно.

Михаил Васильевич уже покидал выставку, когда его остановил солидный господин.

– Истомин, – представился незнакомец. – Редактор «Правительственного вестника». Ваша картина на Передвижной произвела на меня странное, но положительное впечатление. Скажу правду, я не вполне ее понимаю, но другие картины после вашей – я себя поймал на этом – смотрел рассеянно. Меня тянуло на это сжатое поле, к этому удивительному лику, к березке и рябинке. Картина ваша, несомненно, русская по сокровенному духу, которого, пожалуй, никто до вас не умел так выразить.

– Благодарю, – поклонился Михаил Васильевич.

– Мне хотелось бы поговорить подробнее, понять истоки вашего творчества. Может быть, встретимся в редакции или на выставке, у вашей картины?

– Впервые встречаю пишущего человека, который не отверг мою работу, но и тут мне не повезло, – сказал Нестеров. – Я сегодня уезжаю, а у меня еще с Третьяковым разговор.

Уходил с Академической выставки успокоенный. Понял – «Варфоломей» не потеряется ни среди множества картин, ни в соседстве с любыми знаменитостями.

На улице мела поземка, ветер ударял порывами, и на свою Передвижную выставку Михаил Васильевич приехал озябший, растеряв перед встречей с Третьяковым последние крохи уверенности. Дело предстояло малоприятное: попросить немного денег в счет конечной расплаты за картину.

Добрые слова в «Московских ведомостях» – подспорье, мнение Соловьева Павел Михайлович уважает, но не будет ли полного отказа?..

Шел к «Варфоломею» совершенно уже раздавленный неверием.

– Вот и Нестеров! – увидел его Ярошенко и представил своего собеседника: – Адриан Викторович Прахов, профессор, распорядитель работ в Киевском Владимирском соборе. Адриан Викторович ждал вас.

– У меня к вам предложение, – сказал Прахов, взглядывая через сильные очки не без удивления и не без радости. – Вы так молоды! И так глубоко берете… Я хочу предложить вам работу в соборе.

– Но там же Васнецов!

– Работы еще очень много… А вы тот, кто очень нужен Владимирскому собору. Я это понял с первого взгляда на вашу картину. Она полна русского чувства, можно и сильнее сказать – русской любви… С ответом не торопитесь. Но я вижу, я знаю – вы необходимы собору.

Ярошенко и Прахов простились – они ехали к Репину, и Михаил Васильевич, оставшись наедине со своей радостью, никак не мог успокоить дрожи, которая трясла его изнутри. Он стоял перед какой-то картиной, не видя ее… Решиться на росписи в соборе – отказать множеству своих замыслов, но это тот самый заказ, что родил Микеланджело, Рафаэля, чудо новгородских и псковских церквей, ярославского храма Ильи Пророка!..

Еще через полчаса Михаил Васильевич встретился с Третьяковым. И был сражен. Вниманием, отеческой заботой. Он выдал ему 150 рублей (Нестеров сам назвал эту цифру) и внимательно проследил за тем, чтобы деньги были уложены в бумажник и надежно спрятаны.

11 марта 1890 года Михаил Васильевич писал родным: «В пятницу я был у Третьякова, принял он меня очень любезно, но денег дал лишь половину (тысячу рублей. – В. Б.)…другую (заплатит. – В. Б.)тогда, когда вещь вернется из провинции. Показывал Третьякову наброски будущей картины. Композиция ему понравилась, понравился и дух картины, после долгой беседы он проводил меня, поцеловавшись… Между прочим, он, как и Поленов, советовал ехать в Киев, но не утруждать себя работой и поберечь силы на картину».

15 марта 1890 года Нестеров был в Киеве.

10

Савве Ивановичу Мамонтову Нестеров не был близок, он души не чаял в Костиньке Коровине – жизнелюбе и шалопае. У Коровина душа нараспашку, умен, весел, с ним легко. Нестеров – ходячий обнаженный нерв. Хохоча сам и других забавляя, не расстается с неведомой трагедией. О первородном грехе, что ли, все время помнит?! Печали и радости от матери родной скроет. Душа женственная, настороженная, чувствующая обиду за сто верст. А Савва-то Иванович, заматерев, приобрел замашки вельможные. Однажды срезал Врубеля, потянувшегося за бутылкой дорогого вина: «Это не про твою честь! С тебя довольно чего попроще!» И гордый, но пьющий Врубель пропустил мимо ушей безобразную реплику покровителя… Нестеров такого даже подумать о себе не позволил бы. Неуютный был человек Михаил Васильевич. Иное дело Врубель. Он появился в доме Мамонтовых на год позже Нестерова, но тотчас стал своим человеком и на Садово-Спасской, и в Абрамцеве. Нестеров тоже жил в Абрамцеве, а вот в московском доме Мамонтовых он – редкий гость. Письма писал одной Елизавете Григорьевне. Если же поминал Савву Ивановича, то с иронией, с оттенком неодобрительности. В 1928 году, побывав в Абрамцеве, Нестеров писал Дурылину: «Там все по иному, чем было еще недавно. Природа же все так же прекрасна, как и сорок лет назад… Вспомнился и прекрасный образ Верушки, и ее благочестивой, без ханжества матери. И сам Савва великолепный, шуты и карлы, его окружавшие…»

Этими «шутами и карлами» много сказано. От того дара, каким владел Нестеров, Савву Ивановича ломало и корчило, как ломает и корчит колдуна перед святым крестом.

