355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Березин » Виктор Шкловский » Текст книги (страница 6)
Виктор Шкловский
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:58

Текст книги "Виктор Шкловский"


Автор книги: Владимир Березин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)

– Вы знаете, друзья, в сущности говоря, большой вопрос, правильно ли мы делаем, отстаивая этого гетмана. Мы представляем собой в его руках не что иное, как дорогую и опасную игрушку, при помощи которой он насаждает самую чёрную реакцию. Кто знает, быть может, столкновение Петлюры с гетманом исторически показано, и из этого столкновения должна родиться третья историческая сила и, возможно, единственно правильная.

Слушатели обожали Михаила Семёновича за то же, за что его обожали в клубе „Прах“, – за исключительное красноречие.

– Какая же это сила? – спросил Копылов, пыхтя козьей ножкой.

Умный коренастый блондин Щур хитро прищурился и подмигнул собеседникам куда-то на северо-восток. Группа ещё немножечко побеседовала и разошлась.

Двенадцатого декабря вечером произошла в той же тесной компании вторая беседа с Михаилом Семёновичем за автомобильными сараями. Предмет этой беседы остался неизвестным, но зато хорошо известно, что накануне четырнадцатого декабря, когда в сараях дивизиона дежурили Щур, Копылов и курносый Петрухин, Михаил Семёнович явился в сараи, имея при себе большой пакет в обёрточной бумаге. Часовой Щур пропустил его в сарай, где тускло и красно горела мерзкая лампочка, а Копылов довольно фамильярно подмигнул на мешок и спросил:

– Сахар?

– Угу, – ответил Михаил Семёнович.

В сарае заходил фонарь возле машин, мелькая, как глаз, и озабоченный Михаил Семёнович возился вместе с механиком, приготовляя их к завтрашнему выступлению.

Причина: бумага у командира дивизиона капитана Плешко – „четырнадцатого декабря, в восемь часов утра, выступить на Печерск с четырьмя машинами“.

Совместные усилия Михаила Семёновича и механика к тому, чтобы приготовить машины к бою, дали какие-то странные результаты. Совершенно здоровые ещё накануне три машины (четвёртая была в бою под командой Страшкевича) в утро четырнадцатого декабря не могли двинуться с места, словно их разбил паралич. Что с ними случилось, никто понять не мог. Какая-то дрянь осела в жиклёрах, и сколько их ни продували шинными насосами, ничего не помогало. Утром возле трёх машин в мутном рассвете была горестная суета с фонарями. Капитан Плешко был бледен, оглядывался, как волк, и требовал механика. Тут-то и начались катастрофы. Механик исчез. Выяснилось, что адрес его в дивизионе вопреки всем правилам совершенно неизвестен. Прошёл слух, что механик внезапно заболел сыпным тифом. Это было в восемь часов, а в восемь часов тридцать минут капитана Плешко постиг второй удар. Прапорщик Шполянский, уехавший в четыре часа ночи после возни с машинами на Печерск на мотоциклетке, управляемой Щуром, не вернулся. Возвратился один Щур и рассказал горестную историю.

Мотоциклетка заехала в Верхнюю Теличку, и тщетно Щур отговаривал прапорщика Шполянского от безрассудных поступков. Означенный Шполянский, известный всему дивизиону своей исключительной храбростью, оставив Щура и взяв карабин и ручную гранату, отправился один во тьму на разведку к железнодорожному полотну. Щур слышал выстрелы. Щур совершенно уверен, что передовой разъезд противника, заскочивший в Теличку, встретил Шполянского и, конечно, убил его в неравном бою. Щур ждал прапорщика два часа, хотя тот приказал ждать его всего лишь один час, а после этого вернуться в дивизион, дабы не подвергать опасности себя и казённую мотоциклетку № 8175.

Капитан Плешко стал ещё бледнее после рассказа Щура. Птички в телефоне из штаба гетмана и генерала Картузова вперебой пели и требовали выхода машин. В девять часов вернулся на четвёртой машине с позиций румяный энтузиаст Страшкевич, и часть его румянца передалась на щёки командиру дивизиона. Энтузиаст повёл машину на Печерск, и она, как уже было сказано, заперла Суворовскую улицу. В десять часов утра бледность Плешко стала неизменной. Бесследно исчезли два наводчика, два шофёра и один пулемётчик. Все попытки двинуть машины остались без результата. Не вернулся с позиции Щур, ушедший по приказанию капитана Плешко на мотоциклетке. Не вернулась, само собою понятно, и мотоциклетка, потому что не может же она сама вернуться! Птички в телефонах начали угрожать. Чем больше рассветал день, тем больше чудес происходило в дивизионе. Исчезли артиллеристы Дуван и Мальцев и ещё парочка пулемётчиков. Машины приобрели какой-то загадочный и заброшенный вид, возле них валялись гайки, ключи и какие-то вёдра. А в полдень, в полдень исчез сам командир дивизиона капитан Плешко».

Про жиклёры написано в «Сентиментальном путешествии» следующее:

«Партия была в обмороке и сильно недовольна своей связью с Союзом возрождения.

Эта связь доживала свои последние дни.

А меня в 4-м автопанцирном солдаты считали большевиком, хотя я прямо и точно говорил, кто я. От нас брали броневики и посылали на фронт, сперва далеко, в Коростень, а потом прямо под город и даже в город, на Подол.

Я засахаривал гетмановские машины.

Делается это так: сахар-песок или кусками бросается в бензиновый бак, где, растворяясь, попадает вместе с бензином в жиклёр (тоненькое калиброванное отверстие, через которое горючее вещество идёт в смесительную камеру).

Сахар, вследствие холода при испарении, застывает и закупоривает отверстие.

Можно продуть жиклёр шинным насосом. Но его опять забьёт. Но машины всё же выходили, и скоро их поставили вне нашего круга работы в Лукьяновские казармы»{48}.

«Партия» – это, конечно, эсеры.

Кстати, про это время есть другое художественное воспоминание.

Его оставил писатель Паустовский.

Паустовский написал не то роман, не то мемуары «Повесть о жизни». Произведение это загадочное. И в нём мешаются выдумка и правда. Например, советскому писателю неудобно признаваться, что он в 1918 году, почти одновременно со Шкловским, бежит от большевиков в Киев, и он рассказывает об этом туманно, меняя причины, но сохраняя детали.

Есть в этой книге и рассказ о том, как его призвали в армию гетмана. После первых выстрелов армия разбегается, и Паустовский идёт по городу в шинели со следами погон. Это выдаёт его лучше документов. Но петлюровцы только несколько раз бьют его прикладами.

Писатели, уже состоявшиеся и будущие, что жили тогда в Киеве, создали ни с чем не сравнимый портрет этого города.

Но хорошая проза двадцатых годов прошлого века даёт нам неоценимый опыт описания больших масс людей, охваченных тревогой.

Она, эта великая литература прошлого, вообще нам даёт многое, но тут нужно сделать отступление и сказать о больших массах людей, охваченных тревогой. Не паникой, когда люди ломятся с корабля к шлюпкам, и не когда, наоборот, роняя чемоданы, они лезут на корабль по ялтинским сходням. А именно то, когда есть ещё время и тревога мешается со страхом.

История русской интеллигенции – это история больших человеческих масс, охваченных тревогой и страхом.

Булгаков в романе пишет: «Большевиков ненавидели. Но не ненавистью в упор, когда ненавидящий хочет идти драться и убивать, а ненавистью трусливой, шипящей, из-за угла, из темноты. Ненавидели по ночам, засыпая в смутной тревоге, днём в ресторанах, читая газеты, в которых описывалось, как большевики стреляют из маузеров в затылки офицерам и банкирам и как в Москве торгуют лавочники лошадиным мясом, заражённым сапом. Ненавидели все – купцы, банкиры, промышленники, адвокаты, актёры, домовладельцы, кокотки, члены государственного совета, инженеры, врачи и писатели…»

Хорошо этот дух описал Шкловский:

«И уже не верили, – но нужно же верить во что-нибудь человеку, у которого есть имущество.

Рассказывали, что французы уже высадились в Одессе и отгородили часть города стульями, и между этими стульями, ограничившими территорию новой французской колонии, не смеют пробегать даже кошки.

Рассказали, что у французов есть фиолетовый луч, которым они могут ослепить всех большевиков, и Борис Мирский написал об этом луче фельетон „Больная красавица“. Красавица – старый мир, который нужно лечить фиолетовым лучом[33]33
  У К. Паустовского тоже есть этот луч: «Когда бой начался под самым Киевом, у Броваров и Дарницы, и всем стало ясно, что дело Петлюры пропало, в городе был объявлен приказ петлюровского коменданта. В приказе этом было сказано, что в ночь на завтра командованием петлюровской армии будут пущены против большевиков смертоносные фиолетовые лучи, предоставленные Петлюре французскими военными властями при посредстве „друга свободной Украины“ французского консула Энно.
  В связи с пуском фиолетовых лучей населению города предписывалось во избежание лишних жертв в ночь на завтра спуститься в подвалы и не выходить до утра. Киевляне привычно полезли в подвалы, где они отсиживались во время переворотов…
  Пальцы сводило от стальных затворов. Всё человеческое тепло было выдуто без остатка из-под жидких шинелей и колючих бязевых рубах.
  В ночь „фиолетового луча“ в городе было мертвенно тихо. Даже артиллерийский огонь замолк, и единственное, что было слышно, – это отдалённый грохот колёс. По этому характерному звуку опытные киевские жители поняли, что из города в неизвестном направлении поспешно удаляются армейские обозы.
  Так оно и случилось. Утром город был свободен от петлюровцев, выметен до последней соринки. Слухи о фиолетовых лучах для того и были пущены, чтобы ночью уйти без помехи».


[Закрыть]
.

И никогда раньше так не боялись большевиков, как в то время. Из пустой и чёрной России дул чёрный сквозняк.

Рассказывали, что англичане – рассказывали это люди не больные, – что англичане уже высадили в Баку стада обезьян, обученных всем правилам военного строя. Рассказывали, что этих обезьян нельзя распропагандировать, что идут они в атаки без страха, что они победят большевиков. Показывали рукой на аршин от пола рост этих обезьян. Говорили, что когда при взятии Баку одна такая обезьяна была убита, то её хоронили с оркестром шотландской военной музыки и шотландцы плакали.

Потому что инструкторами обезьяньих легионов были шотландцы».

Ключевая фраза тут: «…нужно же верить во что-нибудь человеку, у которого есть имущество».

Про эти киевские слухи писал Паустовский: «Слухи при Петлюре приобрели характер стихийного, почти космического явления, похожего на моровое поветрие. Это был повальный гипноз.

Слухи эти потеряли своё прямое назначение – сообщать вымышленные факты. Слухи приобрели новую сущность, как бы иную субстанцию. Они превратились в средство самоуспокоения, в сильнейшее наркотическое лекарство. Люди обретали надежду на будущее только в слухах. Даже внешне киевляне стали похожи на морфинистов.

При каждом новом слухе у них загорались до тех пор мутные глаза, исчезала обычная вялость, речь из косноязычной превращалась в оживлённую и даже остроумную.

Были слухи мимолётные и слухи долго действующие. Они держали людей в обманчивом возбуждении по два-три дня.

Даже самые матёрые скептики верили всему, вплоть до того, что Украина будет объявлена одним из департаментов Франции и для торжественного провозглашения этого государственного акта в Киев едет сам президент Пуанкаре, или, что киноактриса Вера Холодная собрала свою армию и, как Жанна д’Арк, вошла на белом коне во главе своего бесшабашного войска в город Прилуки, где и объявила себя украинской императрицей».

Есть книга воспоминаний «Портреты словами», книга довольно известная, и написана она Валентиной Ходасевич[34]34
  Валентина Михайловна Ходасевич (1894–1970) – театральный художник, иллюстратор, автор плакатов; племянница поэта Владислава Ходасевича. Оформляла спектакль «Древо превращений» по пьесе Н. Гумилёва в театре «Привал комедиантов»; участвовала в оформлении Петрограда к революционным празднествам; автор декораций к пьесе В. Маяковского «Москва горит» в Первом Московском госцирке, к балету Д. Шостаковича «Золотой век» в Государственном академическом театре оперы и балета (1930) и многих других известных постановок.


[Закрыть]
.

Описывается там, в частности, жизнь вокруг Горького в Петрограде.

Это бросок во времени, и я забегаю вперёд. Но история там рассказывается важная.

Там Шкловский заходит к Горьким во время того, как они обедают.

«Горькие» – это круг людей, а не собрание родственников.

