Текст книги "Савва Мамонтов"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)
Савва Иванович взял его на руки, и все вышли на лоджию. Вершина Везувия была красная, как уголь в печи.
Татьяна Алексеевна радовалась, как ребенок.
– Боже мой, мы своими глазами видим «Последний день Помпеи».
Утром их пробудили раскаты грома.
– Юпитер сердится, – сказал Савва Иванович, подходя к окну: над Везувием стояло громадное облако. – Наш вулкан стал курчавый, как итальянец. Татьяна права первый раз в жизни – такую красоту грех пропустить.
Оставили детей на Анну Прокофьевну и Александру Антиповну, наняли коляску и поехали на Везувий. Движение на дороге было веселое. Одни экипажи возвращались с удивительных смотрин, другие только поспешали.
– Все на ночь едут, – объяснил возница. – Ночью – брависсимо! Ах, господа! Ад, от которого глаз невозможно отвести. Я сам кричал Везувию – брависсимо!
Он целовал пальцы и посылал воздушные поцелуи ужасному багровому небу.
Елизавета Григорьевна ежилась, когда вулкан утробно грохотал, поглядывала на мужа и успокаивалась.
Дорога была далека. Начинало смеркаться. Темнело очень быстро, Везувий же, наоборот, наливался огнем. Земля то и дело вздрагивала, огненные глыбы взлетали над жерлом, и грохот взрывов сливался в гул.
– А ведь это, пожалуй, подземный ураган, – сказал Савва Иванович, и в его голосе была озабоченность.
Доехали до обсерватории. Людей было множество, одетых, как к званому ужину. Савва Иванович подвел Елизавету Григорьевну к краю пропасти. Она почувствовала, что он не поддерживает ее, а держит. Ей было больно, но она промолчала.
Увидели лаву. Огненная река шла в дымящихся берегах узкого провала. Был виден край огромного зева, в нем ворочался язык дьявола. Вместо слов – серное дыхание. Земля дрожала и пошатывалась.
Савва Иванович решительно взял Елизавету Григорьевну за руку:
– Домой. И немедленно.
Извозчик запротестовал:
– Невозможно, синьор! Лошади упадут замертво. А я так уже упал, – и, прикрывшись пледом, он то ли изобразил спящего, то ли взаправду заснул.
– Осел! – сказал Савва Иванович.
Он освободил лошадей от мешков с овсом и стал их запрягать.
– Ты думаешь, оставаться далее опасно? – пожалела лошадей Елизавета Григорьевна.
– Земля ходуном ходит! – Савва Иванович сердито подсадил жену в коляску, сел на козлы и тронул лошадей.
Возница никак не отозвался, то ли из мести, то ли не проснулся. Было темно, душно, над Везувием сверкали молнии. Ехали молча.
Елизавета Григорьевна не спала, но ей было досадно: муж, пусть ради ее безопасности, чересчур преувеличивал угрозу. Навстречу попадались торопящиеся на ночное чудо экипажи.
Наконец добрались до подножия, въехали в деревню. Вдруг страшный треск разорвал черный ночной воздух.
– Слава Богу! В другой стороне. – Савва Иванович перекрестился.
Вскочил, как встрепанный, возница. Перебрался на козлы, принялся погонять лошадей, то и дело оглядываясь и поминая Иисуса Христа.
Земля дрожала и в Неаполе. Полуголые люди выскакивали из домов.
– Надо убираться отсюда, – сказал Савва Иванович. – И поскорее.
К гостинице подъехали в пять часов утра. Тотчас легли спать, но в восемь часов были на ногах. Савва Иванович ушел за новостями. Вернулся страшно расстроенный:
– Я тебя на бомбу возил. На огромную бомбу. Господи!
А ведь за умного человека себя почитаю. Откуда взялось всеобщее безумство? Представляешь – лава окружила обсерваторию, люди отрезаны. Шестьдесят человек накрыло огненной рекой. Людей из деревень вокруг Везувия вывозят на омнибусах.
Поехали к банкиру за деньгами. Савва Иванович решил уезжать из Неаполя без промедления.
На улицах встречались процессии. Несли статуи мадонн. Появились военные патрули.
Поезд на Рим отправлялся только вечером. В гостинице ожидали Татьяна Алексеевна и Мария Константиновна.
– Мы остаемся, – объявила Татьяна Алексеевна. – Это надо досмотреть до самого конца.
– У нас дети, – сухо сказал Савва Иванович. – Я хочу, чтобы они были подальше от Везувия. Коли взорвался еще один кратер, почему бы третьему не объявиться? Бог троицу любит…
На вокзале взрывы на Везувии отдавались под сводами огромного здания, залетевшие в зал птицы бились о стекла.
В вагоне Елизавета Григорьевна перекрестилась.
9
В Рим приехали 15 апреля в Великую субботу. Остановились в «Отель де Руссия». Елизавета Григорьевна вспоминала в своем «Дневнике»: «Сережа рисовал извержения, не скупясь на красную краску».
Пасхальную службу стояли в русской церкви при посольстве. Народа было немного. На клиросе только два псаломщика. Савва встал с ними и пел. «Архимандрит Александр благодарил мужа», – записала Елизавета Григорьевна.
Через день Савва Иванович уезжал в Россию. Зашли в мастерскую Антокольского, но никого не застали. Огорчился, рассердился:
– Судьба помиловала на Везувии, но не порадовала в Риме.
– Не пустословь! – Елизавета Григорьевна веровала по-детски искренне, всякое непочтительное к Провидению слово ее пугало.
17-го Савву Ивановича проводили, а на другой день вместе с Сережей и Александрой Антиповной Елизавета Григорьевна постучала в уже знакомую железную зеленую дверцу. Дверь открыл сам Марк Матвеевич.
Пригласил войти, прочитал письмо Гартмана.
– Я рад вам, рад, – говорил Марк Матвеевич. – Гартман человек увлекающийся, чересчур страстный. Наверное, наговорил обо мне Бог знает что. А это только поиски, зачины.
Дал Сереже глины, и тот радостно принялся лепить что-то свое. Елизавета Григорьевна невольно посмотрела на узкие щели окон, заметив, что света здесь маловато.
– Да, – сказал Антокольский, – вы правы. Италия меня не балует своим божественным солнцем. Перебираться на другое место со всем этим, – он развел руки, показывая гору глины, статуи, гипсы, мраморные глыбы, – безнадежно. Одно удачно – мастерская в центре Рима. Совсем рядом знаменитый «Тритон».
– Фонтан?
– Фонтан, – вздохнул Антокольский. – Не знаю, от каких таких вод, но у меня углы зеленые. Вы чувствуете, какой нехороший воздух…
Покосился на загрохотавших молотками каменотесов. В другом конце мастерской из мраморной глыбы выбивали Ивана Грозного.
– Это для Третьякова, – сказал Антокольский. – Господин Третьяков, кажется, родственник вашего мужа?
– Вера Николаевна, супруга Павла Михайловича, приходится моему мужу двоюродной сестрой.
Смотреть работы под внимательным взглядом автора – испытание. Елизавета Григорьевна мяла в руке платок: надо сказать о Петре похвалу, и упаси Боже от пошлости… Ее спас появившийся Адриан Викторович Прахов, ученый искусствовед. Он знал Мамонтова и принялся торопливо намечать для Елизаветы Григорьевны план осмотра Рима.
– Я бы сам все показал, но вечером уезжаю в Неаполь.
– А мы из Неаполя бежали, – призналась Елизавета Григорьевна.
Ее история о ночном приключении на Везувии поразила Антокольского.
– Вы ведь, наверное, укоряли мужа, что не повел вас к лаве? – спросил он вдруг.
– Укоряла! – согласилась Елизавета Григорьевна. – И за другое укоряла: лошадям не дал отдохнуть хорошенько.
– Страшиться – дело угодное Богу. Кто ничего не страшился, упал в огненную реку, – ласково улыбнулся Елизавете Григорьевне. – Я заменю вам Адриана Викторовича.
Антокольский повез своих новых знакомых не к древностям, не в Ватикан, а в мастерскую русского скульптора Матвея Афанасьевича Чижова. По дороге рассказывал о нем:
– Он из крестьян. Это у него на лице написано, как на моем, что я из евреев.
Елизавета Григорьевна невольно вспыхнула.
– Извините. Я знаю, для русских еврей – это не одно только наименование народа, это еще какой-то неосознанный стыд… Предание смерти Иисуса Христа, спаивание простолюдинов евреями-шинкарями, финансовый разбой банкиров… Но ведь есть еще народ… Мы с Репиным об этом много говорили, и особенно со Стасовым… Но я отвлекся. Отец Матвея Афанасьевича имел в Москве, при Немецком кладбище, крошечную мастерскую надгробных плит… Это помогло ему устроить сына в немецкую школу, дать грамоту, а вторая школа была в мастерской. С одиннадцати лет Матвей Афанасьевич резал на камне заупокойные надписи… Это тоже почти моя жизнь. Отличие в том, что отец Чижова любил своего Матвея, а мой отец меня звал истуканом, колотил за любую оплошность.
Марк Матвеевич призадумывался, но открытое лицо его было чистым, в нем не было укора прошлому, одна печаль. Глаза мудрые, но без блеска, без света. Улыбнулся:
– Первый мой рисунок на столе – изобразил канатоходцев с афиши – был отмечен оплеухой со всего плеча.
– Я слышала, вы были в юности резчиком.
– Отец отдал меня в мастерскую, где вырабатывали позументы: золотую и серебряную тесьму… Но это было такое золото, такое серебро – от зари до полуночи – я бежал… Тогда меня, отодрав, пристроили в заведение Тасселькраута, резчика по дереву… Бог послал увидеть картину Ван Дейка «Христос и Богоматерь». Я вырезал эту картину из дерева, и губернаторша Вильны госпожа Назимова, увидевши во мне дарование, отправила с письмом в Петербург к баронессе Раден, фрейлине великой княгини Елены Павловны…
Антокольский отер ладонью лоб и внимательно посмотрел в глаза Елизаветы Григорьевны.
– Что со мной?.. Я рассказываю о себе, – засмеялся. – Вот что такое дар слушать! Но знаете, Елизавета Григорьевна, у меня с Чижовым действительно много общего… Я голодал и холодал в Петербурге, он в Москве. Меня опекал Пименов, его Рамазанов… Когда учат собак – их кормят, учащегося человека накормить забывают. Оба мы делали горельефы, получали за них медали. Правда, за плечами Чижова была школа, он еще Строгановку посещал, а я совершенный неуч. Я ведь не был студентом, а вольнослушателя в любое время могли сдать в солдаты. Много говорят о солидарности евреев, но знаете, сколько мне давал банкир Гинцбург от своих миллионов – десять рублей в месяц, и очень недолго. А ведь я – скульптор. Нужно было покупать материал, платить за квартиру… Чижову повезло. Рамазанов взял его в помощники, в храм Христа Спасителя. Я был в Москве… «Сошествие Христа во ад» – колоссальный горельеф. Его Чижов изготовил по эскизам учителя. Он и для Микешина много потрудился, для его памятника «Тысячелетие России». Горельефы «героев», «просветителей», треть «государственных людей» – чижовские. Я так подробно рассказываю о Чижове, потому что о себе он говорить не любит. Русские должны бы знать своих гениев. Талант Матвея Афанасьевича – русский… Такого скульптора в Европе нет, но Европе он чужд, а русские только тогда преклоняются перед своими мастерами, когда эти мастера озарены европейской славой.
– Я мало об этом думала, – призналась Елизавета Григорьевна. – Я мало знаю искусство. Меня больше волновала музыка.
– Итальянская.
– Скорее немецкая, Бетховен…
– Шуман, Шуберт!.. Грешен, люблю русскую музыку. Особенно Мусоргского, Римского-Корсакова… Бородина, Серова… Стасов познакомил.
Чижов обрадовался посетителям. Предложил вино, фрукты, а Сережа снова добрался до глины.
Елизавета Григорьевна подошла к еще незавершенному «Крестьянину в беде».
– Погорелец, – сказал Чижов. – Я их насмотрелся в детстве. Избы часто горели, крыши-то соломенные.
– Жалко, – призналась Елизавета Григорьевна.
– Вы – русская душа, вот и жалко! – сказал Антокольский. – Русские более всего к жалости способны.
Елизавета Григорьевна перешла к мраморной милой группке «Играющих в жмурки», но вернулась к погорельцу.
И надолго замерла около скульптуры.
С художниками быть на равной ноге оказалось совсем просто, Елизавета Григорьевна приободрилась. Сережа тоже утешил. Прощаясь, он подошел к каждой из скульптур и погладил.
– Дедушку жалко, – сказал он о «Крестьянине в беде».
– Что я вам говорил! – обрадовался Антокольский.
Знакомство с Чижовым, начавшееся под итальянским небом, в России не продолжилось, Матвей Афанасьевич жил в Петербурге. Имя этого художника со временем стало стираться и ныне мало поминаемо [1]1
За свои сделанные в Риме народные русские образы Матвей Афанасьевич получил звание академика, «Крестьянин в беде» принес ему золотую медаль Ржевской и Демидова за экспрессию. «Резвушка» имела множество повторений, она украшала Ливадийский царский дворец и получила золотую медаль имени Лебрёна на Всемирной Парижской выставке. Впоследствии Чижов стал автором множества памятников и статуй: бюстов М. И. Глинки в Мариинском театре, Н. А. Некрасова на кладбище петербургского Новодевичьего монастыря, огромной статуи Л. Г. Кнопа на Кренгольмской мануфактуре, величественного пьедестала и бюста Александра II в Калише, памятников Николаю I в Киеве, графу М. Н. Муравьеву в Вильне, императрице Екатерине II в Одессе, адмиралу Нахимову в Симферополе. Большинство этих работ уничтожено, но до сих пор зрители радуются «Резвушке», «Первой любви», выразительным сценам из жизни: «У колодца», «Урюк чтения», «Игра в жмурки».
[Закрыть].
На следующий день Антокольский показывал «Пьяту» Микеланджело. Он ничего не пояснял, только глаза у него, не светясь, потеплели, и белый ясный лоб под черной шапкой волос был еще белее.
Когда вышли из храма, Елизавета Григорьевна сказала:
– Это так прекрасно, но рассматривать стыдно.
– Почему? – спросил Антокольский.
– Но это же скорбь! Мне почудилось, я оскорбляю Богородицу своим ничтожным любопытством.
Антокольский посмотрел на Елизавету Григорьевну с благодарностью.
Съездили в Пантеон.
– Единственное здание, сохранившееся от Древнего Рима, – сказал Антокольский. – Теперь это церковь Санта-Мария Ротонда, а был языческий храм всех богов.
Договорились назавтра осмотреть развалины Ипперона и Тускулума. Антокольский уехал раньше. Он ждал дам и Сережу с ослами во Фраскати.
Для Сережи ехать на осле было сказкой.
– Я – Синдбад-мореход, – говорил он встречным.
В Тускулуме осмотрели камни вилл, принадлежавших Цицерону, Лукуллу, Меценату.
– Место покоя и размышлений, – сказал Антокольский. – Так говорил о Тускулуме великий Цицерон.
– Ужасно! – призналась Елизавета Григорьевна. – Покой я чувствую, а размышлений в голове нет!
– А я иной раз испытываю отвращение ко всему древнеримскому, – признался Марк Матвеевич. – Тот же Колизей. Звери, терзающие и пожирающие на глазах публики женщин, детей, старцев. Гладиаторы… Непросыхающий запах крови. Бог проклял Рим и стер его с лица земли, а мы выкапываем эти кровавые камни и поклоняемся им, как худшие из язычников.
Поднялись по тропе к Альбанскому озеру. На вершине Альбанской горы когда-то стоял храм Юпитера, в котором праздновали свой триумф полководцы, лишенные чести войти победителями в Рим.
10
Елизавета Григорьевна стояла перед Иваном Грозным. Сам Антокольский увел Сережу и Дрюшу посмотреть на фонтан «Тритон», и можно было теперь спокойно и внимательно осмотреть его скульптурное богатство.
Сбоку казалось: голову жесточайшему царю согнули не черные думы его, не раскаяние в злодействе. Это очередная коварная игра, очередное испытание верности ближайших слуг.
Но в искренности душевной тяжести убеждали руки Грозного. Не правая, вцепившаяся в подлокотник трона, – левая, с четками, сжатая до судороги, так, наверное, и мысли царя сжаты, скручены. Шуба ниспадает вольно, ноги хотят покоя, но сбоку видно, царь в любое мгновение метнется пантерой, ибо его раскаяние лишь запал к чудовищной вспышке гнева.
Елизавета Григорьевна представила себе, как эту тяжеленную, распиленную на четыре части громаду рабочие тащат по высоченным лестницам академии на четвертый этаж, как Марк Матвеевич в отчаянии заглаживает швы, уничтожившие движение фигуры, ее покой, подобный взрыву. Елизавете Григорьевне было тепло от сознания, что за Антокольского порадовались Стасов, Чистяков, Крамской, сам Тургенев. Но каково было ожидать приговора академических профессоров, которые никак не могли подняться на четвертый этаж. И – чудо! Явление на четвертом этаже императора с императрицей.
– И мой сурок со мною! – пела душа Елизаветы Григорьевны.
Вся Академия собралась на лестнице. Комната, где стоял Иван Грозный, была тесная. Царь и царица осмотрели статую с великой княжной Марией Николаевной, президентом Академии, с самыми ближайшими сановниками. Смотрели долго и были потрясены. Профессора нервно толпились в коридоре. Царь сказал, выходя из мастерской:
– Приобретаю для Эрмитажа.
Тотчас состоялся Академический совет: автору присвоили звание «академика», срочно была открыта выставка для осмотра статуи: по понедельникам вход 50 коп., по воскресеньям – 10 коп., в остальные дни по 20 коп.
У Елизаветы Григорьевны навертывались слезы на глазах. Какое это счастье, если торжествует правда.
Скульптурные работы теснились одна возле другой. Здесь сама история в лицах – бравый Петр в треуголке, конные фигуры Ярослава Мудрого, Дмитрия Донского, Ивана III…
Когда Антокольский и дети вернулись, они застали Елизавету Григорьевну возле мраморного бюста Натана Мудрого.
– Это я задумывал для горельефа «Нападение инквизиции на евреев», – сказал Марк Матвеевич. – Когда-то в глине работа очень удалась, в ином материале не получается…
– Я бы хотела приобрести этот бюст. Возможно ли это? – осторожно спросила Елизавета Григорьевна.
– Почему же невозможно, – просто ответил Антокольский.
– У меня две тысячи франков, – призналась Елизавета Григорьевна, – но я должна еще купить картину.
– Тысяча франков достаточная сумма, – сказал Антокольский. – А картину можно посмотреть у Бронникова. Он много пишет на античные темы. Сибиряк, постоянно живущий в Риме.
– Сибиряк? Откуда же он?
– Из Пермской губернии, из города Шадринска.
– Из Шадринска? – радостно удивилась Елизавета Григорьевна. – Отец Саввы Ивановича был шадринским купцом…
У Бронникова застали художника Боголюбова.
– Федор Андреевич, – представился Бронников. Лицо у него было суровое, взгляд неласковый. Познакомил с другом: – Алексей Петрович.
Работы Боголюбова Елизавета Григорьевна видела в журналах. Всем известно, что Алексей Петрович был своим человеком у императора Николая Павловича, а император Александр Николаевич поручил ему написать живописную историю флота Петра Великого. Жил он теперь в Париже.
Обоим художникам было за сорок лет, и на Антокольского они смотрели чуть отечески, одобряя его Петра и восхищаясь Иваном Грозным.
– Всю зиму писал фрески посольской церкви, – рассказал о себе Боголюбов. – Скульптура католических храмов, особенно средневековых, нет слов как хороша, но от иконы, от живописи в наших церквях теплее. Икона – для живых. Католические храмы с их мраморами – то же кладбище.
– Вы осмотрите картины, – предложил Елизавете Григорьевне Бронников. – У нас разговоры скучные, художнические.
Антокольский по дороге успел рассказать, что Федор Андреевич в последнее время несколько пыжится, его картину «Покинутая» приобрела датская королева.
Елизавета Григорьевна залюбовалась «Гимном пифагорейцев восходящему солнцу». Писал Бронников, вопреки своей суровости, нежно, тона были трепещущие, краски мягкие, и это при яркой экспрессии лиц, фигур. В мастерской стояли полотна «Последняя трапеза мучеников», «Мученик на арене амфитеатра», «Квестор читает приговор Тразею Пету».
Взгляд остановился на… такой знакомой картине.
– Ведь это княжна Тараканова?
– Да, это княжна Тараканова. Эскиз. – Федор Андреевич соблаговолил подойти к гостье. – Извините, что оставили вас, но смотреть картины компанией нельзя.
– Вы правы, – согласилась Елизавета Григорьевна, она показала на этюд «Мученика»: – Я хотела бы приобрести эту работу.
Подошли Боголюбов и Антокольский.
– У Елизаветы Григорьевны очень хороший глаз, – сказал Боголюбов, – рисунок у тебя, Федор Андреевич, само совершенство.
– Да ведь и краски неплохи, – улыбнулся Бронников с детской заносчивостью.
Через две недели, взявши с Антокольского слово, что приедет в Абрамцево, Елизавета Григорьевна вернулась во Флоренцию, на виллу. Погода становилась жаркой, а возвращаться в Россию было еще опасно: весна – самое коварное для здоровья время. Елизавета Григорьевна рассчитала слуг, простилась с маркизом и его дочерью и отправилась с детьми и нянями в Женеву.
Да только рай Италии, рай Швейцарии не могли заслонить зеленого чуда Абрамцева и тоски по Савве Ивановичу.
Жизнь богатых людей
1
В московский дом даже не заехали, с петербургского поезда пересели на свой, идущий в Сергиев Посад, и здравствуй, милое Абрамцево.
– Обещаю тебе этим же летом сделать мост, – сказал Савва Иванович, когда коляска, колдыбая на каждом бревнышке, грохотала по временным сходням над Ворей.
Земля же приняла коляску ласково, пахнуло травами, утренним дождем, рекой, дубовыми листьями.
Возле дома хлебом и солью встретил хозяйку новый управляющий Петр Иванович Рыбаков. Видом городской человек, из учителей, но все службы отстроены, на клумбах цветы, кругом строгий, безупречный порядок.
Елизавета Григорьевна устремилась в комнаты, но Воки не было.
Савва Иванович сказал виновато и не без тревоги:
– Лиза, я не говорил тебе, Вера Владимировна в своей Любимовке. Она желает, чтобы ты за Вокой сама приехала.
Елизавета Григорьевна прижалась к Савве Ивановичу и всплакнула на его плече.
– У меня вылетело из головы. Я так по нему стосковалась.
За обедом ее удивили сливки.
– Как вкусно! Или это после заграничной кухни?
– Нет, Лиза, волшебные сливки готовит наша Прасковья. Петр Иванович нанял скотника, Иваном зовут, поселил семейство во флигеле. Прасковья и ее дочки также мастерицы ухаживать за коровами – на удивление. Не преувеличиваю, но коровы молока дают вдвое, и, по-моему, яйца стали крупней.
Утренний поезд доставил гостей. Приехали Петр Антонович Спиро, Иван Александрович Астафьев, Семен Петрович Чоколов – инженер-путеец, сотрудник Саввы Ивановича, и с ними Николай Григорьевич Рубинштейн.
Спиро привез ноты фортепьянной пьесы Мусоргского.
– Это, видимо, первое сочинение Модеста Петровича, – обрадовался Рубинштейн. – Фирма Бернард, 1852 год. Автору, наверное, лет пятнадцать всего было.
– Гартман дал ноты, – сказал Спиро. – Он помешался на Мусоргском. И еще хор из «Эдипа».
– Хор – это для нас, – загорелся Савва Иванович.
Попробовали, еще попробовали – получилось.
– Как хорошо, – смеялась Елизавета Григорьевна.
– Подожди, Лиза. Дай время, оперу поставим.
Музыка в тот день торжествовала. Савва Иванович был в ударе, пел с Петром Антоновичем дуэтом, играли в четыре руки и, раззадорив Рубинштейна, уступили ему место у рояля.
Николай Григорьевич исполнил концерт Моцарта и тотчас пьесу Сальери. И – «Лунную сонату».
– Солнечный вариант, господа!
Вечером Николай Григорьевич опять сыграл «Лунную», но иначе. Стало понятно, какая великая разница между луной, видимой на небе при солнце, и луной – владычицей ночи.
– Савва, Савва! – только и сказала Елизавета Григорьевна, когда они остались вдвоем. – Боже! Что умеет музыка. Мне мало дышать, жить. Я желаю быть ответчицей перед Богом. Я желаю трудиться.
Савва Иванович промолчал. Он об этом тоже успел позаботиться. В Москве Елизавету Григорьевну ожидала почетная должность попечительницы Хамовнического училища.
Вока, увидев мать, сделал к ней движение, но засомневался, прижался к бабушке.
– Сыночек! – Голос у Елизаветы Григорьевны дрогнул.
– Держи, держи свое сокровище, – сказала Вера Владимировна. – Здоров, покоен, любит петь песни.
Может, и вправду подействовала музыка, исполненная виртуозом Рубинштейном, но Елизавету Григорьевну посетил Ангел добрых дел. Принялась устраивать для крестьян лечебницу. Взяла на работу опытного фельдшера Степана Никифоровича. Он мог и роды принять, и сделать несложную операцию.
Сумела Елизавета Григорьевна обеспечить крестьян и более солидной врачебной помощью. По воскресеньям в лечебницу стал приезжать доктор Дородин Григорий Григорьевич. В воскресенье у фельдшера был выходной, и доктору помогала сама Елизавета Григорьевна.
После трудов праведных обедали. Доктор любил подняться в комнату Гоголя, где изрекал какую-нибудь мудрость, но в гостиной притихал, взгляд его становился недоверчивым.
– Господи, здесь сиживал Тургенев! Перун отечественной словесности. Я в его кресле. Эти половицы прогибались, когда отплясывал гопак Гоголь. Врачу нельзя быть мистиком, но мне чудится, граны воздуха, коим дышал автор «Записок охотника», все еще витают здесь.
– Как бы эти граны не проглотил Бока! – показывал Савва Иванович на щенка, который был подарен Сереже и которому позволялось жить в комнатах.
2
Антокольский приехал в Абрамцево с Гартманом. Савва Иванович встретил дорогих гостей на станции. Гартман сиял улыбкой и представил Мамонтову Антокольского.
Рука у Марка Матвеевича оказалась маленькая, детская, но это была очень сильная рука. Они, улыбаясь глазами, не скрывали, что уже до встречи нравились друг другу и не обмануты.
«Он хрупок, как японский фарфор», – подумал Мамонтов.
«Кряж», – решил Марк Матвеевич.
– Я рад, – сказал Гартман. – На том свете один грех с меня скостят: я соединил два родственных сердца. Вы, наверное, ровесники, дети мои.
– Посмотрите на патриарха! – поднял руки к небу Савва Иванович. – Мне, милейший Виктор Александрович, тридцать! В октябре разменяю четвертый десяток.
– Мне исполнится двадцать девять, и тоже в октябре, – сказал Антокольский.
– Какого числа?
– Двадцать первого.
– Мне – третьего. Тетушка моя возражает, ей кажется, что я родился второго, но отец дарил мне подарки третьего, – смеясь, обнял Гартмана. – Вам, преклонному годами, сколько я знаю, до сорока еще жить да жить?
– Два года всего.
– Два года – вечность! За два года вы таких дворцов настроите!
– Если буду на Мамонтовых работать, о дворцах лучше не думать.
Гартман заканчивал строить на Лубянской площади типографию для Анатолия Ивановича, а за городом – дачу.
– Если будет заказ от меня, – сказал Савва Иванович, – то только на дворец. Не прибедняйтесь, Гартман! Марк Матвеевич, он водил вас на выставку?
– Не успел. Я обещал Елизавете Григорьевне – первый визит в России будет отдан вашему дому.
– Благодарю, – поклонился Савва Иванович. – Но выставку обязательно посмотрите. Она хоть и политехническая, да Гартман на что ни поглядит – все превращается в искусство. Каков у него военный отдел! Какое плетение орнамента – языческая, колдовская грамота, в которой заключены все разгадки прошлого и будущего России. Я, когда смотрел, все прислушивался – не зашумит ли крыльями птица феникс? А какие образцы древнего зодчества! А театр? Деревянный театр на той же Лубянке!..
– Театр, к сожалению, временный, в рамках выставки, – начал объяснять Гартман.
– Ваш театр – диво-дивное. Дали бы мне русскую оперу, про Царевну-лягушку, про Бову, про Илью Муромца – я бы сам эту оперу поставил… Именно в вашем театре! Как ведь можно размахнуться, Господи. А всего и надо – захотеть! Вспомнить всем народом – да ведь русские мы! Вытряхнуть, выставить из чуланов, из амбаров красоту нашу русскую.
– Да вы русофил, Савва Иванович! – воскликнул Гартман. – Это аксаковский дом на вас так действует.
– Может быть, и Аксаков, но в первую очередь вы, Виктор Александрович! Меня, как и вас, в Италию тянет. Но то, что своего не ценим, не любим, – обидно. Вы это не только поняли, вы нас носом ткнули в свое собственное величие. А на выставку Марка Матвеевича сводите.
– Как его не сводишь, – рассмеялся Гартман. – Выставка-то Петру посвящена. Двухсотлетию со дня рождения.
– Я «Петра» привез, – признался Антокольский. – Отлил в гипсе.
– Так что же вы нас не приглашаете?
– Не хочется портить настроение хорошим людям. Вот послушаю, за что ругают, поправлю, отолью в бронзе – тогда милости просим.
Елизавета Григорьевна вышла к гостям с сыновьями.
– Сережу помню, – говорил Марк Матвеевич, здороваясь за руку, – Дрюшу помню, а ты – Вока?
Вока смотрел на гостя во все глаза. Гость отошел на середину комнаты и в тишине, полной ожидания, спросил:
– Дети! Милые дети, вы хотите быть умными?
– Хотим! – закричали Сережа и Дрюша.
– Так будьте! – сказал Марк Матвеевич.
Взрослые почему-то смеялись, а дети, ожидавшие чуда, никак не могли понять, что же все-таки надо сделать, чтобы стать умными.
Гартман привез ноты. Он, влюбленный в музыку Мусоргского, раздобыл несколько фрагментов из оперы «Борис Годунов».
– Нет! – запротестовал Савва Иванович. – Сначала отобедаем. Мы в России, и порядки надо соблюдать русские.
Стол был уже накрыт, на столе – осетр, пирог с грибами, братина, наполненная чем-то пенящимся, возле каждого прибора – серебряный нож.
– Вот бы Стасова сюда! – засмеялся Марк Матвеевич. – Он мне дорог и близок. Я помню, с какой страстью поддержал Владимир Васильевич мой горельеф «Еврей-портной». Почти миниатюра, дерево, а он молнии пошел кидать. Да уничтожится ложь, ходули, идеальничание в мире ваяния! Стасов увидел в этой совсем не броской работе – искусство, а вот Бруни желал убрать с выставки моего бедного еврея… Беда русских в природной застенчивости. Доброе слово о себе клещами не вытащишь. Ну так я не русский, мне поклоняться Стасову за его труд повивальной бабы, принимающей роды русской живописи и музыки, не стыдно.
– Какой вы горячий человек! – сказал Мамонтов.
– Я – пламень! – засмеялся Антокольский. – Елизавета Григорьевна, простите, что я с места в карьер. Скажите нам доброе свое слово.
– Теперь так много говорят о русском сердце, о русской душе. Видимо, пришла пора – посмотреть на себя. Но мои мысли об Италии. Для здоровья Дрюши – русская красавица-зима губительна.
– И я мечтаю об Италии, – признался Савва Иванович. – Работаю втрое, чтобы только получить полгода передышки. Мы задумали с Елизаветой Григорьевной организовать в Риме русское землячество. Пусть всякий день для каждого из нас будет прожит с пользой, чтоб все мы напитались соками Возрождения. Да поднимутся эти соки в вас по возвращении в Россию, и да будет Весна искусства на нашей устланной соломой земле!
– Это тост! – Антокольский поднял свой ковш.
Выпили, заговорили об Италии.
– Мы собираемся поехать уже в сентябре, – сказала Елизавета Григорьевна, – не дожидаясь осенних дождей.
– Я вернусь в Рим не скоро, – Антокольский загадочно улыбался. – Женюсь, господа. Мне надо быть в Москве, в Петербурге, а невеста ожидает меня в родной Вильне.
– Без Антокольского какой Рим! Тогда и мы поспешать не станем, – решил Савва Иванович. – Я давно, Лиза, хотел показать тебе Вену, Мюнхен…
– А вот я в Италию не еду, – сказал Гартман. – Так много работы! Работы, которая радует… И все-таки мне очень грустно. Стасова, грешен, не люблю. А Возрождение, господа, в России уже началось. Русская музыка, еще неведомая Западу, перевернет мир. Я уж не говорю о литературе – Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев. Теперь еще Толстой, Достоевский, Гончаров… На меня очень сильное впечатление произвела выставка Товарищества передвижных художественных выставок. Лет через двадцать мы будем иметь собственного Рафаэля и Микеланджело… Наши западники ищут в Европе светильник, а свет хлынет из России.
– Гартман, побойтесь Бога! Вы говорите, как пророк! – воскликнул Антокольский.
– Мне можно пророчествовать, – Виктор Александрович опустил взгляд в тарелку.
Тревога просверком метнулась в глазах Антокольского, передалась Елизавете Григорьевне. Но никто ничего не сказал: Гартман, кажется, болен, но ведь все немного больны или, лучше сказать, не вполне здоровы.
Гартман умер через год. Улетели великие замыслы…
3
Август Мамонтовы доживали с мыслями о путешествии. Савва Иванович нервничал, сентябрь уж наступил, а Чижова в Москве нет, поправляет здоровье на заграничных водах.
Елизавете Григорьевне пришлось отправиться в путешествие без Саввы Ивановича. Договорились: ждать она его будет в Женеве. Вместе с Елизаветой Григорьевной поехала ее мать. Взяли гувернантку для Сережи, Дрюшину няню, Вокину няню.
Вена встретила пылевой бурей, на безветренные дни город не богат, всего семьдесят в году. Поселились в аристократическом Иунерштадте, во Внутреннем городе.