Другое дело Елизавета Григорьевна. О всех творческих задумках Михаил Васильевич сообщал ей первой, ожидая совета, духовной поддержки. «Непременно буду в Абрамцеве, – писал он из Кисловодска, от Ярошенко, – за последние месяцы много набралось такого, что поговорить и посоветоваться с Вами, Елизавета Григорьевна, есть необходимость». Он радуется, что ее сын станет товарищем по работе: «На днях отсюда (из Киева. – В. Б.)уезжает Андрей Саввич, с которым теперь у меня общие интересы по собору, так как на хорах орнаменты поручены ему». С Дрюшей ему легко, и он спешит сообщить Елизавете Григорьевне: «Андрей Саввич передал мне желание Ваше иметь снимок с моего „Рождества“, а также и Ваш отзыв о нем, который меня немало обрадовал. (Интересно, как Вы найдете оригинал)…

Я очень рад, что судьба свела в работах по собору с Андреем Саввичем. Его орнаменты мне крайне симпатичны, и приятно то мирное соглашение, которое до сих пор существует между нами в этом деле. Я в отношении Андрея Саввича испытываю те же благодарные чувства, какие бывают у рисовальщика к талантливому граверу, зная, что таковой не только не испортит рисунка, но часто придаст ему нечто совершенное».

Кончив картину «Юность преподобного Сергия Радонежского», Нестеров опять же обращается к Елизавете Григорьевне: «Хотелось бы, чтобы Вы… как и раньше было, посмотрели ее одной из первых, и если она окажется удовлетворительной, то я думаю послать ее на Передвижную выставку».

Для молодого художника одобрение Елизаветы Григорьевны не единожды было спасительным. Художников убивают по многу раз, а живы они молитвами и утешениями своих почитателей.

В художническом окружении Мамонтова в конце 80-х – начале 90-х годов происходят заметные изменения, оно теряет черты некоего единства и консолидируется вокруг двух центров – одни тяготеют к Савве Ивановичу, другие – к Елизавете Григорьевне. Васнецов, Нестеров, Андрей Саввич, духовные друзья Елизаветы Григорьевны, – на лесах Владимирского собора. А друзья Саввы Ивановича? Врубель, покинув Киев, церковную живопись, творит «Демона», Антокольский – «Сатану», а новобранец Шаляпин – своего Мефистофеля. Удивительные совпадения и контрасты.

Духовные устремления Елизаветы Григорьевны и Саввы Ивановича не просто разошлись, они мчатся друг от друга, как разбегающиеся по Вселенной галактики.

Семья не распалась не только потому, что детей было жалко. Развестись – ославить подрастающих девочек, уже невест. Для Елизаветы Григорьевны ее слово «да» под венцом – обет Богу. Обманутая, оскорбленная, она смиряется и несет свой крест, не жалуясь, не протестуя… Теряя мужа, Елизавета Григорьевна не знала предательства старых друзей дома. Для Поленова, Антокольского, для Васнецовых, Неврева, Остроухова, для Серова, для отдалившегося Репина – Абрамцево и дом на Садово-Спасской – это не Савва Иванович, прежде всего это – Савва Иванович и Елизавета Григорьевна.

Что же до личных заслуг перед музами отечества, как, чем вымерить, выделить долю того и другого?

В Венгрии женщина, выходя замуж, теряет не только фамилию, но и свое имя. Приблизительно такое же отношение к женщине у нашей истории. Помним только цариц-самодержиц, но не жен государей, особенно в спокойные, в счастливые для государства времена.

В искусствоведческой литературе есть Третьяков, Мамонтов, Щукин, Морозовы. О женах этих людей мы чаще всего ничего не знаем. Но разве собрал бы коллекцию икон Илья Семенович Остроухов без капиталов супруги? Разве мог бы Третьяков создать галерею, если бы его половина, Вера Николаевна Мамонтова, противилась бы подобному «вкладу» денег?

Елизавете Григорьевне биографы Саввы Ивановича Мамонтова не могут не уделять доли внимания, но она тоже всегда в тени своего Саввы Великолепного.

А ведь если быть памятливым, справедливым, то мы должны признать следующее. Абрамцево Мамонтовых начинается с Антокольского, судьба же распорядилась так, что другом Антокольского прежде Саввы Ивановича стала Елизавета Григорьевна. Марк Матвеевич почитал ее своим другом и писал ей удивительные, мудрые письма.