Валентина Ходасевич пишет: «Еда наша была довольно однообразна: блины из ржаной муки, испечённые на „без масла“, и морковный чай с сахаром. Картофель был чрезвычайным лакомством. Ели только то, что получали в пайках. Обменные или „обманные“ рынки со спекулянтами ещё только начинали „организовываться“. Все члены нашей „коммуны“, а их было человек десять, были в сборе за длинным столом. Во главе стола сидела Мария Фёдоровна Андреева, жена А. М. <Горького>, комиссар отдела театра и зрелищ. В тот день неожиданно и тайно у нас появился с Украины приёмный сын М. Ф. – Женя Кякшт[35]35
  Евгений Георгиевич Кякшт (1894–1956) – переводчик, театральный деятель; племянник М. Ф. Андреевой, который после смерти матери (в 1887 году) воспитывался в её семье.


[Закрыть]
, с молодой женой. Когда пришёл Шкловский, мы потеснились, и он сел напротив Кякшта. Разговор зашёл о военных делах на Украине, и вскоре выяснилось, что оба, и Шкловский и Кякшт, воевали друг против друга, лёжа на Крещатике в Киеве, – стреляли, но не попадали. Шкловский был на стороне красных, а Кякшт, случайно попавший, – в войске Скоропадского».

Такое впечатление, что всякий публичный человек, близкий русской литературе, побывал в то время в Киеве и хоть раз пальнул из винтовки. Возможно, в какого-нибудь русского писателя.

Возвращаюсь к Булгакову.

Шполянский-персонаж появляется в романе о Белой гвардии ещё раз – у памятника Богдану Хмельницкому. Он жив, и рядом с ним его бывшие сослуживцы.

Роль его там важна и показывает, что, как предан гетман, будет предан и Петлюра.

А положительный герой Турбин будет спасён женщиной, у которой жил Шполянский.

Бледный от раны военный врач Турбин, уже влюблённый в эту женщину, спросит, что за фотографическая карточка на столе. И женщина ответит, что это её двоюродный брат.

Но отвечает она нечестно и отводит глаза.

Фамилия, впрочем, названа.

И сказано, что он уехал в Москву. «Он молод, однако ж мерзости в нём, как в тысячелетнем дьяволе. Жён он склоняет на разврат, и трубят уже, трубят боевые трубы грешных полчищ и виден над полями лик сатаны, идущего за ним».

И Турбин, отгоняя догадку, с неприязнью смотрит на лицо Шполянского в онегинских баках.

Шполянский уехал в Москву.

Шкловский недаром попал в булгаковский роман.

Не говоря уже о том, что и «Сентиментальное путешествие», и «Белая гвардия» входят в очень малый ряд, по-настоящему важный ряд книг о Гражданской войне.

«Белая гвардия», кстати, стала странным термометром, измеряющим не температуру воздуха, а температуру времени.

У каждого времени в России (после Гражданской войны, разумеется) есть своя «Белая гвардия». Будто судьба «Гамлета» в России – то он герой, то он байроническая личность, то товарищ Сталин противопоставил духу гамлетовских сомнений дух революционной решимости{49}, и Гамлет таким и пойдёт по советской земле, пока его наново не сыграет актёр Смоктуновский.

Роман «Белая гвардия» был написан в 1924 году.

Пьеса «Дни Турбиных» была создана в 1925 году и поставлена в 1926-м. Затем пьесу сняли было с репертуара, но по личному указанию Сталина она была восстановлена и шла до самой войны.

Потом «Дни Турбиных» были экранизированы как телефильм в 1976 году актёром и режиссёром Басовым уже в иное время.

То есть сначала это объяснялось самим Сталиным так:

«Что касается собственно пьесы „Дни Турбиных“, то она не так уж плоха, ибо она даёт больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: „если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав своё дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь“, „Дни Турбиных“ есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Конечно, автор ни в какой мере „не повинен“ в этой демонстрации.

Но какое нам до этого дело?»

Это цитата из его письма Билль-Белоцерковскому от 2 февраля 1929 года{50}.

Тут нужно рассказать чужую историю. Я как-то раз ходил пить чай в один дом с настоящим абажуром и даже голландскими изразцами.

Зашёл разговор о «Днях Турбиных» – и очевидцы той, старой постановки МХАТа вспомнили такой случай.

Один человек, угодивший в ссылку в сравнительно неопасные двадцатые годы, вернулся в Москву и попал на спектакль.

И вот на сцене запели «Боже, царя храни». Он автоматически встал – и через некоторое время понял, что стоит он один.

Тут же, схватив пальто и шапку в гардеробе, этот человек бежал из театра.

Это вполне архетипичная история того времени – и именно вокруг «Дней Турбиных».

Есть такие же воспоминания незаметного человека Дмитрия Шепеленко об Александре Грине.

Шепеленко рассказывает, как однажды он с Грином пошёл во МХАТ. Булгаковский «Театральный роман» рассказывает нам в подробностях, как происходила выдача контрамарок администратором. Собственно, администратор и выведен как «заведующий внутренним порядком Независимого театра Филипп Филиппович Тулумбасов».

Грин получил свои контрамарки, но вдруг наклонился к администратору и сказал:

– В Гражданскую войну вы служили в отряде Дроздовского.

Администратор спал с лица и стал отпираться, но Грин стоял на своём.

– Это, несомненно, белый офицер: жесты и взгляд выдают его с головой, – говорил он потом Шепеленко.

Тем же вечером по дороге в театр Грин предсказал, что администратор будет ждать их у входа. И действительно, когда шли по Камергерскому, они увидели администратора. Грин подошёл к нему и, вернувшись к Шепеленко, сказал:

– Он действительно был в Белой армии. Но я пообещал, что его не выдам.

Казалось, что чекисты могли ловить «бывших» прямо в фойе театра – по выражению лиц.

Очевидцы говорят, что в ту пору недобитые интеллигенты ломились во МХАТ для того, чтобы посмотреть именно этот осколок старой жизни. Тот мир с абажуром, где поют «Боже, царя храни», – потому что больше во всём СССР это нигде нельзя было спеть, кроме сцены МХАТа.

Дальше случилось многое – случилась невероятная, по трагичности сравнимая с Гражданской, новая война, снова вернулись погоны и слово «офицер» и булгаковские герои стали не просто осколками империи, а продолжением традиции.

И вот пришло то время, когда выражение «белый офицер» стало не страшным обвинением, а чем-то вроде бабушкиной броши, найденной в комоде, – не очень практичной, но всё же ценностью.

Гитара в «Днях Турбиных» родила бесчисленных поручиков Голицыных и корнетов Оболенских.

Типажи телефильма прочно вклеились в общественное сознание, а штабс-капитан Мышлаевский в исполнении актёра Басова подарил советским алкоголикам несколько расхожих фраз для застолья типа: «Как же вы селёдку без водки кушать будете?», «Вы что, водкой полы моете?!», «Ловко это вы опрокидываете! – Достигается тренировками!»…

Но в этой экранизации Шполянскому, как и прежде на сцене МХАТа, места не было.

Оно нашлось в следующей – в фильме 2012 года, где Шкловский – Шполянский стал просто демоном.

Шкловский – Шполянский там просто Воланд, то разрушающий счастье героев, то отпускающий их с миром.

Многое в этой тяге к нечистой силе можно объяснить ужасом начала XX века, когда вдруг хорошие люди превратились в зверей и брат пошёл на брата, были безжалостно сорваны шторы и погибли тысячи абажуров. Всё это без вмешательства дьявола объяснить было трудно.

Оттого Шполянского несчастный сифилитик Русаков так прямо и называет.

Это предчувствие будущего романа «Мастер и Маргарита» очень интересно, но вернёмся к абажурам.

Ключевой предмет «Белой гвардии» – это абажур.

Сражение происходит не за Киев и даже не за Александровскую гимназию.

Это битва при абажуре.

Какая-то ужасная сила, бушующая за окнами, и тот самый абажур.

Шполянский – символ неодолимой внешней силы, силы разрушения.

«А потом… потом в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос укладки, и ещё хуже, когда абажур сдёрнут с лампы. Никогда. Никогда не сдёргивайте абажур с лампы! Абажур священен. Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. У абажура дремлите, читайте – пусть воет вьюга, – ждите, пока к вам придут».

Глядите-глядите, люди, ваш абажур в опасности. Но это одна часть правды – абажур в опасности. Но он так же в опасности, когда вяло катится по рельсам императорский поезд у Пскова. Так же он в опасности, когда в головах случается разруха и люди перестают делать своё дело, занимаясь хоровым пением и групповыми страданиями вместо исполнения своих простых обязанностей.

И опять все виноваты и виноватых нет.

Глава седьмая
МОСКВА И ПЕТРОГРАД

Новая форма в искусстве является не для того, чтобы выразить новое содержание, а для того, чтобы заменить старую форму, переставшую быть художественной.

Из Виктора Шкловского{51}

Шкловский уехал в Москву.

Он ещё скрывался.

Якобсон вспоминал, что Шкловский явился к нему после ночёвки в кустах у храма Христа Спасителя – весь в колючках.

В «Сентиментальном путешествии» Шкловский рассказывает:

«Приехал ко мне один офицер, бежавший из Ярославля с женой. И он, и жена его были ранены и скрывали свои раны.

После восстания он, приехав в Москву, жил у храма Спасителя в кустах.

Он ел много хлеба и был чрезвычайно бледен.

Ярославль защищался, говорил он, отчаянно».

Восстание против большевиков в Ярославле, жестоко подавленное, произошло в разгар лета и продолжалось с 6 по 21 июля 1918 года.

Летом спать в кустах вполне можно.

В общем, если у Якобсона это не перенос истории из «Сентиментального путешествия» (в январе трудно ночевать в кустах, будешь не в колючках, а в сосульках), то для большевиков было совершенно естественно снести храм, вокруг которого прячется столько странного народа.

«Опять эшелон пленных. Это уже за Курском. Какой-то солдат сверху обмочил мой мешок, а в мешке сахар, фунтов двадцать.

Зашёл к Крыленко, передал ему письмо от его сестры из Киева (я её в Киеве знал).

Говорю ему, что нет победителей, но нужно мириться.

Он был согласен, но говорит, что – они победители. И говорил, что скоро чрезвычаек не будет. И с матерью Крыленко виделся, она жила в саду на Остоженке».

Шкловский сначала попал в Москву, а потом поехал в Петроград с эшелоном пленных.

«Едем. В вагоне снял шапку, а у меня очень заметная голова, уже и тогда бывшая лысой, со лбом, сильно развёрнутым.

Я снял шапку и лёг на верхнюю полку. В вагон вошли ещё какие-то люди, не пленные. Мы ругались с ними. Голос у меня громкий.

Спустился вниз, сел на скамейку. Вагон был третьего класса, не теплушка, и довольно хорошо освещён.

И вдруг человек в белом воротничке, сидящий передо мной, обратился ко мне:

„Я знаю тебя, ты – Шкловский!“

Я посмотрел, у него на груди заметил кусок синей материи. Такой знак носили сыщики, когда они стояли вокруг моей квартиры. И лицо человека узнал. Он стоял обыкновенно на углу.

Я и сейчас, когда пишу, охрип от волнения. А синюю ленточку хорошо помню, хотя больше ни от кого не слышал про чекистскую форму.

Я ответил: „Я – Виленчик, еду из плена. Вас не знаю, видите товарищей, я с ними жил в лагерях три года“.

Пленные не понимали, в чём дело, они думали, что вопрос идёт о праве проезда, кто-то рассеянно сказал сверху:

„Свой, отстань“.

Вагон был деревянный, освещённый, воздух в нём казался мне редким.

Я сказал шпику:

„Ну, раз познакомились, давай чай пить вместе, у меня есть сахар!“

Полез наверх, принёс мешок, положил, взял чайник, пошёл за кипятком в соседнее отделение и, ничего не думая, прошёл через весь вагон на площадку.

На площадке поставил чайник, ступил на подножку, прыгнул вперёд и побежал, больно ударяясь ногами о шпалы.

Пошёл по шоссе. Дело было у Клина.

Шёл, пришёл в деревню. Постучался. Впустили. Сказал, что отстал от поезда и что я работал в Австрии на цивильных работах и хочу купить полушубок из хорошей лёгкой овчины. Продали за 250 рублей.

Купил валенки, отдав за них свитер, который сейчас же послали в печь прожариваться. Вшей на мне было очень много.

Потом пил чай. Чай был из берёзового наплыва, без вкуса и запаха, один цвет. Такой наплыв можно варить хоть год, его не убудет.

И вот вернулся в Москву.

Взял лошадь, и везли меня к утру на соседнюю станцию к Москве.

Здесь сел на дачный поезд, доехал до Петровско-Разумовского и въехал в Москву на паровике. Он хорошо описан Паустовским, этот паровик.

В Москве был Горький, которого я знал по „Новой жизни“ и „Летописи“.

Пошёл к Алексею Максимовичу, он написал письмо к Якову Свердлову. Свердлов не заставил меня ждать в передней. Принял в большой комнате с целым ковром на полу.

Яков Свердлов оказался человеком молодым, одет в суконную куртку и кожаные брюки.

Это было во время разгона Уфимского совещания и появления группы Вольского. Свердлов принял меня без подозрительности, я сказал ему, что я не белый, он не стал расспрашивать и дал мне письмо на бланке Центрального Исполнительного Комитета, в письме он написал, что просит прекратить дело Шкловского.

В это время, ещё до попытки отъезда из Москвы, встретил Ларису Рейснер; она меня приняла хорошо и спросила, не могу ли я помочь ей отбить Фёдора Раскольникова из Ревеля. Познакомился с каким-то членом Реввоенсовета.

У меня была инерция, к большевикам я относился хорошо и согласился напасть на Ревель с броневиками, чтобы попытаться взять тюрьму.

Предприятие это не состоялось, потому что матросы, которые должны были ехать со мной (под командой Грицая), разъехались кто куда, а больше – в Ямбург за свининой. Некоторые же болели сыпняком.

Фёдора Раскольникова просто выменяли у англичан на что-то.

Пока же я с Рейснер поехал в Питер с каким-то фантастическим мандатом, ею подписанным.

Она была коммором, комиссаром морского Генерального штаба.

Одновременно с моим делом Горький выхлопотал от ЦК обещание выпустить бывших великих князей; он уже верил, что террор кончился, и думал, что великие князья будут у него работать в антикварной комиссии.

Но его обманули; в ту ночь, когда я ехал в Москву, великие князья были расстреляны петербургской Чека. Николай Михайлович при расстреле держал на руках котёнка.

Я приехал в Петербург, пошёл к Елене Стасовой в Смольный; она служила в Чека, и моё дело было у неё; я пришёл к ней в кабинет и передал ей записку. Стасова – худая блондинка очень интеллигентного вида. Хорошего вида. Она мне сказала, что она меня арестует и что записка Якова Свердлова не имеет силу приказа, так как Чека автономна, или, кажется, так сказала:

„Свердлов и я, оба мы члены партии, он мне не может приказать“.

Я сказал, что её не боюсь, вообще просил меня не запугивать. Стасова очень мило и деловито объяснила мне, что она меня не запугивает, а просто арестует. Но не арестовала, а выпустила, не спросив адреса и посоветовав не заходить к ней, а звонить по телефону. Вышел с мокрой спиной. Позвонил к ней через день, она мне сказала, что дело прекращено. Всё очень довольным голосом.

Таким образом, Чека хочет меня арестовать в 1922 году за то, что я делал в 1918 году, не принимая во внимание, что это дело прекращено амнистией по Саратовскому процессу и личной явкой меня самого. Давать же показания о своих прежних товарищах я не могу. У меня другая специальность.

В начале 1919 года я оказался в Питере».

Шкловский живёт в Петрограде странной, очень бурной и, кажется, очень счастливой жизнью.

Вокруг голод и война, а у Шкловского есть друзья, ученики, литература, и воздух наполнен надеждой, что они с друзьями объяснят мир слов.

Однако он запишет: «В конце зимы все решили бежать из Петербурга».

Но пока на дворе стоял 1919 год, и Шкловский записывал в том тексте, который потом составит «Сентиментальное путешествие»: «Осенью наступал Юденич».

В 1919 году Шкловский женился. Пишет об этом он несколько легкомысленно: «Я женился в 1919-м или 1920 году, при женитьбе принял фамилию жены Корди, но не выдержал характера и подписываюсь Шкловский».

Тут надо сделать оговорку.

Легко вывести из этой фразы много возмущений на тему морали и нравственности.

Это напрасно.

Во-первых, потому что мораль была отменена.

Да и брак был отменён – люди сходились и расходились. Причём не всегда легкомысленно, но очень редко осеняя себя датами и документами.

Во-вторых, об этом хорошо говорил в своих воспоминаниях филолог Чудаков.

Когда он спрашивал Шкловского о времени, была середина 1970-х годов, точнее – 20 июня 1975 года (если судить по записи Чудакова). Чудаков был умный человек и не только записывал остроты, как делали многие, но ещё записывал даты и последовательность событий.

И вот он оговаривается:

«Тут надлежит сразу разъяснить одно недоразумение. Ещё в 70-е годы пошли слухи, что Шкловский многое перезабыл, всё путает и т. д. (У нас почему-то очень торопятся стариков записывать в маразматики – с непонятным удовольствием.)

Свидетельствую: мы с М. Ч.[36]36
  Мариэтта Омаровна Чудакова (по рождению Хан-Магомедова) – жена А. Чудакова, литературовед, писатель, автор многих научных работ и книг, среди них «Мастерство Юрия Олеши», «Жизнеописание Михаила Булгакова», «Поэтика Михаила Зощенко», «Беседы об архивах».


[Закрыть]
этого не заметили. А то впечатление возникало, видимо, потому, что неправильно ставились сами вопросы. В. Б. <Шкловский> говорил: „У меня все спрашивают, когда было первое заседание Опояза. А чёрт его знает!“… Вопрос некорректен во многих отношениях: что полагать началом (считать ли им первый сборник 1916 г., можно ли таковым посчитать обед, с какого числа участников считать это начало, называть ли обществом свободное содружество без списка и т. п.). Или спрашивали (я, например): какого числа вы уехали в Персию? Когда вернулись в Петроград? На это он отвечал: не помню. Даты вообще не были коньком Шкловского: думаю, на эти вопросы он и пятьдесят лет назад не ответил бы. В „Сентиментальном путешествии“ он признавался, что с трудом помнит порядок месяцев; в сохранившихся анкетах даже недавние даты – говоря его словами – „спокойно спутаны“. Я знаю только один случай за все годы нашего знакомства, когда он назвал дату.

– У Солженицына насчёт Севера – не его программа. Это из книги Менделеева „К познанию России“ 1893 года – я помню эту дату, потому что это год моего рождения»{52}.

Но время было не легкомысленное. Просто в нём не был создан новый обряд жизни, а старый перестал существовать. Документов было множество, и все они были грозные.

Семейное положение мало кого волновало.

Было много обобществлённого.

Но женитьба на Василисе Георгиевне Корди была не простым событием.

Василиса Корди была на три года старше Шкловского, родилась 14 января 1890 года. Фамилия эта греческая, и по преданию Корди были родом из Спарты.

В империи национальности тасуются быстро, и вот один из потомков приехавшего в Россию грека был уже акушером-гинекологом. Его дети рано остались сиротами – у домработницы оказалась открытая форма туберкулёза, от которого мать скончалась.

Это жертва особая, сродни многим жертвам русской интеллигенции, когда человек относится к опасности пренебрежительно не по глупости, а из-за демократических убеждений.

Домработница, впрочем, осталась жива.

Василиса Георгиевна во время войны была сестрой милосердия, а затем – театральным художником.

Первого мая В. Г. Шкловская-Корди уезжает к родственникам в Херсон, а Шкловский остаётся в Петрограде.

Жил на свете человек именем Николай Иванов Чичерин.

Родился он в 1724 году, а тридцати пяти лет был уже полковником. Стал он генерал-полицмейстером Петербурга в 1764 году. Говорят, был он строг и распорядителен. Однако впал в немилость после наводнения 1777 года – мог ли он противостоять стихии, или же она была беспощадна и сильна, но Екатерина не пощадила его и он был прогнан с должности.

Однако до этого ему было жаловано пространство между Мойкой и Большой Морской улицей, где раньше стоял зимний дворец Елизаветы Петровны.

Жаловано оно было полицмейстеру для строительства. И начатое в 1768 году строительство четырёхэтажного здания было закончено в 1771-м. Архитектор неизвестен, историки называют и Валлен-Деламота, и архитектора Квасова, и архитектора Фельтена. Хозяин жил на третьем этаже, на первом находились магазины, а прочие помещения сдавались внаём. Затем умер Чичерин, а лет ему при кончине было пятьдесят восемь.

Нёс свои колонны дом через века, мелькали в подъезде Радищев и Фонвизин. Жил там и Грибоедов. Открылся и исчез Музыкальный клуб. Граф Куракин владел домом, некоторое время наполняли его помещения страшные мысли графа Палена, ну а затем им владели братья Елисеевы – Григорий и Степан.

А как пробежали Невским революционные солдаты и матросы, жизнь дома переменилась.

И вот в бывшем доме генерал-полицмейстера обосновался Дом искусств.

Половина русской литературы, если не три четверти её, – жила в Доме искусств, пока история его не кончилась в году 1923-м от Рождества Христова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю