Текст книги "Савва Мамонтов"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)
– Если кто и вылечит его, так время.
Савва Иванович подошел к Врубелю, погладил по голове, как ребенка, и шепнул в самое ухо:
– Я помолюсь за тебя!
Врубель вынырнул вдруг из бреда и сказал ясно, здраво:
– Доктора не верят, что я спасусь. Меня Сербский смотрел, светило, тоже не верит. Ты верь. Я отсюда выйду.
Покинул больницу Михаил Александрович в феврале 1903 года.
Он не чувствовал себя сломленным, больным. Принял участие в составлении устава «Союза русских художников». Ему понравилось, что художники «Мира искусства» и основатели выставок «36-ти» соединились в одно братство. У Врубеля было одно требование, но самое важное – дать художнику полную свободу творчества и возможности показать произведение зрителям. Никакого посреднического сита! «Независимость от всякого менторства, от вкусов, часто капризов того или иного судьи – словом, установление полного отсутствия жюри». Врубеля поддержали, он был доволен, его обступали замыслы новых картин.
6
В 1903 году жизнь одарила Савву Ивановича двумя большими радостями. 26 января пошла под венец Вера Саввишна. Ее избранник Александр Дмитриевич Самарин принужден был отстаивать любовь и счастье перед самыми близкими людьми своего семейства. Отец и мать не пришли в восторг от выбора их сына. Жениться на купчихе – значит разбавить голубую древнюю кровь дворян чересчур густой, чересчур красной. Да ведь и само имя Мамонтовых было запятнано. Тюрьмой, судом, сплетнями. Да ведь и миллионы просвистели…
Была в свадьбе Александра и Веры правда. Наследница Абрамцева, гнезда Аксаковых, гнездовья русской живописи, русской оперы, русской мысли, роднилась с племянником Юрия Федоровича Самарина, единомышленника Константина Аксакова и Алексея Хомякова.
Да ведь не замарашку какую-нибудь брал отпрыск Самариных, не сундук с деньгами, а само Вдохновение русских художников.
На свадьбе Виктор Михайлович Васнецов поднес, как и обещал Вере Саввишне, ее портрет Александру Дмитриевичу.
Вторая большая радость ждала Савву Ивановича Великим постом. Московское общество любителей оркестровой, камерной и вокальной музыки арендовало театр «Эрмитаж» и поставило оперу Эспозито «Каморра». Либретто и постановка Саввы Ивановича Мамонтова, декорации Василия Дмитриевича Поленова. Словно молодость вернулась. Спектакли были благотворительные, но все делалось всерьез, с полной отдачей сил, с любовью. Ибо все эти люди служили одному самодержавному государю – Искусству.
Мальчишку-попрошайку пела стройная, гибкая Шорникова, Джиджи – будущий соперник Собинова Смирнов, графа Тюльпанова – Грызунов, обещающий певец и артист.
Платон Мамонтов пишет в «Воспоминаниях»: «С каким огнем, с каким блестящим, актерским показом проводились дядей Саввой репетиции. Смотря на него, на его живость, с какой он переходил от одного участвующего к другому, ему нельзя было дать шестидесяти трех лет. Он весь перевоплощался в живого, темпераментного итальянца».
Два старика, Эспозито да Мамонтов, творили веселое, молодое дело – музыкальную, радостную оперу. «Каморра» прошла по всей России, провинциальные театры брали ее охотно. Опера ставилась и после революции, в Москве, на сцене Грузинского Народного Дома. Несколько сезонов продержалась.
Начало века, особенно 1902–1903 годы, счастливое время для русского искусства.
Михаил Васильевич Нестеров писал другу своему Турыгину: «Были мы в Москве на выставке „Мира искусства“, там есть два „слона“ – Серова портрет М. Абр. Морозова (Джентльмена) и великолепные, хотя снова „красные“ бабы Малявина. Портрет Серова – это целая характеристика, гораздо более ценная, чем в пресловутой пьесе Сумбатова (Малый театр ставил пьесу Сумбатова-Южина „Джентльмен“. – В. Б.)плюс живопись „почти“ старых мастеров, умная, простая, энергичная. Это прямо великолепно без оговорок. Портрет царя в красном (в форме Шотландского полка. – В. Б.) – хорошо, красиво, но менее „ясно“ в худож. отношении. Жаль, что у бедного Филиппа Малявина „голова“ слабее таланта. Какой удивительный живописец, какой дерзкий талант опять живописца, и какое „животное“ в остальном, даже досадно! А впрочем, все хорошо, что хорошо, а живопись-то у Малявина ах как хороша! Дальше Рерихи, очень много Рерихов и Бразов, Сомов, хотя и оценен в 12 тысяч, но до жалости плох (я ведь, знаешь, люблю его). „36“ сильно портят дела Дягилева в Москве. Газетки молчат в ожидании выставки „36-ти“, где будет участвовать Викт. Васнецов с рисунками к „Снегурочке“.
Ну, потом, братец мой, были в Большом на Шаляпине и Собинове, были в Художественном на „Мещанах“ и „Штокмане“, ах, как это все хорошо, ну разве это не возрождение?! Какой живой, горячий подход к искусству – сколько во всем этом еще увлечения, вдумчивости, желания изыскать новые формы. Сердце радуется, сам молодеешь… Слава Станиславским, Шаляпиным, слава всем тем, кто с таким искусством, талантом, энергией раскрывает пред нами великолепные, полные трагизма, веселости, тонкой прелести жизни и поэзии страницы!»
В этом письме ни слова о Мамонтове, но ведь это ему пропета слава. Ему, предтече и работнику русского возрождения. Римский-Корсаков признает: «В некотором отношении влияние Мамонтова на оперу было подобно влиянию Станиславского на драму». Но ведь Савва Иванович и на Станиславского повлиял. И повлиял сильно. А значит, и во МХАТе витал мамонтовский дух.
А каково влияние Мамонтова на Шаляпина, разговор особый. Этого влияния ни метром не измеришь, ни мензуркой. Сам же Савва Иванович в оценке своего учительского, вдохновляющего дара был строг, а Шаляпина долгое время считал для искусства потерянным.
Марк Исаевич Копшицер в книге о Мамонтове приводит беседу Саввы Ивановича с великим князем Владимиром Александровичем – президентом Академии Художеств. Великий князь сказал Мамонтову:
«– Ведь вы первый изобрели Шаляпина.
– Шаляпина первый выдумал Бог, – ответил Савва Иванович.
– Да, – заметил великий князь, – но ведь вы его первый открыли.
– Нет, ваше высочество, он еще до меня служил на императорской Мариинской сцене в Петербурге, с которой он и перешел ко мне на Нижегородскую выставку.
– Но, – горячо воскликнул великий князь, – ведь все-таки вам принадлежит заслуга открытия такого гениального артиста, которого раньше не замечали.
– Позвольте, ваше высочество, – ответил Савва Иванович, – надо прежде условиться в понятии гениальности. Гений делает всегда что-нибудь новое, гений идет вперед, а Шаляпин застыл на „Фаусте“, „Мефистофеле“, „Псковитянке“, „Борисе Годунове“».
Не гордился Савва Иванович, а скорее стыдился в те годы шаляпинского триумфа. Ему казалось: Шаляпин проматывает сокровища своего таланта, меняя бесценное на деньги, шубы, дома. Божественное на сатанинское.
Когда была железная дорога и работы невпроворот, к Савве Ивановичу ближе всего стоял сын Всеволод. Теперь открылся, стал понятнее, роднее неприкаянный в жизни, не бездарный, да не очень-то удачливый Сергей. После краха отцовских предприятий он, однако, не потерялся, а скорее ожил, нашел дело по себе. Писал драмы, стихи, рассказы, статьи. К его критическому голосу художники внимательно прислушивались. Сама фамилия Мамонтов завораживала.
Сергей и Савва Иванович вдвоем обошли и Дягилевскую выставку, о которой пишет Нестеров Турыгину, и позже выставку «36-ти».
Обеим этим выставкам предшествовала напряженная закулисная борьба.