«Девочка с персиками» – это не только песнь песней во славу собственных безмерных сил, но и запечатленная любовь к матери, к дому, к Абрамцеву Елизаветы Григорьевны.

Валентин Александрович Серов – человек исключительной честности и прямоты – писал о Валентине Семеновне, о родительнице своей: «Еще одно ее больное место: холодность моя к ней. Она права, нет во мне той теплоты, ласковости к ней, как ее сына. Это правда, и очень горькая, но тут ничего не поделаешь. Я люблю и ценю ее очень как артиста, как крупную, горячую, справедливую натуру, таких немного, я знаю. Но любви другой, той спокойной, мягкой, нежной любви нет во мне. Если хотите, она во мне есть, но не к ней – скорее к Вам. Странно, но это так. Мне кажется, Вы знаете это, Вы не можете этого не знать». Письмо адресовано Елизавете Григорьевне.

Вот и поразмыслим, какая заслуга перед искусством у хозяйки Абрамцева, если двадцатичетырехлетний Серов признавал ее своей мамой.

Понятия «духовность», «духовная близость» – очень широкие, многое в себя вбирающие. Духовность Васнецова, Поленова, Нестерова, Серова, Антокольского – это все разные, далеко отстоящие друг от друга материки. Свет, идущий от них, соединяется высоко на небесах.

Ближе всего Елизавете Григорьевне Васнецов и Нестеров. Она любила беседовать с Виктором Михайловичем о Боге, о путях человека к Богу, о спасении через любовь. И он любил эти беседы и жаждал их, как и младший его товарищ по работе в соборе. Невозможно предметно указать, каково влияние Елизаветы Григорьевны на религиозную живопись конца прошлого века, но это влияние несомненно.

Попробуйте учесть силу воздействия на художника сочувствующих женских глаз, благословляющих, а может быть, и любящих. Одно можно сказать точно: Великая Богородица Владимирского собора явилась в Киев из Абрамцева. Виктор Михайлович начал работу с малого, с орнамента в алтаре, преодолел робость и приступил к большому, к Благодатному небу, к Богородице с Младенцем. В том подвиге он поддерживал себя молитвой и верою в его силы двух женщин, жены Александры Владимировны да Елизаветы Григорьевны.

Трудами Васнецова и Нестерова стала абрамцевская крошечная церковь предтечей целому направлению в духовном русском искусстве. Васнецов, а позже Нестеров, ездившие набираться византизму (!) в Венецию, в Равену, в Рим, нашли свой стиль не за морем, а в абрамцевском пейзаже, в его воздухе, в благословении Сергия Радонежского и святых родителей его преподобных Кирилла и Марии. В тихом слове, в ласковой улыбке Елизаветы Григорьевны, в ее грустных, желающих доброго глазах.

Рука Васнецова написала во Владимирском соборе 2840 квадратных метров – пятнадцать картин, тридцать фигур, часть орнамента. Когда силы покидали художника, он приезжал в Абрамцево, под небеса преподобного Сергия, укрепиться словом Елизаветы Григорьевны.

Нестеровым расписаны два придела: один – Бориса и Глеба, другой – равноапостольной святой княгини Ольги.

Потрудились в соборе и еще несколько мастеров, в разное время, но близко связанных с Абрамцевым. Аполлинарий Васнецов по замыслу брата на хорах написал «Четыре стихии: земля, вода, огонь, воздух». Орнаменты боковых приделов принадлежат Врубелю, Прахову, Андрею Мамонтову.

Но будем справедливы до конца. Несмотря на разницу в духовных устремлениях и вкусах, и друзья Елизаветы Григорьевны получали от Саввы Ивановича свое благословение и поддержку, да и в целом русская школа живописи премногим обязана Мамонтову.

Для Андрея Саввича его работа в Киевском соборе была счастливым началом служения искусству, да на этом оно и закончилось – служение.

К работе в Киеве готовился Андрей Саввич серьезно, ездил набраться духа великих мастеров в Италию. Своими впечатлениями он делился с Серовым, и Антон писал ему: «Рад за тебя, что ты повидал античные оригиналы твоих школьных гипсов. Это даром не должно пройти; невольно будешь их вспоминать, все их благородство… Ты совершенно прав относительно Рафаэля и Микель Анджело, они часто врали, т. е. не так часто врали, как утрировали, но перед их истинной мощью это все безделица. Сам же говоришь, что тебя еще никогда пластика так не захватывала, как глядя на этих самых Рафаэлей и Микель Анджелов. Про себя могу сказать то же самое. В первый раз в. жизни я был совершенно растроган, представь плакал, со мной это бывает не часто, еще в театрах бывало, но перед живописью или перед скульптурою – никогда. Ну тут перед Мадонной Микель Анджело во Флоренции я совершенно расстроился. Да, с этими господами не шути, хотя порой они и бывают манерными».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю