Текст книги "Савва Мамонтов"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
И еще два года держал Савва Иванович антрепризу. В 1890 году в его труппе солировали: тенор Массини, баритон Бланшар, бас Танцини, сопрано Гараньяни, Соффрити, из русских певцов – меццо-сопрано Любатович и артисты императорской Петербургской оперы Николай и Медея Фигнер.
Последняя антреприза 1891 года надолго запомнилась любителям оперного искусства. Конкуренция с Мазини заставила Мамонтова пригласить звезд первой величины. В «Гамлете» Тома пели Адель Борти и баритон Кашман. В «Ромео и Джульетте» Гуно Фигнер и ван Зандт вызывали у слушателей благодарные слезы, столь высоко и трогательно было их искусство в этом изумительном спектакле. Но всех актеров, блистательных, неподражаемых, знаменитых на весь мир, затмил тенор Франческо Таманьо. Станиславский в книге «Моя жизнь в искусстве» передает свои впечатления от этого голоса, поразившего великого режиссера в юности и на всю жизнь. «До его первого выступления в Москве, – пишет Константин Сергеевич, – он не был достаточно рекламирован. Ждали хорошего певца – не больше. Таманьо вышел в костюме Отелло, со своей огромной фигурой могучего сложения, и сразу оглушил всесокрушающей нотой. Толпа инстинктивно, как один человек, откинулась назад, словно защищаясь от контузии. Вторая нота – еще сильнее, третья, четвертая – еще и еще, – и когда, точно огонь из кратера, на слове „мусульма-а-а-не“, вылетела последняя нота, публика на несколько минут потеряла сознание. Мы все вскочили. Знакомые искали друг друга, незнакомые обращались к незнакомым с одним и тем же вопросом: „Вы слышали? Что это такое?“ Оркестр остановился, на сцене смущение. Но вдруг, опомнившись, толпа ринулась к сцене и заревела от восторга, требуя „биса“».
Такие вот певцы век тому назад пели в Москве, в Петербурге и по городам России. Как тут не процитировать Константина Коровина, который в мрачную пору своей парижской эмиграции вспоминал ту, ушедшую навсегда благословенную Россию. «Москва была богата и избалована… Довольство жизнью было полное. Рынки были завалены разной снедью – рыбой, икрой, птицей, дичью, поросятами. Промышленность шла, Россия богатела… Из-за границы поступало все самое лучшее… Летние сады развлечений были полны иностранными артистами – оперетка, загородные бега и скачки, рестораны были полны посетителями, там пели венгерские, цыганские, румынские хоры… Но странно, несмотря на довольство жизнью, многие из поместий и городов стремились уехать заграницу… Я нигде не видел лета лучше, чем в России, и не знаю моря и берега лучше Крыма. Но Крым считался „не то“, чего-то не хватало».
Вернемся, однако, к Таманьо. Станиславский так пишет о его даровании, о волшебстве, которое творит работа: «Он был посредственный музыкант. Часто детонировал, фальшивил, попадал не в такт, ошибался в ритме. Он был плохой актер, но он не был бездарен. Вот почему с ним можно было сделать чудо. Его Отелло – чудо. Он идеален и в музыкальном, и в драматическом отношении. Эту роль он в течение многих лет (да, именно лет) проходил с такими гениями, как сам Верди – по музыкальной части и сам старик Томазо Сальвини – по драматической… Таманьо был велик в этой роли не только тем, что его научили два гения, но и тем темпераментом, искренностью и непосредственностью, которые были даны ему Богом… Сам он не умел ничего с собой сделать. Его научили играть роль, но не научили понимать и владеть искусством актера».
Успех Мамонтовского театра падал отсветом на самого Мамонтова, но не такой славы он желал себе. Человек дела, Савва Иванович стремился преобразить русскую оперу, дать жизнь русской музыке. Ведь было известно, что репертуар Мариинского оперного театра просматривает сам Александр III, и это он вычеркивает всякий раз оперы Римского-Корсакова, полагая, очевидно, что спасает Петербург от скуки.
Почему Савва Иванович прекратил антрепризу? Размолвка с Любатович? Разочарование в театре гастролеров?
Скорее всего повлияла на Савву Ивановича смерть сына Андрея. Милый талантливый Дрюша умер на двадцать втором году жизни 20 июля 1891 года.
Круг Абрамцева
Птенцы гнезда Мамонтова, обретя славу и имя, по-прежнему чувствовали себя в этой благословенной среде легко и свободно, видя то ли в московском мамонтовском доме на Садовой, то ли в Абрамцеве свою родную стихию, тепло и уют, где можно и душой отдохнуть, и поразмышлять о всех проблемах бытия.
Великим постом 1885 года Антон Серов, живший у Мамонтовых в Москве, писал своей невесте Ольге Трубниковой в Одессу: «Здесь, у Мамонтовых, много молятся и постятся, т. е. Елизавета Григорьевна и дети с нею. Не понимаю я этого, я не осуждаю, не имею права осуждать религиозность и Елизавету Гр. потому, что слишком уважаю ее – я только не понимаю всех этих обрядов. Я таким всегда дураком стою в церкви (в русской в особенности, не переношу дьячков и т. д.), совестно становится. Не умею молиться, да и невозможно, когда о Боге нет абсолютно никакого представления. Стыд и срам, я так ленив мыслить и в то же время страшусь думать о том, что будет за смертью, что эти вопросы так и остаются вопросами – да и у кого они ясны? Ну, будет или, вернее, что будет, то будет, не правда ли?»
Такое отношение Серова к Православию не удивительно. Мать у него шестидесятница, народница, просвещала народ музыкой, создавала коммуны, участвовала в тайной, в подпольной работе противников царской власти. Христианская вера, священство были для Валентины Семеновны опиумом для масс. Это убеждение не мешало ей исповедовать иудаизм, заботиться о благолепии синагоги. Сына она вырастила все в тех же еврейских коммунах и за границей. Однако отпадение России от Церкви, от Православия началось не с агитации «Земли и воли», не с «Капитала» Маркса. Атеизм по существу насильственно внедрил в высшие сословия царь Петр. Духовная смута продолжалась целое столетие, развращая народ протестантизмом и просвещением. У просвещения врагом номер один стал русский священник. В чем-то «просветители» преуспели, но народ рассказывал о своих пастырях забористые заветные сказки не с их голоса.
После венчания в церкви Серов вынес от общения с православным духовенством чувство омерзения. Он писал Андрею Мамонтову: «Проклятые попы, вот народец – признаюсь, не ожидал, т. е. такие грубияны, нахалы и корыстные, продажные души – одно безобразие – и это пастыри духовные, перед которыми, так сказать, нужно исповедовать свои грехи, одним словом, выкладывать свою душу – покорно благодарю. Намыкался я с ними, за последнее время штук восемь перевидал, и за исключеньем двух-трех, что помоложе – остальные непривлекательные туши». В этом письме нет намека на иноверие, одна только обида и разочарованность. Готовясь к столь замечательному таинству, как венчание, Валентин Александрович настраивал душу на высокий лад, не могло не сказаться влияние светлой религиозности Елизаветы Григорьевны, – но столичные петербургские пастыри выказали все свое пузатое хамство и оттолкнули, отвадили от церкви искреннего молодого человека.
Не будучи верующим, не без колебаний брался расписывать стену в Киевском Владимирском соборе. «Интересно бы узнать еще, как обстоит моя кандидатура на ту 8 аршинную стену, на которой долженствует быть изображено „Рождество“, – писал он Виктору Михайловичу Васнецову. – Горе мое, работаю я не так плохо, как медленно. С этой стороны я Киева немножко побаиваюсь, тем более, что совершенно не знаю, какую предложить цену. С Праховым об этом щекотливом вопросе ни полслова не было говорено… Работать и сработать что-нибудь порядочное на тему „Рождество“ для меня весьма интересно и привлекательно».
Эскиз, картинку в восемь вершков, он отослал Васнецову и сам побывал в Киеве. Увидел, как худо живет Врубель. Не остался, перетащил и Врубеля в Москву, под крыло Мамонтовых. Через Дрюшу Валентин Александрович в июне 1890 года известил Прахова, что отказывается от работы во Владимирском соборе, но потом передумал, послал Адриану Викторовичу письмо, высказывая желание писать «Рождество». И опоздал. Письмо отправил 5 ноября, а 7-го Прахов заключил контракт с Нестеровым. Виктору Михайловичу эскизы Нестерова нравились, но он признавал: «Может быть, Врубель и Серов сделали бы интереснее»… Может, и сделали бы, да только Врубель поверх Богородицы мог написать циркачку, а Серов из-за своей неустроенной жизни спешил заработать деньги портретами, уроками, иногда задумываясь над художественной стороной «Рождества», но совершенно не испытывая религиозного призыва.
До женитьбы, после женитьбы Валентин Александрович подолгу жил у Мамонтовых, зимой в Москве, летом в Абрамцеве. В одном из писем невесте он признавался: «Если спросишь, как живу – отвечу: живу я у Мамонтовых, положение мое, если хочешь, если сразу посмотреть – некрасивое. Почему? На каком основании я живу у них? Нахлебничаю? Но это не совсем так – я пишу Савву Ивановича, оканчиваю, и сей портрет будет, так сказать, отплатой за мое житье, денег с него я не возьму. Второе, я их так люблю, да и они меня, это я знаю, что живется мне у них легко сравнительно, исключая Саввы Ивановича и т. д., что я прямо почувствовал, что я и принадлежу к их семье. Ты ведь знаешь, как люблю я Елизавету Григорьевну, т. е. я влюблен в нее, ну, как можно быть влюбленным в мать. Право, у меня две матери».
Родная мать Валентина Александровича всегда была чрезмерно чем-либо да увлечена. Сочинительством очередной оперы, любовью к Немчинову, музыкальными проповедями в деревне. Так же чрезмерно она увлекалась воспитанием сына, превратив его жизнь в сплошной экзамен.
Ласку, одобрение любому доброму движению души, заботу в болезни Тоша встретил в доме Елизаветы Григорьевны.
Он был другом ее сыновей и дочерей, а от нее всегда ждал материнского слова.
«Дорогая Елизавета Григорьевна, – это из Ярославля, от Чоколовых, – пишу Вам из места ссылки ваших сыновей (добровольной или недобровольной – другое дело). Представьте, что мне тоже, как и им (хотя я и не ваш сын), ужасно хочется получить от Вас письмо, именно ужасно (как говорит Дрюша)».
Кому он пишет из Флоренции, с кем делится своей гордой радостью – ведь эта поездка заработана своим трудом, своим искусством? Елизавете Григорьевне: «Вспоминаю Вас часто, очень часто и во сне вижу Вас тоже очень часто. Крепко люблю я Вас. А люблю я Вас с тех самых пор, как Вас увидел в первый раз десятилетним мальчиком, когда, лежа больным в дамской комнате, думал, отчего у Вас такое хорошее лицо».
Это письмо отправлено в Абрамцево 22 мая 1887 года.
Счастливый для двадцатидвухлетнего Серова год.
За границу Антон ездил с детьми Анатолия Ивановича Мамонтова, с Юрой и Мишей. После возвращения он не раз бывал в Введенском, хлопоча возле захандрившего Мишеля. На того странно подействовало великолепие итальянской живописи: прекратил занятия живописью. Оказалось, это не блажь, не каприз, а тяжелая душевная депрессия. Серов и Остроухов, сговорясь, решили лечить друга работой. Мишель и впрямь постепенно оттаял, ожил, втянулся в учебу. Он был студентом Московского художественного училища живописи, ваяния и зодчества и вырос в талантливого пейзажиста. Впрочем, в 1900-х годах, по смерти отца, Анатолия Ивановича, ему пришлось оставить искусство и заняться делами типографии.
Дом «анатолиевичей», или «леонтьевцев» – жили в Леонтьевском переулке – был притягательным местом для людей искусства. Жена Анатолия Ивановича Мария Александровна была в молодости актрисой, певицей. Музыкальные вечера Мамонтовых отличались серьезностью музыки, высоким мастерством приглашаемых музыкантов. Послушать Баха и Бетховена ездил к Анатолию Ивановичу Суриков. А жизнь катилась, как река.
Дети вырастали, обзаводились своими семьями. Таня стала женой ученого, филолога и философа Григория Алексеевича Рачинского, автора двух значительных книг «Трагедия Ницше» и «Японская поэзия». В начале 1900-х годов, по смерти Татьяны Анатольевны, Григорий Алексеевич соединил судьбу с овдовевшей Марией Федоровной Якунчиковой. Любопытно, что старшая дочь Мамонтова, Наталья Анатольевна, тоже носила фамилию Рачинская. (Нам, к сожалению, известны только инициалы этого Рачинского – А. К. А. К. станет в 1906 году мужем младшей дочери Анатолия Ивановича – Параши.) Так что фамилия Рачинских для женской линии «анатолиевичей» оказалась вещей.
Что же касается Марии Федоровны Мамонтовой, она, выйдя замуж за Владимира Васильевича Якунчикова, стала очень богата. Ее муж был совладельцем и директором Воскресенской мануфактуры. Он хорошо знал Антона Павловича Чехова, Чехов гостил у него. Впрочем, сам Владимир Васильевич был человеком от мира сего. Любил роскошествовать, всячески баловал себя и был чрезмерно ленив. Мария Федоровна, как и все Мамонтовы, наоборот, лености не терпела, умела видеть прекрасное в простом. По примеру Елизаветы Григорьевны она серьезно занималась кустарным производством и в 1900 году на Всемирной Парижской выставке получила золотую медаль, а в советское время организовала «Артель вышивальщиц».
Анатолий Иванович Мамонтов, как и его брат, привечал в своем доме не только музыкантов, но и художников.
В своей типографии Мамонтов-старший издавал богато иллюстрированные книги и журнал «Детский отдых». Валентин Александрович Серов исполнил для этого журнала не менее двадцати рисунков и акварелей, иллюстрировал книгу «Басни Крылова», работал над рисунками для затеянной Анатолием Ивановичем «Библии для детей». Антон успел нарисовать «Змея-искусителя», «Адама», но издание грозило быть слишком дорогим, и Мамонтов не решился идти на затраты, которые могли не окупиться. Книга не состоялась. Подобная накладка была редкостью. Серову работа иллюстратора очень нравилась, и он сотрудничал с типографией в Леонтьевском переулке до самой смерти.
И все же дом на Садовой против Спасских казарм, милое Абрамцево были Антону роднее и дороже. После заграничного итальянского вояжа, после Венеции и Флоренции он хотел быть рядом с Елизаветой Григорьевной. Может быть, еще и потому, что ей было трудно, театр крал у нее Савву Ивановича.
2
Антон приехал в Абрамцево поздно, выпил на кухне молока с хлебом и отправился в терем, где было место в мезонине. Знакомо и ласково пахло теплым деревом. Пол под ногами поскрипывал, в окошке стояла звезда, простыни хранили свежесть Вори и ветра. Он заснул тотчас, как положил голову на подушку. Успел подумать, как завтра все удивятся ему, как все обрадуются, и покатился с горы в снег, очень удивляясь снегу, откуда взялся… в июле!
Утром Антон встал с солнцем. Хотел сразу идти на реку, но завернул в оранжерею. Михаил Иванович был уже в своем царстве, собирал персики.
– Угощайся! – садовник поставил перед гостем блюдо с плодами. – Самый красивый твой.
– Я из Италии, Михаил Иванович. Там этой красоты – полные прилавки. Пусть персики девчонки едят, чтоб щечки были румяные.
– Ишь ты, совсем барин стал, – одобрительно сказал Михаил Иванович. – По Италиям раскатывать! Наследство получил?
– Откуда ему взяться, наследству? Заработал, Михаил Иванович. Помнишь, в мастерской лошадей писал? За них тысячу целковых отвалили.
– А Италия на кой ляд понадобилась? Наши ездили, так Дрюшу от смерти спасали. Разве плохо в Абрамцеве? Вот она наша Италия, – показал на персики.
– Лучше Абрамцева нет, а в Италию ездил – картины глядеть, подучиться.
– Это дело другое. На учебу никаких денег не жалко, – согласился садовник. – Я бы треть жизни отдал, если бы кто научил персики на воле выращивать, под нашим небом. Как думаешь, есть такие учителя?
– Думаю, что нет, Михаил Иванович. А впрочем, есть. Ты сам десяти профессоров дороже. Недаром у Мамонтова служишь.
– Недаром, – согласился садовник. – Мамонтов держит тех, кто, как огонь. Он и сам, как огонь.
– Купаться пойду, – сказал Антон.
Вода за ночь не простыла, ласкалась к старому другу. Над осокой летали иголочки-стрекозы.
Искупавшись, поспешил к дому прямиком, на гору. Вышел к парадному крыльцу, к жасминовому буйству. На крыльце никого не было. Антон вошел в гостиную, удивился тишине, открыл дверь в столовую – опять никого.
Сел в кресло у окна, сладостно потянулся, чувствуя себя довольным котом и предвкушая впереди тысячу абрамцевских удовольствий.
И увидел персики. Они лежали на том самом блюде, которое поднес ему садовник. Золотые блики от плодов падали на белоснежную скатерть, на край блюда, на серебряный нож. Кажется, сам воздух золотился над золотыми персиками.
Вдруг дверь распахнулась и вбежала Веруша. Она глянула на стол, просияла, схватила самый большой, самый золотой и уселась на стуле, крутя персик перед глазами, выбирая особо вкусный бочок.
Увидела Антона и покатилась со смеху, приглашая в свой счастливый детский заговор.
– Подожди, – сказал он ей шепотом. – Вот так! Так вот и сиди.
Поднялся, отставил блюдо, положил персики на стол.
– Веруша, я должен этонаписать.
Он смотрел на ее розовое утреннее платьице, на большой бант на груди.
– Это будет как портрет репинской Нади. Помнишь, девочка в розовом? Полулежащая на высокой подушке? – Встал на колени. – Моябудет лучше! Веруша, послужи музам. Не погуби искусства.
И пришлось бедной Веруше сидеть, терпеть изо дня в день, целый месяц по два, по три часа. Но и награда была: желанный утренний персик.
15 августа Антон все еще терзал бедную свою жертву. Он писал Остроухову: «Если бы я не был связан Верушкиным портретом и ближайшим отъездом в Ярославль, я с удовольствием бы воспользовался твоим приглашением погостить у тебя в Астафьеве». В этом же письме Серов сообщает: «Да, между прочим, прочел я брошюру Криста о картине Поленова. Очень толковый разбор… Васил. Дм. прочел всего несколько страниц, но затем объявил, что скучно написано, и дальше читать не стал – странно».
Замечательная XV Передвижная выставка путешествовала по стране. Отправилась с выставкой и поленовская картина «Христос и грешница». Правда, не сама картина, а несколько уменьшенная копия, написанная братом Константина Коровина – Сергеем. Василий Дмитриевич, ради большей близости к оригиналу, написал на этой копии лица.
Имя Поленова стало широко известным. Его картину хвалили одни и ниспровергали другие. «Московские ведомости» углядели отход от канонического Христа, обвиняли художника в натурализме. Вместо «древних евреев» представил «современных жидов». В. М. Гаршин приветствовал картину. «Христос Поленова, – писал он в „Северном вестнике“, – очень красив, очень умен и очень спокоен. Его роль еще не началась. Он ожидает; он знает, что ничего доброго у него не спросят, что предводители столько же и еще более хотят его крови, как и крови преступивших закон Моисеев. Что бы ни спросили у него, он знает, что он сумеет ответить, ибо у него есть в душе живое начало, могущее остановить всякое зло». Другой известный писатель В. Г. Короленко в «Русских ведомостях» тоже радовался картине: «Луч живой любящей правды сверкнет сейчас в этот мрак изуверства».
Бывшая любовь Василия Дмитриевича Климентова-Муромцева прислала художнику письмо: «Поздравляю с громадным успехом Вашей картины! Это просто гениальная вещь… Счастливец, какой у Вас талант!»
Наконец-то разглядела. А может, государь помог, приобретя картину.
Радовался за друга Спиро. «Воображаю, как бы Тургенев восхищался твоей картиной! – писал он из Одессы. – Мне еще ужасно нравится, что Буслаев Федор Иванович от твоей картины в большом восторге… это, говорит, первый настоящий выход реализма на Руси…»
Горячо звал Василия Дмитриевича на леса Владимирского собора Адриан Прахов, а вот молодые художники, у которых дух захватывало от этюдов их учителя, не понимали, зачем было писать такую громадину. Серов монумент Василия Дмитриевича принимал за вполне заурядную иллюстрацию «Библии для детей». Поленов чувствовал это разочарованное равнодушие молодых к труду его жизни.
Перед отъездом в Крым, на лечение – работа над картиной стоила многих сил, – Василий Дмитриевич приезжал в Абрамцево, увидел в столовой на мольберте «Верушу» и очень хвалил за цвет, свет, за смелость и мастерство. Задачу Антон поставил перед собой сложнейшую – написать натуру против света – и не сплоховал.
– У меня все впереди! – посмеивался Антон.
– А у меня? – спросил Поленов. Вопрос был задан так серьезно, что Антон опешил и промолчал, а Василий Дмитриевич по-детски покраснел. Потом преодолел смущение, глаза светили тепло, но оставались строгими.
Создатель «Христа и грешницы» никогда не имел о своем даровании преувеличенного не только мнения, но и чувства.
На призыв Васнецова поработать вместе в Киевском соборе, ибо «нет на Руси для русского художника святее и плодотворнее дела, как украшение храма», – отвечал честно и прямо: «Ты искренне веришь в высоту задачи, поэтому у тебя и дело идет. А я этого не могу… Для меня Христос и его проповедь – одно, а современное православие и его учение – другое; одно есть любовь и прощение, а другое… далеко от этого. Догматы православия пережили себя и отошли в область схоластики. Они нам не нужны».
Себя Василий Дмитриевич оценивал с наивозможной бесстрастностью, да только подобная бесстрастность окунается в кровь сердца. «Сам я по таланту небольшой человек, – продолжал он свою исповедь, – таким меня все считают, и справедливо, но замыслы у меня большие; много я и долго работал и, наконец, достиг теперь некоторой известности. Достиг я ее главным образом благодаря сюжету моей картины, т. е. смыслу сюжета, или, как говорят, идее картины… В жизни так много горя, так много пошлости и грязи, что если искусство тебя будет сплошь обдавать ужасами да злодействами, то уже жить станет слишком тяжело».
Василий Дмитриевич был удивительный человек. В табели о рангах он мог искренне поставить себя много ниже своего же ученика. Первее всего было для него искусство. Он дописывал за Врубеля огромное панно «Принцесса Греза», потому что тому надо было исполнить другие работы, а на этого колосса не оставалось ни сил, ни времени. А у Врубеля в это время не то что двора или хотя бы кола, но даже имени не было. Так. Сумасшедший мазила.
Осенью того замечательного года, когда русское искусство получило картины «Христос и грешница», «Боярыня Морозова», а в Абрамцеве обрело еще и «Девочку с персиками», с Поленовым произошел удивительный случай. Ехал в Крым с Сергеем Тимофеевичем Морозовым, фабрикантом и основателем Кустарного музея в Москве. Ехали из Симферополя в Алушту. Разумеется, на лошадях. В пути застала ночь. «Я рассказывал Морозову, – пишет Василий Дмитриевич жене Наталье, – что такое Фортуни, и сделал такое сравнение: „Видите эти звезды, это мы, разной величины художники, и, представьте, если бы теперь пролетел блестящий метеор, это был бы Фортуни“. Через несколько минут над нами загорелся огромный метеор, осветил все электрическим светом и довольно медленно спустился в балку. Мы так и ахнули».
Не дождался Василий Дмитриевич лаврового венка от современников, за него теперь нужно было платить. Времена-то были уже худшие. Слава превратилась в товар. Но как в ковше Большой Медведицы – семь звезд, так в русском искусстве среди его семи светил – одна навеки за Поленовым. Воистину сын своего народа, наивно принявший дело Петра за спасительный для России путь, он начал свои искания в творчестве с познания Европы. «Право господина», «Арест гугенотки». Не только холодность, но и сама суть этих картин европейская. Каждый человек здесь сам по себе, со своей выгодой и со своим собственным несчастьем. Но русское в русском рано или поздно пробуждается. Поленовский «Сказитель былин Никита Богданов» – это не Европа. Это уже наше. Лапотник в драных штанах, в драном зипуне, но именно ему, задрипанному крестьянину, дано носить в себе и хранить вещую правду. С лицом напряженным, с руками, словно вышел из угольной ямы, неказист, доброты не излучает – такова она, бездонная и безмерная русская суть. Конек-Горбунок. Василий Дмитриевич это понял и сказал об этом, не пыжась, не мудрствуя лукаво. Лик Родины – не личина, румянить да белить – грешно. Всего украшения «Московскому дворику» – белые детские головки. А заросшие пруды! У русского человека на бережку такого пруда душа щемит. Кувшинки, лягушки, аир да осока, соловьи по кустам, русалки в черной чистой воде. Потому и писал любимую с детства речку Оять, а в зрелые годы открылась Ока. И осень. Никакое тропическое цветение несравнимо с русским золотом русской земли.
Думая о Боге, о Христе, Поленов написал не только «Христа и грешницу», но и «Генисаретское озеро». Покой неба, покой воды и земли. Христа, идущего узкой тропою. Одинокого, любимого в этом Его одиночестве. Любимого, как умеет любить одно только детство.
О Святая земля! Всякий русский человек носит в себе заветную тягу взять посошок да и пойти к морю, а там и через море до Гефсиманского сада, до Иордана и Вифлеема. Не за ради чуда или особой силы, без корысти, без намека на затею, без мысли – упаси Боже, одним только сердцем. Лишь бы пройти по земле, по которой Христос ходил. Мы ведь родня каликам перехожим, тихим странникам и странницам.
И писал Василий Дмитриевич «Больную», ибо знал утраты горчайшие.
И писал сны наяву, сказки для представлений. Возвращал взрослых людей в их детство.
Ходил на войну за славянское дело, когда был молод, в зрелые лета учил новое поколение тайнам искусства.
Довелось ему быть свидетелем, как сгорела дотла бедная Россия. И остался с народом, веруя, что родится она из пепла птицей феникс. Работал ради русских людей до глубокой старости, сколько мог. И был он духовным братом Никиты Богданова, хранителя красоты русского слова, русского духа.
3
Нынче мы знаем, сколь драгоценна в сокровищнице русского искусства «Девочка с персиками». А вот посетителям VIII периодической выставки Московского общества любителей художеств, увидевшим ее первыми, она хоть и нравилась, но казалась торопливым эскизом будущей картины. Ни одно сердце не замерло от восторга.
Илья Семенович Остроухов – это он устанавливал картины Антона на выставке в самом выгодном для них освещении, – рассказывая в письме о других претендентах на конкурсные премии, «Девочку с персиками» не мог принять как неоспоримую художественную удачу. «Твой портрет, – писал он, – интереснее и свежее, талантливее в сто раз, одним словом, я бы после большого колебания отдал бы все же, в конце концов, преимущество тебе, но сделавши это, непременно болел бы, что не поступил иначе… Премия портрета одна».
Серов, страхуясь, выставил еще два портрета: «Этюд девушки» – ныне широко известную «Девушку, освещенную солнцем», это его двоюродная сестра Маша Симонович, и еще портрет композитора Бларамберга.
Дерзал отхватить премию и в жанре пейзажа. Этот пруд в поленовском духе Остроухов назвал «Сумерки». Кстати, Остроухов эту работу ставил даже выше «Портрета В. М.» («Девочки с персиками»), «В пейзаже у тебя, – высказывал он свои опасения, – тоже есть один конкурент (Левитан, по секрету), и я не знаю, кто из вас получит первую премию, но вы оба, по-моему, должны получить первую и вторую. Интересно знать, как вас разделят. Мое откровенное мнение, и здесь я бы не колебался и не раскаивался потом, что 1-ая премия должна быть отдана Левитану, вторая – тебе. Остальные пейзажи слабы… Коровинская осень – одни пятна сомнительной правды… Жанр представлен слабо. Лучшая вещь Коровина „Чаепитие“, но, думаю, первой премии никто не получит в этом году».
Конкурс Общества любителей художеств был самый заурядный, ежегодный. Художники представили одиннадцать жанров, шестнадцать пейзажей и только пять портретов. Однако заурядным этот небольшой парад молодых, в основном, художников казался только современникам. Историки-искусствоведы признают VIII периодическую выставку – явлением для русской живописи исключительным. Среди многих новых имен, появившихся на VIII периодической, любители искусства четыре имени запомнили твердо: Серов, Коровин, Левитан, Нестеров. Первые трое стали победителями и призерами конкурса.
Остроухов оказался прав. За жанр первой премии не присудили. Второстепенную получила картина Коровина «За чаем». По пейзажу второстепенной премии удостоилась картина Левитана («Вечереет»), третьей – Коровина («Осень»), Первой тоже никому не дали. Премия за портрет – единственная – была отдана картине Серова «Портрет В. М.». Так была названа в каталоге «Девочка с персиками». Нестеров выставлял на конкурс картину «За приворотным зельем». Премией даже не повеяло, внимания прессы не удостоился, но критик «Русских ведомостей» обронил-таки похвальное словечко: «Картина „За приворотным зельем“ обличает в г. Нестерове очень талантливого художника». Имя Левитана критики поминали охотнее, а иные даже пытались разбирать его картину. «Момент выбран очень удачный для настроения зрителя, – писал доброжелательный газетчик, – момент перехода от солнечного дня к лунной ночи. Вообще картина эта отличается чувством и вызывает известное настроение – в этом и заключается главная заслуга художника… Что же касается до таланта, то г. Левитан и своими эскизными работами завоевал себе почетное положение среди наших пейзажистов».
Коровинские картины принимались с оговорками. В пейзаже отмечали вкус, «художественный интерес». В жанре усмотрели «слишком внешнее, поверхностное отношение к натуре» и «несомненные достоинства» в технике письма.
По-настоящему большой прессы удостоился один Серов, но каковы высказывания! Влиятельная газета «Новое время» признала: «Вполне удачным конкурс назвать нельзя: первой премии по жанру и пейзажу не дано никому, да и действительно некому было дать… Премию за портрет девочки получил г. Серов. Лицо написано очень бойко, экспрессивно, а в аксессуарах колорит и рисунок очень слабы и небрежны. Думается, художник просто кокетничал этой небрежностью». «Русские ведомости» хоть и отметили, что портрет поражает жизненностью и простотой манеры, но нашли передачу света неестественной. Пятна солнца показались критику похожими на слои пудры.
Для прозрения ценителей, для переоценки живописи, широко заявившей о себе на VIII периодической выставке в 1887 году, понадобилось всего двадцать два года. В 1909-м картины двадцатидвухлетнего Валентина Серова «Девочка с персиками» и «Девушка, освещенная солнцем» «История русского искусства» признала высшим достижением отечественного искусства. Это «две такие жемчужины, что если бы нужно было назвать только пять наиболее совершенных картин во всей новейшей русской живописи, то обе неизбежно пришлось бы включить в этот перечень». «Истории», однако, пишут люди. Эта принадлежит перу И. Э. Грабаря.