Дягилев перепугался соперничества московских художников, это видно по тону его письма Серову. Сергей Павлович не доволен Сомовым, который не согласился отложить свою выставку. Просит Валентина Александровича съездить в рязанскую деревню к Малявину: «Убеди его выставить что-нибудь новое – это обязательно». Требует переговорить с Виноградовым, Пастернаком, Михаилом Мамонтовым. «Необходимо их вырвать из когтей „36“! Затем на твоей ответственности молодежь: Петровичев, (Павел) Кузнецов и Сапунов, они должны быть „наши“». Просит зайти к Жуковскому и Чиркову. И, наконец, почти умоляет выцарапать картины Врубеля – у Мекка, а картины Марии Якунчиковой – у ее отца.
Хлопоты Дягилева и Серова не были напрасными. Выставка «Мир искусства», открывшаяся 12 декабря 1902 года, стала выдающимся явлением художественной жизни России.
Савва Иванович с любопытством, но не радуясь, смотрел картины петербуржцев, всей этой новой волны: А. Бенуа, Л. Бакст, О. Браз, Е. Лансере, И. Билибин, А. Остроумова, К. Сомов, П. Щербов, С. Яремич, Н. Рерих.
– Затейливо. Красиво. Очень красиво! А ведь не горячо! – сказал Савва Иванович Сергею. – Ты погляди, какие они все умники. Что ни картина, то шарада. Мудрствуют, мудрствуют. А мозги не русские. Душа молчит, а ум – юлой вертится, аж искры летят. Рерих вон Русь показывает, а на меня от его Руси холодом тянет. Пишет, как поклоны кладет, по-ученому, по-писаному. Погляди-ка на Малявина! Вот уж где горячо! Господи! Это все равно, что русская печь в пляс пошла.
Малявин дал на выставку картину «Три бабы». Картину-праздник, чистую правду о русской душе, когда душе этой весело. Редкий русский человек видел сие чудо. «Три бабы» – достояние французов.
У Врубеля было выставлено тридцать работ.
– Великий художник, – сказал Сергей.
– Самое горькое, мы так и не узнаем никогда, какой это художник. – Савва Иванович посмотрел Сергею в глаза. – Не для красного словца говорю. Все это – изумительные осколки осыпавшейся и, главное, никогда не существовавшей мозаики. Она была, но в его воображении. И он не совладал с этой чудовищной красотой.
Художники, посетители выставки группами, поодиночке, заметив Мамонтовых, останавливались, прекращали разговоры и только делали вид, что смотрят на картины. Всем было интересно, о ком говорит Савва Великолепный, на что он посмотрел, как посмотрел, сколько простоял у картины, кто этот счастливец, удостоенный столь высокого внимания.
– Серов считает «Пана» лучшей картиной Врубеля, – сказал Сергей.
– Вещь самая законченная, это верно. Но лучшая ли? Вон как распластался рухнувший с небес демон!.. Врубель – великий грешник. Самому Господу Богу быть судьей. И Бога любить, и демона. Ты видел эскизы к «Царевне Лебедь»? На одном лебедь, взлетающий, хлопающий крыльями, с черным жутким глазом, на другом – ворох перьев и какое-то постное, отвратительное женское лицо. А «Надгробный плач»? Зловещие, рыскающие глаза Магдалины, совершенно зеленая физиономия. Посмотри, какая изумительная сирень! А кто в сирени? Ведь эта дамочка на ведьму смахивает.
– Отец, пошли молодых посмотрим. Мне очень нравятся и Петровичев, и Жуковский.
– Крылышки у птенчиков отросли, скоро будут летать… Павел Кузнецов, думаю, высоких небес достигнет.
– А Сапунов?
– Этот раб цвета. Добровольное рабство – неизживно. В театр ему надо идти. Пожалуй, Коровина переплюнет.
– Отец, – сказал Сергей, приглушая голос, – а ведь это всё, вся выставка имеет прямое отношение к тебе. Это ты ее приготовил.
– Хорошо хоть говоришь тихо! – Савва Иванович засмеялся. – Не преувеличивай. Этак мы можем сказать: Лев Толстой потому Лев Толстой, что мы его современники.
Был Сергей с отцом и на выставке «36-ти». Новые имена, свежие цветные ветры с полотен: Юон, Рылов, Бакшеев, Пырин… Савве Ивановичу очень понравился Андрей Рябушкин: «Едут» и особенно «Втерся парень в хоровод, ну старуха охать». Красная, зимняя, с морозцем картина Сергея Иванова «Царь».
Москвичи боялись провала, но выставку посетило восемь тысяч человек – успех, на Дягилевской побывало десять тысяч. Пресса отзывалась о работах москвичей благожелательно. Дягилев понял: Петербург Москву не сломил, и – умный человек – предложил объединиться.
Через год Сергей Мамонтов писал о выставке «Союза русских художников»: «Когда вы приходите на периодическую выставку и даже на выставку передвижников, вы тоже видите все знакомые лица, вы узнаете своих – то любимых, то известных мастеров, но они вам не говорят ничего нового, и вам кажется, что вы все это видели у них на предыдущих выставках и совсем в другом варианте, и отсюда получается впечатление какой-то неподвижности, застоя, посредственности и скуки. И в самом деле, кому это интересно, когда все это одно и то же, а современному человеку нужно свежее, живое! И вот этому исканию современного человека дает некоторое удовлетворение выставка „Союза“. Эти знакомые ему мастера говорят что-то новое. Другой вопрос – хорошо это или дурно, но это свежо, в этом есть пытливое искание истины, это заставляет и зрителя работать умом, жить сердцем, а не только безразлично относиться и безучастно скользить не столько по картинам, сколько по рамам».
Это очень сдержанная оценка. Первая выставка «Союза русских художников», открывшаяся в конце декабря 1903 года, была хоть и разномастная, но яркая. Аполлинарий Васнецов выставил «Базар», «Озеро» и «Площадь Ивана Великого в Кремле», Виктор Васнецов – «Витязя на распутье», Бенуа – «Парад при Павле I», Рябушкин – «Чаепитие», Малявин – «Девку», Юон – «К Троице», «В монастырском посаде», Коровин – «Зиму», эскизы к «Золотой рыбке», Рерих – «Божий дом», Головин – эскизы к опере «Руслан и Людмила», Врубель – «Демона» и «Валькирию».
Савва Иванович был щедрее Сергея в оценках, посмеялся над его педантичностью, осторожностью.
– Отныне, сын мой, – сказал он, гордо заломив берет, – не во Францию будут ездить за художественной модой, все новое – в России… – Вздохнул: – Врубеля жалко до отчаяния. Пришло его время! А он, как его Демон, расшибся в прах. Напророчил.
Врубель опять был пациентом клиники нервных болезней. Лежал в Риге.
3 мая 1903 года, простудившись, умер двух лет от роду его Саввочка. Михаил Александрович не перенес этой душевной боли.
Просветления у него будут, но болезнь уже не отпустит из кокона бредовых грез.
Он еще напишет волшебную свою «Жемчужину», портреты жены на фоне берез, возле камина, несколько автопортретов, портреты петербургского психиатра Усольцева, будет рисовать больных, товарищей по несчастью. Последняя его работа – портрет поэта Брюсова. Уголь, сангина, мел. 1906 год. Портрет не закончен. Вернулся разум, но погасло зрение.
В 1908 году Савва Иванович приезжал в Петербург, был у врача Усольцева, на квартире которого жил Михаил Александрович. Врубель забыл, кто это – Мамонтов. Тогда Савва Иванович прибегнул к старому средству: запел «Санта-Лючию». Врубель обнял друга, омочил слезами и все шептал:
– Это от радости! Это от радости!
Скончался Михаил Александрович Врубель 1 апреля 1910 года.
7
В 1904 году Сергей Мамонтов, помолившись с матерью, с Елизаветой Григорьевной, в их церковке, в Абрамцеве, получив благословение Саввы Ивановича, пошел под Стукалов монастырь, на проклятую для России войну с японцем.
К солдатской жизни Сергей Саввич был не годен, но хлебнул ее сполна, служа корреспондентом газеты «Русское слово».
В том 1904 году в России много слез пролилось. Побила война мужичков, потопила в море, покалечила. Правду говорят: войну хорошо слышать, да тяжело видеть… Куда денешься, научила жизнь на обрубки человеческие, сердце заперев, глазами хлопать.
Утеху нашли в героях. Постоять за батюшку царя, за матушку Россию жизнь положить охочих людей нашлось несчетно.
«Варяга», сочиненного немцем, всем народом пели: умыли кровью русского мужика. Стерпел, но запомнил обиду. Не на японца, на своих генералов. Яблоко покатилось уже под гору. Было то яблоко – державой.
Попал в герои Витте, царь ему доверил мир заключать. Удостоил титула графа, а народ прозвал того графа Полусахалинским за то, что отдал японцам половину острова.
Революция – суд человеческий, плата за тысячу лет обиды, бессовестное дело, творимое ради совести.
В кругу семьи, когда в Москве гремели ружейные залпы вооруженного восстания, Савва Иванович сказал как на духу:
– Мы перед народом виноваты.
Совесть подхлестывала что-то делать для народа, но не много мог в ту пору бывший богач Мамонтов: помогал любительским театрам при фабриках, в селах.
Протестовал против глупейших правительственных мер. А глупого вершилось много. Вдруг личным постановлением великий князь Константин Константинович уволил из числа профессоров Петербургской консерватории Римского-Корсакова. Среди подписавших протест есть подпись Саввы Ивановича.
Кому-то Мамонтов все еще был нужен. Станиславский и Мейерхольд пригласили Савву Ивановича поучаствовать в работе театральной студии на Поварской, а у него вдруг деньги появились нежданные. Вот какое уведомление пришло в Бутырки из Канцелярии Николая II: «Коммерции советнику С. И. Мамонтову… По воле Его Императорского Величества министром финансов в 25 день Августа сего (1905. – В. Б.)года Всемилостивейше соизволил на возврат Вам из казны залогов…»
И Савва Иванович снова возмечтал о своем театре. Вот что он пишет своему единомышленнику режиссеру Петру Ивановичу Мельникову: «Я в сообществе с несколькими товарищами арендовал на 25 лет целый квартал в Москве (против Малого театра, где гостиница Метрополь) и страховое Общество, владеющее этим местом, обещалось истратить по 1500 тысяч на постройку первоклассной гостиницы, ресторана и художественных зал, из коих одна на 3100 человек (т. е. театр в 6 ярусов). Мы, арендаторы, образуем акционерное общество, которое будет все это эксплуатировать. Таким путем осуществится моя заветная мечта и Частная опера уже не будет случайным капризным предприятием».
Увы! Не дано было вернуться Савве Ивановичу к большому делу, хотя имя Мамонтова для театрального мира оставалось притягательным.
В 1907 году директор Парижского театра «Опера Комик» г. Карре обратился к Римскому-Корсакову за помощью в постановке «Снегурочки». Николай Андреевич порекомендовал в консультанты Мамонтова. Савва Иванович тотчас загорелся, послал в Париж эскизы декораций, костюмы, закупленные когда-то в Туле. «Если нужно помочь в постановке, – писал он Римскому-Корсакову, – я сам готов поехать. Надо, чтобы это было очень хорошо, чтобы это была настоящая победа».
К сожалению, в Париж Савву Ивановича не пригласили.
Театральная жизнь Москвы была пестрой. Мамонтов следил за нею, но верен он театру Незлобиной да МХАТу. У Незлобиной служил его племянник Платон Мамонтов. Однажды Савва Иванович сказал о нем Незлобиной: «Вы имеете в лице Платона помощника, единственного пошедшего по моим стопам. Я вижу, он серьезно любит театр».
Очень понравились Савве Ивановичу у Незлобиной декорации «Орлеанской девы». Написал их молодой художник Петров-Водкин. Но к большинству постановок старый театрал относился критически. Сохранился черновик незаконченного обзора оперных театров Москвы. Савва Иванович, видно, попробовал себя в критике, статью не закончил, но нам его суждения уже потому интересны, что это единственная возможность ощутить мысль Мамонтова, его требования к оперному спектаклю.
«Большой театр, – начинает свой обзор Савва Иванович, – пока почиет на лаврах и не торопится готовить в новом здании „Нерона“ Рубинштейна.
Трудно объяснить себе, какими соображениями руководствовалась дирекция в своем решении сделать серьезные затраты на роскошную и сложную постановку этого бесцветного и скучного произведения. Шла эта опера и в Петербурге и в Москве в разное время и в разных видах, и результат всегда был более или менее отрицательным.
В Солодовниковском театре после „Сна на Волге“ и „Бориса Годунова“ очевидно старательно принялись полным оперным ансамблем за обработку „Орфея в аду“ Оффенбаха по последнему изданию. Что из этого выйдет, конечно, трудно предугадать, но судя по тенденциям, обнаруженным в „Борисе“ Мусоргского, мы можем рассчитывать на смелую изобретательность и новаторство вроде спелого помидора на носу фонографа, автомобиля, новых куплетов и тому подобных смехотворных аргументов, мало имеющих общего с чистым искусством.
Кстати сказать, я помню „Орфея в аду“ в первом издании с первоклассными парижскими исполнителями. Это было ново, жизненно и очень смело.
…Опера Зимина пригласила нового тенора Алчевского, который и дебютировал на днях в опере Сен-Санса „Самсон и Далила“. Партия Самсона представляет тенору проявить свои героические вокальные качества. Тут никакими рекламами не спасешься. Прежде всего нужен голос, и давать его приходится широко, как говорится, „на совесть“. С именем Самсона у нас связано понятие о чрезвычайной библейской физической мощи, и автор этой прекрасной оперы очевидно так и понимал своего героя. Г. Алчевский несомненно обладает хорошо поставленным звучным и верным голосом и как хороший музыкант понимает смысл фразы…»
На этом статья обрывается.
Модернизм перевернул понятие о прекрасном в живописи, совратил литературу бумажными цветами красивости, мистицизмом.
Взламывалась и традиционная оперная эстетика, место которой агрессивно занимали вычурность, вульгарный натурализм.
После посещения «Сорочинской ярмарки» Мусоргского в Свободном театре Мамонтов возмущался и гневных критических слов не жалел:
– Эти Оленины! Эти Арбатовы! Мержановы! Ничтожества! Они выдали себя с головой. Их ультранатурализм – не что иное, как полное отсутствие вкуса. Не за свое дело взялись! Музыка Мусоргского – прекрасна, хорош оркестр, но эта сверххудожественность режиссеров, их потуги вытащить на сцену такое, чего до них не было, для сцены убийственно, смехотворно, наконец. Вместо откровений искусства зритель увидел сумятицу и нелепость. Эти Арбатовы, Мержановы – у них за душою пустота, им нечем наполнить артистов, музыкантов, дирижера, но они хорошо знают: надо быть новыми, надо быть ближе к жизни. И вот ярмарка, свадьба. Каждый статист из кожи лезет, чтобы сыграть роль. Все играют, забыв об опере, о Гоголе, о Мусоргском, о том, что это театр, сцена. Такая получается толчея, такая возня, что кроме раздражения зритель ничего не получает. Полная антихудожественность. Причем артисты, ведущие, просто молодцы. Хорош Черевик, еще краше Хивря. Когда они на сцене, появляется настоящий, неподдельный комизм. «Сорочинская ярмарка» – чудесная комическая опера. Но ее же загубили, изничтожили!
Платон, который был вместе с Саввой Ивановичем на спектакле, примирительно возразил:
– Я думаю, скотный двор на сцене, который так рассердил вас, – поветрие моды. Все это пройдет.
– Не будь наивным, Платон. Сегодня на сцене волы, лошади, козы – хорошо хоть свиней нет – а завтра сцена будет совершенно пустая. Ее и вовсе сломают или, может быть, посадят зрителя на сцену, сами же актеришки бездарные, новаторы бездуховные, будут среди кресел бегать. Все это – трюкачество, Платон. Изжить трюкачество будет очень трудно. Потому что это – сатана, ему по силам разрушить на время гармонию. На время, ибо гармония – от Бога. Безобразия, которые грядут в искусстве, – сатана. Никаких новых путей, про которые распространяются газетные писаки, Свободный театр не указал. Сейчас нужно, чтобы в театре царствовала благородная, строгая красота, а вместо этого нам преподносят шарж. На жизнь, на театр. Приучают к безобразию. Не нужны такие театры России… Время все это отметет. Так и будет… Оперная и театральная эстетика, ее творцы еще не раз вспомнят наш опыт, еще не раз обратятся к нему и помянут нас добрым словом.
8
Утром приехали гости: Анюта Любатович, младшая сестра Татьяны Спиридоновны, и ее подруга Женя Решетилова. У них были последние студенческие каникулы. Закончили Сиротский петербургский институт имени императора Николая I и получили направление в Торжок, учительствовать.
Анюта считала Савву Ивановича своим другом, ей были отвратительны подлости Клавдии, старшей сестры Татьяны.
Девушки завтракали с Александрой Саввишной. Анюта чувствовала себя своей, а Женечка Решетилова кусала губку, волнуясь, как перед экзаменом. Оказаться в доме великого человека – испытание. Да и сам дом, изумляя, приводил в трепет. Говорили – бывший миллионщик впал в бедность. Тогда что же такое богатство, если бедность – это сказочный терем.
С полок сверкала волшебным сиянием врубелевская симфония майолики. Комната бревенчатая, но в два этажа. На уровне второго этажа резной балкон. Стол, как в древнем Киеве. За таким столом сиживать князю с богатырями.
Завтрак, правда, был очень простой: яйца, творог, сметана, мед, зелень, ягоды и самовар с баранками.
Спальня Саввы Ивановича была на втором этаже. Девушки невольно поглядывали на балкон, ожидая выхода хозяина. А он, видимо, вел теперь жизнь барскую, разучился вставать спозаранок.
В самоваре пел уголек. Чай со смородиновым листом был крепкий, душистый, солнце озаряло стену за спиной, и сказочные врубелевские дивы светились с затененной стены заговорщицки.
– Мы были в Эрмитаже перед отъездом, – сказала Анюта Александре Саввишне, – там много чудес, но такого чуда, как это – указала ресницами на врубелевскую симфонию, – там нет!
– Меня иногда пробирает до озноба от одной мысли, – призналась Александра Саввишна. – Был дом, который я называла своим, огромный, с картинами, со статуями, и теперь нет этого дома. Он стоит, слава Богу, не сгорел, не разрушился, но он исчез из моей жизни… Я с ужасом озираюсь вокруг. Господи, как все непрочно в этом мире. Уж какой чудесный человек был Антокольский, и нет его. Врубель жив, но его тоже нет. Он за стеной жизни… А его симфония может в любой день, в любой час превратиться в черепки.
Анюта прочитала стихи:
– Где вы, грядущие гунны,
Что тучей нависли над миром!
Слышу ваш топот чугунный
По еще не открытым Памирам.
И тут сверху раздался звучный, отчетливый, хотя и с хрипотцою, голос:
– Мы бродим в неконченом здании
По шатким, дрожащим лесам,
В каком-то тупом ожидании…
Девушки подняли головы. На балконе стоял Савва Великолепный. В бархатной темно-малиновой куртке, в большом, темно-малиновом берете – пришелец иных времен.
– Здравствуйте, синьориты!
Женя невольно поднялась и поклонилась. И стала пунцовой. Девушки рассмеялись, и Женя рассмеялась. Савва Иванович постоял, поглядел на свои владения и спустился с небес к ожидавшим его красавицам.
– Я не люблю новых поэтов, – сказал он, принимая чашку чая от Александры Саввишны. – Их опусы – блудливое сладкоречие. Притворяются знатоками тайноведения, болтают о вечности, но сами – мотыльки.
– А Бальмонт? – спросила Женя и перестала дышать.
Я буду ждать тебя мучительно,
Я буду ждать тебя года,
Ты манишь сладко-исключительно.
Ты обещаешь навсегда.
– Вы это называете поэзией, Женя? «Ты манишь сладко-исключительно». Желаете поэзии? Так берите!
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз,
И блеск, и шум, и говор балов,
А в час пирушки холостой
Шипенье пенистых бокалов
И пунша пламень голубой.
– Да! – сказала Анюта. – Я с вами, Савва Иванович. «И пунша пламень голубой»!
– Шурка, запируем с утра. Доставай самое древнее и благородное.
Объявилась на столе темная, веющая древностью бутылка. Вино было густое, от одного только прикосновения губами к этому золотому жидкому кристаллу в крови начиналось кипение и радость.
– Савва Иванович, а как вы относитесь к Тургеневу? – спросила Анюта, демонстрируя своего любимца подруге.
– Встречали мы Ивана Сергеевича в Абрамцеве благоговейно. Для Елизаветы Григорьевны проза Тургенева – свет и музыка. А я не могу забыть его слов о будущем России. Иван Сергеевич изволил так выразиться: русские, верящие в особое предначертание России, в ее будущность, – суть или наивные люди или невежды. «Мы, русские, – говаривал этот пророк нигилистов, – ничего не создали, кроме кнута…» Хотя кнут мы, должно быть, от Батыя унаследовали.
– Все-таки Тургенев истинный аристократ! Смотришь на его портрет и понимаешь – вон оно какое, русское дворянство, – сказала Анюта.
– Дворянство – такое, купечество – сякое. Третьяков почитал себя за истинного купца и в дворяне, хотя сам царь звал, – не пошел. Я тоже горд моим званием. Дворяне произошли от убийц, это племя разбойников. Всеми государственными несчастьями Россия обязана дворянам. Все чудовищные предательства, перевороты – их дело. На них – грех цареубийства. Задушили Павла и Петра III, спровадили на тот свет Петра I, замучили царевича Алексея. Погубив Шуйского, довели царство до Смуты, убили Лжедмитрия, а уж о княжеских временах говорить нечего. Благополучие царства, милые девицы, зависит от расторопности купцов… Между прочим, черногорский царь Николай, которого у нас любят, купеческой крови. Его матушка из рода Квекичей, богатейших купцов Триеста. Так что, Анюта, не больно гордись своей голубой кровью.
А у Анюты глазки сияли: Савва Иванович не устоял перед девичьей красотой, его понесло. Хитрая дева, подливая жара в огонь, перевела разговор на художников, а здесь Савве Ивановичу и вовсе удержу не было.
– Я могу так сказать, – трогал он белую свою, изысканную бородку, – моды, вкусы, направления в живописи, ее высшие мотивы меняются. Это естественно. Но вот уже три десятилетия во главе всех этих течений, пристрастий всегда стоит человек, причастный к Абрамцеву. Это был Антокольский, это были Репин, Поленов, Васнецов. Это теперь Врубель и Левитан. От молодежи, которая бывает здесь, в Бутырках, я ожидаю прежде всего великолепной живописи. Первенство в искусстве – относительно. Но какой бы она ни была, Васнецов останется для России Васнецовым, Врубель – Врубелем и Поленов – Поленовым… А вы слышали, что отмочил Антон, Серов Валентин Александрович? Царица, рассматривая портрет государя, который он писал, заметила, что левая сторона лица хуже правой. Тогда Антон вручил преподобной Александре Федоровне палитру и заявил: «Ваше Величество, пишите сами…» А знаете, почему Третьяков воспретил копирование картин своей коллекции? Он заметил, что копирующие подправляют копируемое. Это урок всем нам, надо быть очень осторожными, слушая новоявленных пророков от искусства. Они готовы перемазать и переправить картины прошлого на свой лад и вкус. Да вот ни ладу, ни вкуса у них пока не обнаружено.
Когда девушки остались наедине, Анюта спросила Женю:
– Ты могла бы влюбиться вот в такого старого человека?
Женя вспыхнула и промолчала, а Александра Саввишна обиделась:
– Почему могла бы, я вот в моего отца с детства влюблена.
– Он действительно Савва Великолепный, – согласилась Анюта. – Моя Татьяна – дура и предательница, а Клавдия так просто отвратительна.
9
В народе говорят: что день, то радость, а слез не убывает.
27 декабря 1907 года умерла Вера Саввишна Самарина, дочь Мамонтова. Оставила мужу Александру Дмитриевичу трех детей мал мала: Юшу, Лизу, Сережу.
Бедой делятся только с самыми близкими людьми. «Страшный удар судьбы постиг нашу семью, – написал Савва Иванович в тот скорбный день Виктору Михайловичу Васнецову. – Дочь Вера Самарина в ночь на сегодня скончалась воспалением легких в Москве. Зная твое дружеское сердечное отношение к семье нашей, пишу тебе наскоро. Сейчас сидим на станции и ждем приезда Елизаветы Григорьевны из Абрамцева. Все мы в руках Божьих».