Текст книги "Виктор Шкловский"
Автор книги: Владимир Березин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)
И тут же предлагает ему, по сходной цене, набор-конструктор для написания репортажей со строительства железной дороги. Этот набор, или «Торжественный комплект», довольно хорошо известен, но куда менее известны слова самого Шкловского, которые приводит Федута. Шкловский и Бендер пытаются заработать на кинематографе, и сценарий «Шея», может быть, мало уступал какой-нибудь сценарной заявке Шкловского. «Вот вам совет, – писал Шкловский, – который мы, профессиональные писатели, часто даём друг другу: начинайте с середины, с того самого места, которое у вас выходит, в котором вы знаете что написать. Когда напишете середину, то найдётся и начало и конец или самая середина окажется началом. Кроме этого, нужно иметь дома заготовки – готовые написанные куски статей, записи фактов, удачных выражений, фактические сведения, – которые всегда найдут себе место в статье и никогда не пропадут даром» Талант не играет роли – он сводится к умению владеть определённым набором лекал. Сюжетные приёмы – это набор лекал, годных не для вычерчивания любой кривой». См.: Шкловский В. II Как мы пишем. Сборник Vermont: Chalidze Publications, 1983. С. 215. Цит. по: Федута А. Остап Ибрагимович Шкловский. М.: РГГУ, 2011. Вып. № 3.">{179}.
Но самым поразительным является совпадение (если, конечно, это совпадение) в «Двенадцати стульях». Возвращению Ипполита Матвеевича Воробьянинова в родной город предшествует феерическая сцена его попытки изменить внешность – перекрасить волосы: «Нагнув голову, словно желая забодать зеркальце, несчастный увидел, что радикальный чёрный цвет ещё господствовал в центре каре, но по краям был обсажен тою же травянистой каймой. <…> Остап… <…> внимательно посмотрел на Ипполита Матвеевича и радостно засмеялся. Отвернувшись от директора-учредителя концессии, главный руководитель работ и технический директор содрогался, хватался за спинку кровати, кричал: „Не могу!“ – и снова бушевал».
Если не считать разницы в цветовой гамме, то конспект этой сцены есть и в биографическом «Сентиментальном путешествии» Шкловского: «Попал к одному товарищу (который политикой не занимался), красился у него, вышел лиловым. Очень смеялись. Пришлось бриться. Ночевать у него было нельзя»{180}.
Впрочем, про это рассказано выше.
В рассуждениях Федуты ещё много интересного, но вопрос в самой идее.
Она верна, но главное – в точном желании изобразить Шкловского. Тысячи людей в тяжёлый год пытались поменять внешность, и у сотен это выходило криво: топорщились разноцветные усы и бороды. Это был цвет перепуганного времени. Василий Витальевич Шульгин, уж на что был умный человек, а пробираясь с фальшивым паспортом в СССР в 1925 году, – через семь лет после цветовых экспериментов Шкловского и за два года до использования Кисой Воробьяниновым знаменитой и радикальной краски для волос «Титаник», тоже покрасился неудачно, о чём и сообщил по возвращении в Париж.
Шкловский не прототип Остапа Бендера. Просто Шкловский – яркая фигура, особый тип авантюриста. Он авантюрист, и Остап – авантюрист. Остап чрезвычайно одарён, точно чувствует психологию собеседника, и Шкловский очень хорошо чувствует стиль времени и тоже одарён чрезвычайно. Они не идеальны в своём артистизме: Шкловский часто терпит поражения, зайдя на территорию «строгой науки», Остап жонглирует часто ему самому непонятными словами и иногда не угадывает своего окружения.
Но захотят люди описать авантюриста – так выходит у них Шкловский. Захотят припомнить обаятельного трикстера – выходит Бендер.
Нормальное дело.
Шкловский – образец авантюриста и в жизни, и в литературе, потому что он человек своего времени.
Бендер – литературный герой своего времени.
Обоих это время ломает и треплет, как лён на стлище. Из вольных трикстеров – в управдомы. Из филологических скандалистов – в заслуженные литературоведы.
Глава двадцать третья
ВЕЛИКИЙ МЕЛИОРАТОР
Путь воды в стране больше говорит о её богатстве, чем пути её войска.
Мухаммад Ташруф
В записной книжке Андрея Платонова был телефонный номер В 1-37-42.
Это номер Шкловского.
Тогда телефонные номера обозначались смешанным буквенно-цифровым способом, а уже потом «В» превратилось в «9», да и сам номер удлинился.
Но встретились они давно.
Шкловский приехал в Воронеж летом 1925 года – он был знаменит, его послали писать очерк и статьи о новой жизни на селе. Более того, он летал над воронежской землёй на агитсамолёте «Лицом к деревне» – в качестве пассажира, конечно.
В «Третьей фабрике» есть целая глава «Воронежская губерния и Платонов», где Шкловский пишет: «Все эти реки, о которых мы учили в учебнике географии: Воронеж, Битюг, Хопёр, Тихая Сосна… их нет. Они заросли камышом. Если раздвинуть камыш, то внизу между камышинками мокро. Платонов прочищает реки. Товарищ Платонов ездит на мужественном корыте, называемом автомобиль… Есть места, где воды нет на сорок вёрст. Пустыня ползёт сюда по оврагам. Реки зарастают, сохнут. Высыхают совсем. Тогда на дне их копают колодцы… Есть деревни, где целую ночь стоят с вёдрами у колодца»{181}.
Шкловский говорил с мелиоратором Платоновым несколько свысока, но Платонов знал себе цену. Говорили они не только о движении воды, но и о движении литературы.
Тут есть несколько важных деталей: во-первых, внешне это – диалог между столичным человеком, знаменитостью, основоположником новых школ в искусстве и науке и – провинциалом. Но провинциал этот не испытывает робости перед гостем.
Во-вторых, одной из черт, составивших образ Шкловского, была любовь к машине, механизму. Но всё же он относился к машинам поэтически, а вот Платонов был человек, с машинами сроднившийся. То есть Платонов был практиком всего того, о чём так красиво говорил Шкловский. И практик этот имел свой голос, просто голос этот не был так громок в общем хоре новой литературы, как голос Шкловского.
Образ Шкловского начала века – образ повелителя автомобиля, а потом – броневика. Образ Платонова в глазах читателей будущих поколений неразрывно связан с двигателями, котлами и призывным криком паровоза.
А пока провинциал, который читает всё, что выходит в столицах, ведёт разговор с заезжим корреспондентом.
И пока Шкловский, чувствуя талант Платонова, пишет жене:
«Город здесь полуюжный. Нищих как в Москве. А вообще я очень изменился. Мне не хочется смеяться.
Познакомился с очень интересным коммунистом. Заведует оводнением края, очень много работает, сам из рабочих и любит Розанова.
Большая умница.
У него жена и сын трёх лет».
В «Третьей фабрике» Шкловский пишет:
«Платонов прочищает реки. Товарищ Платонов ездит на мужественном корыте, называемом автомобиль. <…>
Платонов – мелиоратор. Он рабочий лет двадцати шести. Белокур. <…>
Товарищ Платонов очень занят. Пустыня наступает. Вода уходит под землю и течёт в подземных больших реках. <…>
Качать воду должен был двигатель.
Но доставали её из другого колодца пружинным насосом. Пружина вбегала в воду и бежала обратно, а вода за неё цепляется.
Крутили колесо пружины две девки. „При аграрном перенаселении деревни, при воронежском голоде, – сказал мне Платонов, – нет двигателя дешевле деревенской девки. Она не требует амортизации. <…>“
Мы сидели на террасе и ели с мелиораторами очень невкусный ужин.
Говорил Платонов о литературе, о Розанове, о том, что нельзя описывать закат и нельзя писать рассказов».
В биографии Андрея Платонова писатель Алексей Варламов замечает:
«Говорил или нет Платонов про не требующих амортизации деревенских девок, вопрос спорный, запрещал ли мелиоратор описывать закат и вообще сочинять рассказы – тоже неясно; более вероятно, что он говорил про Розанова, и тема эта Шкловскому, написавшему книгу о Розанове, была близка, а обнаружение коммуниста-мелиоратора, знающего и любящего Василия Васильевича, посреди знойных воронежских степей, где жажда, по смелому выражению автора „Третьей фабрики“, страшней сифилиса, – всё это не могло не поразить столичного литератора. Но насколько Платонов Шкловскому открылся, делился ли сокровенным… говорил ли о текущих литературных делах, о скуке беспартийности и разъяснил ли Платонову Виктор Борисович механизм романа тайн… – всё это неизвестно. Сам Шкловский, сколь бы высоко Платонова ни ценил (а в 1930-е он, по свидетельству писателя Льва Ивановича Гумилевского, публично называл своего водителя по чернозёму гением), уже после смерти Платонова сказал о нём очень немного и, несмотря на несколько покаянный тон, сказал уклончиво, старательно обходя острые углы личных взаимоотношений и разногласий, особенно проявившихся в платоновских рецензиях конца 1930-х годов».
В последний год жизни Шкловского Александр Галушкин записал за ним:
«С Платоновым я познакомился очень рано. Приехал по журналистской командировке в Воронеж. Встретился с молодым человеком, небольшого роста.
Была засуха, и Платонов хотел дать воду человеку и земле.
Мы говорили о литературе.
Он любил меня, потому что мы были людьми одного дела.
<…>
Потом я узнал его как писателя.
Это был писатель, который знал жизнь: он видел женщин, которым были нужны мужчины, мужчин, которым не были нужны женщины; он видел разомкнутый треугольник жизни. <…>
Он верил в революцию. Казалось, что революцией Платонов должен был быть сохранён.
Путь к познанию России – трудный путь. Платонов знал все камни и повороты этого пути.
Мы все виноваты перед ним. Я считаю, что я в огромном долгу перед ним: я ничего о нём не написал.
Не знаю, успею ли».
Им же записано ещё одно воспоминание:
«На вопрос, не показывал ли Платонов ему свои произведения и какими были их разговоры о литературе, Виктор Борисович ответил: „Нет, не показывал ничего. Мы говорили о Розанове“. И немного спустя добавил: „Мне кажется, ему был нужен другой читатель“».
Дальше Варламов замечает:
«Написанный вчерне на рубеже 1925–1926 годов „Антисексус“ – одна из самых необычных даже для Платонова вещей: монтаж высказываний знаменитых людей в связи с рекламной акцией недорогостояшего, доступного, можно сказать, демократичного аппарата, призванного самым элементарным и эффективным образом решить ту проблему, что не давала покоя воронежскому философу с младых ногтей и одновременно с тем служила источником его вдохновения: что делать с основным инстинктом человеческого тела и на какие цели тратить гигантскую энергию, этому инстинкту подчиняющуюся, а также с веществом, которое при том выделяется? Но теперь идеализм и определённый радикализм юности – пустить мужскую силу на великие свершения – уступил место сарказму и иронии. <…>
„Антисексус“ считается своеобразным рубежом в платоновском творчестве, но, возможно, точнее было бы сравнение с железнодорожным тупиком, куда Платонов загнал состав накопившегося у него неразбавленного яда. Действительность, которую воронежский публицист ещё в 1921 году объявил контрреволюционной, не только не сдвинулась в сторону просветления и очищения, не только не удержалась на высоте тех лет и не поднялась выше, но стала ещё более грязной, отталкивающей и… более прочной. Никакие революции и потрясения ей не грозили. „Антисексус“ – сильнейший протест против тотальной человеческой пошлости, против превращения всего на свете в товар: Платонову нужно было выплеснуть накопившуюся у него желчь против обуржуазивания, омертвения всеобщей, в том числе и советской, жизни, ударить молнией в скопившейся духоте, и он это сделал.
Этот рассказ Платонов настойчиво хотел напечатать в первом сборнике своей прозы, даже согласившись на специальное предисловие, на „сливочное масло издательства, – лишь бы прошёл сборник“, как писал он жене, однако „Антисексус“ застрял в архиве на долгие десятилетия»{182}.
У Платонова есть железнодорожный рассказ про стрелочника, ставшего сцепщиком.
Рассказ этот написан в 1936 году.
Сцепщик Иван Алексеевич Фёдоров в конце рассказа получает орден – за то, что остановил вырвавшийся на свободу вагон.
Но интересно в этом рассказе, который называется «Среди животных и растений», ещё то, что действие его происходит близ Медвежьей горы, то есть – Медвежьегорска, там, где строится Беломорско-Балтийский канал.
В рассказе железнодорожный человек Фёдоров сетует, что на его разъезде «ни театра, ни библиотеки, есть одна гармоника у дорожного мастера, но он приезжает на разъезд редко и часто забывает взять гармонию, хотя и дал письменное обещание месткому возить её с собой неразлучно и играть повсюду в красных уголках новый репертуар, кроме сумбура, осуждённого в центральных газетах. Приезжал ещё среди лета член союза писателей и делал доклад о творческой дискуссии; Фёдоров тогда задал ему шестнадцать вопросов и взял в подарок книгу „Путешествие Марко Поло“, а писатель потом уехал. Книга та была очень интересной; Иван Алексеевич сразу начал её читать с двадцать шестой страницы. В начале писатели всегда только думают, и поэтому скучно, самое интересное бывает в середине или в конце, и Фёдоров читал каждую книгу враздробь – то на странице номер пятьдесят, то двести четырнадцать. И хотя все книги интересные, но так читать ещё лучше и интересней, потому что приходится самому соображать про всё, что пропустил, и сочинять на непонятном или нехорошем месте заново, как будто ты тоже автор, член всесоюзного союза писателей. Одну книгу под названием „Известь“ – или, кажется, „Камень“ – Иван Алексеевич прочитал с конца до самого начала и понял, что книга хороша, а если читать с начала, то получается неверно и маловыдержанно»{183}.
Что интересно, Фёдоров – реальное лицо, железнодорожник, награждённый орденом Красной Звезды.
Неизвестно, так ли, как у Платонова, он разглядывал случайные вещи на насыпи. С тем ли восторгом воображения, будто Робинзон на морском берегу, всматривался в случайные дары цивилизации.
Но это был тот самый новый язык, язык, годный для описания нового мира.
Шкловский почувствовал его в Платонове рано и, кажется, относился к нему не без ревности.
Глава двадцать четвёртая
КАНАЛ И СЪЕЗД
Все Парки Культуры и Отдыха
были имени Горького,
хотя он и был известен
не тем, что плясал и пел,
а тем, что видел в жизни
немало плохого и горького
и вместе со всем народом
боролся или терпел.
А все каналы имени
были товарища Сталина,
и в этом случае лучшего
названия не сыскать,
поскольку именно Сталиным
задача была поставлена,
чтоб всю нашу старую землю
каналами перекопать.
Борис Слуцкий
Это позже Беломорско-Балтийский канал превратился в дешёвые папиросы с размытой картой на пачке.
Пачка, вернее, рисунок на ней стал источником многочисленных анекдотов, вроде истории с лётчиками, что забыли планшет с картой и летели по пачке «Беломора».
Канал знаменит до сих пор – едкой табачной славой. Есть разве папиросы «Кузнецкстрой» или «Магнитка»?
Беломорско-Балтийский канал строили с 1931 по 1933 год и назвали именем Сталина (в 1961 году это имя с названия отвалилось).
А вот в начале 1930-х о канале только и говорили.
Во-первых, это был «первый в мире опыт перековки трудом самых закоренелых преступников-рецидивистов и политических врагов», – как писали в газетах.
Во-вторых, об этом говорили открыто.
Потом говорить о труде заключённых стало не принято.
А тогда писали книги и ставили пьесы – погодинских «Аристократов», к примеру.
Есть странный и страшный текст, детектив-нуар, где герой падает в тихий омут безумия, потому что жизнь пошла криво. Всё подмена, всё зыбко (куда страшнее, чем в незатейливой истории человека, попавшего в Матрицу). И мальчик-герой всё время промахивается – в выборе друзей и в боязни врагов, мечется по дому, по городу, и дальше, дальше… Зло заводится в тебе как бы само по себе, шпион появляется в квартире так – от сырости. Будто следуя старинному рецепту, разбросать деньги и открыть дверь. И на третий, третий обязательно день – вот он, шпион, готов. Тут как тут.
Потом мальчик спрашивает человека в военной форме, откуда взялся его загадочный фальшивый дядя. «Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из своей кривой трубки, сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в ту сторону, куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце». Шпионы всегда приходят со стороны заката, оттуда, из Царства мёртвых.
Герой – человек без возраста. Он взрослый в детском теле. К тому же он, как герой античного романа, не меняется, а только искупает ошибки. Будто в награду за желание умереть, мир возвращает мальчику отца – с увечным пальцем и шрамом на виске, но живым – его выплёвывает Беломорско-Балтийский канал.
В тексте прямо об этом не говорится, но адрес села Сороки, откуда пишет отец, села, которое стало в 1938-м городом Беломорском, с каким-нибудь другим адресом спутать сложно.
Это, кто не помнит, «Судьба барабанщика». Повесть Аркадия Гайдара, написанная в 1939-м.
Канал, а точнее – Беломорско-Балтийский канал был стройкой поизвестнее Днепрогэса (его закончили строить годом раньше).
Летом 1933-го 120 писателей во главе с Максимом Горьким приехали на строительство канала, чтобы потом написать о нём книгу. Месяцем ранее туда приехал Пришвин, в результате написавший роман «Осударева дорога». «Осударева дорога» напечатана тогда быть не могла и увидела свет только в 1957 году.
А вот книга о Беломорско-Балтийском канале вполне себе была напечатана.
Правда, огромный 600-страничный том писали не 120 путешественников, а 36 человек.
Иллюстрировал книгу Родченко[96]96
Александр Михайлович Родченко (1891–1956) – советский фотограф, график, скульптор, художник театра и кино; один из основоположников конструктивизма, родоначальник дизайна и рекламы в СССР. В 1923–1930 годах участник групп «ЛЕФ» и «РЕФ», оформлял журналы, издаваемые этими группами; художник журналов «ЛЕФ» и «Новый ЛЕФ»; член Объединения современных архитекторов (ОСА).
[Закрыть].
Шкловский, поехавший туда отдельно (а набор имён был подходящий – Алексей Толстой, Михаил Зощенко, Ильф и Петров, Бруно Ясенский, Валентин Катаев, Вера Инбер, Дмитрий Святополк-Мирский и пр.), так вот Шкловский, судя по всему, сам ничего не писал.
Он был приглашён (это то самое приглашение, от которого нельзя отказаться) как «гений монтажа». В коллективе авторов Шкловский подписан чуть не под каждой главой, но выделить среди результата «бригадного метода» что-то присущее лично Шкловскому, найти элемент стиля, оборот речи, лично ему присущий, нельзя.
Монтажа там было достаточно, и монтаж был профессионален.
В начале 1930-х всё монтировалось довольно лихо, и, отмотав один год назад, среди записей в «Чукоккале» можно обнаружить:
«Вера Торгсинбер
Карьерий Вазелинский,
П. А. Правленко
без. Прин. Цыпин
1932».
А ещё там значится следующий каламбур:
«Эпоха переименована в максимально-горькую.
Тоже не Виктор Шкловский»{184}.
Вообще, канал в советской мифологии – очень странный и интересный объект.
Управление водой, водяная цивилизация (как писали историки – «гидравлическая»).
Отчего на слуху нет книг, посвящённых рукотворной реке как символу повелевания водами, – неизвестно. А ведь тут-то и заключена какая-то великая русская загадка – канал или плотина приносит страшные бедствия, затопляется очередная Матёра, и вдруг рукотворная река на следующее утро оказывается обычной, будто спало какое-то наваждение. Пока лучшее произведение, предсказавшее судьбу каналостроения в России, – «Епифанские шлюзы» Андрея Платонова, где есть всё – надежда и ошибка, любовь и страх, а потом и вовсе безвестная гибель.
Каналы оказываются, наряду с гидроэлектростанциями, в числе главных строек коммунизма.
Канал возвращает мифологию ко временам древним – египетским и вавилонским.
При этом Беломорканал – довольно сложное и очень остроумное (по крайней мере, с инженерной точки зрения) сооружение.
Это, кстати, одно из немногих сооружений, построенных по плану, в срок – с 16 октября 1931 года по 20 июня 1933-го.
Перед писателями, кстати, на стройку съездил сам Сталин.
Есть знаменитые кадры, снятые на палубе, – на них понемногу исчезают в мутной реке Лете-ретуши спутники вождя.
Глядь – и вместо какого-нибудь наркома уже палубная надстройка или деталь пейзажа.
Книга, которую создали советские писатели, была сделана так же – точно и в срок, прямо в руки делегатам XVII съезда ВКП(б). Этому съезду она, собственно, и посвящалась. Книгу сдали в набор 12 декабря 1933-го, а 26 января 1934 года она уже лежала в Кремле.
Изданий, правда, было два – одно для широкого распространения, тиражом 80 тысяч экземпляров, и особое – тиражом четыре тысячи, но куда более роскошное.
Потом вышло то, что обычно бывало в ту пору.
Имперской фундаментальности всегда мешают реальные биографии.
Солженицын писал по этому поводу: «Книга была издана как бы навеки, чтобы потомство читало и удивлялось, но по роковому стечению обстоятельств большинство прославленных в ней и сфотографированных руководителей через два-три года все были разоблачены как враги народа. Естественно, что и тираж книги был изъят из библиотек и уничтожен. Уничтожали её в 1937 году и частные владельцы, не желая нажить за неё срока. Теперь уцелело очень мало экземпляров, и нет надежды на переиздание…»{185}
Но с последним замечанием Солженицын поторопился.
Книга эта была переиздана, я её видел и держал в руках.
В пору своей работы книжным обозревателем я дивился толстому тому под названием «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина. История строительства 1931–1934 гг.» под редакцией М. Горького, Л. Авербаха и С. Фирина, но что удивительно: в этой книге, републикованной в конце 1990-х, не было сведений об издателе, то есть выходные данные там были, но – 1934 года, из старого издания[97]97
Одна из вероятных причин анонимности издания, может быть, в том, что издатель не стал искать родственников тридцати шести писателей (их заведомо больше, чем тридцать шесть, и с некоторыми наследниками не всё просто), а издал книгу как есть.
[Закрыть]. (Сейчас оригинал продают библиофилам по 12–18 тысяч рублей – в зависимости от сохранности.)
Краевед и книжный обозреватель Андрей Мирошкин написал об этой книге:
«Вообще, книга о Беломорканале стала в каком-то смысле апофеозом того „романа“, который развивался у советских писателей 20–30-х годов с чекистами всевозможных рангов. Вспомним: завсегдатаем литературных кафе был Я. Блюмкин, Маяковский водил дружбу с Аграновым, Есенин ради острых ощущений ходил на ночные экзекуции… Суровый, бесстрашный и беспощадный к врагам чекист становился главным героем советской романтической литературы. Что поделать: все прочие персонажи-романтики оказались контрреволюционерами! Авербах и его товарищи по РАППу вскрыли классовую сущность гумилёвских конквистадоров и блоковских рыцарей. Идеальным героем революционного романтизма должен был стать чекист. И он им стал. Книга о Беломорканале – своего рода гимн ОГПУ и его тогдашнему руководителю Генриху Ягоде. И гимн, увы, весьма талантливый…
Главы книги носят патетические названия: „Страна и её враги“, „Темпы и качество“, „Добить классового врага“ и др., но содержание главы не всегда соответствует заголовку. В книге чередуются очерки о чекистах, строителях, о всевозможных ударных вахтах и кампаниях (против лодырей, очковтирателей…), очерки-монологи (перековавшийся аферист, стрелок ВОХРа…), а также очерки научно-популярные, где рассказывается, допустим, о принципах шлюзования судов или о минеральных ресурсах Карелии. Описания „трудовых будней“ на редкость скучны и однообразны. „Технические“ эпизоды интересны лишь с познавательной точки зрения. Лучше и ярче всего написаны биографии чекистов, инженеров и рабочих-ударников. Здесь как-то забываешь о соотношении правды и вымысла, о том, кому посвящена эта хвалебная песнь. Сухой, динамичный, в меру образный, информативно насыщенный стиль: закат эпохи конструктивизма, этого советского западничества. Местами просто отличный текст – своего рода упоение цинизмом, помноженным на литературный талант. Всё-таки лучшие человековеды страны работали. <…>
Открытие канала описано, как и полагается, в самых мажорных тонах. Первый прошедший по маршруту пароход назывался, разумеется, „Чекист“.
Завершает книгу живописнейшая утопия в гидротехническом вкусе. Конец тридцатых годов. Москва принимает корабли пяти морей. Весь город прорезан каналами, на площадях бьют фонтаны, шелестят листвой парки. Царство прохлады, влаги, свежести! Оно должно было возникнуть в столице после постройки канала Москва – Волга и нескольких водных коммуникаций в черте города. Но мечтам о „социалистической Венеции“ не суждено было сбыться в полной мере. И „книги века“ о других грандиозных стройках сталинской эпохи, к написанию которых призывал в 1934-м Максим Горький, так и не были созданы»{186}.
Перед работой по монтажу книги Шкловский и поехал на канал, и именно там и была произнесена знаменитая острота, которая, увы, заслоняет детали целого пласта биографии.
«Виктор Шкловский был человеком благородным, хоть и не слишком мужественным. В жилах его текла кровь революционера. Тем не менее Сталин его почему-то не посадил. В конце тридцатых годов это удивляло и самого непосаженного, и его друзей.
Округляя и без того круглые глаза свои, притихший формалист шёпотом говорил:
– Я чувствую себя в нашей стране, как живая чернобурка в меховом магазине»{187}.
Так написал Мариенгоф в «Бессмертной трилогии», но, как мы видим, полагаясь на свою нетвёрдую память или чужой пересказ.
Слова эти обращены не к публике, а к ещё не смертельно опасной ему власти, власти, с которой можно пошутить.
И сказаны они не о стране, а о самом карельском пушном магазине – потому что и Шкловский, и его собеседник-чекист прекрасно знают, что гость мало чем отличается от подопечных местного хозяина.
Сам Шкловский вспоминал об этой фразе в беседе с Чудаковым, который пересказал это так:
«Говорили о Чехове. С него В<иктор> Б<орисович> перешёл на своего брата Владимира, который Чехова не любил.
– Ему казалось, что Чехов холодно относится к религии. А сам он был церковник. Всегда крестился на купола – даже со сбитыми крестами. Тогда это эпатировало.
Его арестовали как эсперантиста (пришла Варвара Викторовна, уточнила: „году в 34-м“). Я был у него на Беломорканале. Он был землекопом. Я им там сказал: „Я здесь чувствую себя живым соболем в меховой лавке“»{188}.
В это время семья Шкловского оставляет квартиру в Марьиной Роще по адресу: Александровский (ныне – Октябрьский) переулок, д. 43, кв. 4.
Квартира эта была чрезвычайно интересной, и часть её после Шкловского досталась Харджиеву[98]98
Николай Иванович Харджиев (1903–1996) – русский писатель, историк новейшей литературы и искусства, текстолог, коллекционер. Собрал богатую коллекцию русского авангардного искусства, книжных изданий и документов эпохи. В 1993 году вместе с женой эмигрировал в Голландию (при этом часть архива была конфискована российской таможней).
[Закрыть]. Харджиев, сын армянина и гречанки из Смирны, в Одессе окончил юридический факультет, а в 1928 году перебрался в Москву и перенёс туда свои литературные занятия. Это был человек, дружный с Багрицким и футуристами, старшими и младшими опоязовцами.
При этом он стал экспертом по русскому авангарду – как в литературе, так и в живописи. Редактировал и издавал книги Маяковского, Мандельштама и Хлебникова. Мало того что в доме Харджиева бывал весь цвет непарадной русской литературы, среди гостей этой бывшей комнаты Шкловского упоминают также Ахматову и Цветаеву, встретившихся после возвращения Цветаевой из эмиграции.
В общем, литература не уходила из этого места.
Дом, к сожалению, не сохранился – сейчас это обычное место близ Сущёвского Вала, заросшее типовыми панельными домами.
Итак, из Марьиной Рощи семья Шкловских переехала в надстройку – в знаменитый, надстроенный до шести этажей, писательский дом с историей на улице Фурманова, исчезнувший только в 1974 году.
Здесь арестовали Мандельштама в 1933-м, здесь Булгаков писал роман «Мастер и Маргарита».
Жили Шкловские на пятом этаже, в одном тамбуре с писателем Перецом Маркишем.
Первый Всесоюзный съезд советских писателей готовился долго, а проходил с 14 августа по 1 сентября 1934 года. 591 делегат принял участие в его работе.
Надо сказать, что стычки власти и писателей были странной маленькой войной со своими званиями и своими родами войск.
Сбор всех частей случился именно на Первом съезде писателей.
Воспоминаний о нём много, и восторженных, и язвительных.
К числу последних относятся мемуары Вениамина Каверина:
«Первый съезд открылся трёхчасовой речью Горького, утомительной, растянутой, – он начал чуть ли не с истории первобытного человека. <…>
В длинной, скучной речи Горького на съезде общее внимание было привлечено нападением на Достоевского. Мысль, с которой Алексей Максимович возился десятилетиями, была основана на его беспредметной ненависти к самой идее „страдания“. В письме к М. Зощенко (25.3.1936) он писал: „…никогда и никто ещё не решался осмеять страдание, которое для множества людей было и остаётся любимой их профессией. Никогда ещё и ни у кого страдание не возбуждало чувства брезгливости. Освящённое религией ‘страдающего бога’, оно играло в истории роль ‘первой скрипки’, ‘лейтмотива’, основной мелодии жизни. Разумеется – оно вызывалось вполне реальными причинами социологического характера, это – так!
Но в то время, когда ‘просто люди’ боролись против его засилия хотя бы тем, что заставляли страдать друг друга, тем, что бежали от него в пустыни, в монастыри, в ‘чужие края’ и т. д., литераторы – прозаики и стихотворцы – фиксировали, углубляли, расширяли его ‘универсализм’, невзирая на то, что даже самому страдающему богу страдание опротивело, и он взмолился: ‘Отче, пронеси мимо меня чашу сию!’
Страдание – позор мира, и надобно его ненавидеть для того, чтоб истребить“.
Как ни странно, что-то ханжеское почудилось мне в этом нападении. Его очевидная поверхностность была поразительна для „великого читателя земли русской“ – как подчас шутливо называл себя сам Горький: „С торжеством ненасытного мстителя за свои личные невзгоды и страдания, за увлечения своей юности Достоевский… показал, до какого подлого визга может дожить индивидуалист из среды оторвавшихся от жизни молодых людей 19–20 столетий“ (I съезд советских писателей. Стеногр<афический> отчет. М., 1934).
Между тем нападение на Достоевского было поддержано – и кем же? Среди других – кто бы мог подумать? – Виктором Шкловским.
Мои друзья, познакомившиеся с главкой, посвящённой Шкловскому, нашли, что я изобразил его судьбу как достойную жалости, доброжелательного сожаления. Но что скажут они, узнав теперь, в какой форме Шкловский поддержал Горького?
„…если бы сюда пришёл Фёдор Михайлович, то мы могли бы его судить как наследники человечества, – говорил Шкловский, – как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира.
Ф. М. Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе, как изменника“ (там же)»{189}.
Много лет спустя композитор Георгий Свиридов в дневниковых заметках негодовал (тетрадь с заметками 1979–1983 годов): «…если раньше, например, какой-нибудь такой враг отечественной культуры, как Шкловский, предлагал Достоевского, нашу величайшую гордость, с трибуны съезда „сдать как изменника“, то теперь он в своих фальшивых, шулерских книгах лжёт на Толстого, оскверняет его самого и его творчество. И для меня совершенно не важно, кто он сам по национальной принадлежности: русский, еврей, папуас или неандерталец. Он враг русской культуры, достояния всех народов мира, он враг всех народов. Если раньше призывали открыто к уничтожению русской культуры, и, надо сказать, уничтожены громадные, величайшие ценности, теперь хотят и вовсе стереть с лица земли нас, как самостоятельно мыслящий народ, обратить нас в рабов, послушно повторяющих чужие слова, чужие мысли, чужую художественную манеру, чужую технику письма, занимающих самое низкое место»{190}.
Между тем Шкловский говорил с трибуны: