Текст книги "Чужаки"
Автор книги: Владимир Вафин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
Пашка уже привык к вокзалу, и ему порой казалось, что у него есть свой голос и свое настроение. Но частенько его тянуло к «южному поезду»: желание уехать в Крым не проходило. Для поездки нужны были деньги, а договариваться с проводниками – не известно, на кого нарвешься. Хорошо, если бы повстречалась добрая проводница, и Пашка высматривал ее в поездах, идущих на юг. Может, она сжалится и возьмет его. Не за просто так, конечно, Пашка будет полы подметать, посуду мыть. Он даже согласен туалеты чистить, лишь бы уехать на юг. Но такая проводница не появлялась. Проводниками в основном были мужики, иногда встречались и женщины, какие-то накрашенные тетки. Пашка боялся к ним подступиться. Вот и сегодня, он, проводив поезд южного направления, пошел искать Бабая с пацанами. Они обедали в пельменной. Заглушив голод, все вместе отправились спать в теплушку. Такая теперь была жизнь у Пашки...
Были в этой жизни свои радости и горести. Были и разные встречи. Особенно ему нравились солдаты. Всегда веселые, они давали мелочь, жалели Пашку, даже звали с собой, говорили: «Будешь у нас сыном полка». Нравилась ему и Светка: она всегда угощала его жвачкой. Он часто видел ее на вокзале. Потом она уходила с мужиками – всегда разными. Как-то один мужик хотел взять Пашку на какое-то дело, но Бабай сказал ему:
– Нам такие дела не фартят.
Была еще встреча, которая сильно врезалась в его память. Однажды вечером его подозвал мужчина, сидевший на лавочке:
– Эй, малец, иди сюда! Не бойся!
– А я и не боюсь, – внешне спокойно ответил Пашка, а сам почувствовал, как напряглось все внутри.
– Тебе что, жить негде? – спросил мужчина, посмотрев на Пашку с вопросительной улыбкой. – Да ты не пугайся, я тоже таким был. Жил при вокзале да в детприемнике, а потом сделал одно дело и загремел на «курорт», вышел и сразу опьянел: бары, девки... Незаметно время прошло, и снова поехал «лечиться на курорт». Понимаешь, жила у меня тут мать. Хоть и бросила она меня пацаном, но мать есть мать. Приезжала ко мне на свиданки. Жалко мне ее стало. Деньги стал ей отправлять, думал, отсижу – будем вместе жить, а вот приехал, а мне соседка-то и говорит, что три месяца назад схоронили мою мамашу. Вот так получается, малец! Ни матери, ни жены, ни детей – один, как перст, дожил «Степка-бурлак». Ты вот что, малец, не теряй ниточку с кровными своими. А пока на, держи! – и в его синей от наколок руке появилась сотня. Он поднял свой чемодан и ушел.
Часто Пашка вспоминал этого мужика, а на эти деньги купили Угольку кроссовки, а то он ходил босой.
Как-то утром Пашку с Москвой поймали милиционеры:
– Дядя-я-я, отпусти-и-и! – надрывно кричал Москва.
Пашка попытался вырвать свою руку из крепкой руки сержанта, но напрасно. Их привели в детскую комнату и, пока сержант держал вырывавшегося Пашку, Москва рванул в дверь. Пашку усадили, долго расспрашивали, записывали: где живет, почему убежал. Привели еще двух накрашенных девчонок, которые жевали жвачку и грубили полной женщине-милиционеру. Вместе с ними Пашку посадили в машину с решетками и повезли в детприемник. Там его подстригли и опять спрашивали и записывали. Хорошо, что позвали на обед, а то Пашке казалось, что не будет конца этим опросам и крику. Кричали на него и в столовой, когда он понес посуду. Оказывается, что за ними посуду убирают дежурные. Матерясь, орала на него повар.
После обеда его отправили на второй этаж, где он увидел таких же неприкаянных, бежавших из дома и интерната подростков, и тех, кого бросили пьяницы-мамаши, и тех, в чью жизнь ворвалась беда. Все они с печатью покинутых. Поначалу к ним Пашка относился настороженно, но потом обвыкся, а за играми подружился. Боялся он милиционеров: было в них что-то зловещее. Когда один из них ударил его, Пашка зажмурился – он уже отвык от побоев и ему сразу вспомнился отчим.
Утром воспитатель заставил его три раза вымыть коридор. От досады хотелось кричать.
Были здесь и работники, которые Пашке нравились. Он прозвал их «добряками» и все время с нетерпением ждал. С ними жизнь в приемнике становилась терпимее, но «ментов», как назвал их Олег Андреев, пацан, который сто раз попадал сюда, было больше, и порой у Пашки возникала мысль сбежать, но Олег сказал, что это глухой номер: решетку только динамит возьмет.
– Ты лучше хитри с ментами, коси под дурака, – посоветовал он. – А если не получится, ори, как припадочный, и начинай психовать.
Пашка попробовал несколько раз воспользоваться этим советом – получилось, и вскоре его оставили в покое. Иногда ему доставалось от воспитателя-сержанта. Пашке в приемнике было скучно и тоскливо. Ему вспоминался вокзал; иногда дом, мать. Когда он думал о ней, то чувствовал, как его жжет тоска. Он часто смотрел сквозь решетку на дорогу, по которой разными путями уходили из приемника: кто в спецдома, кого возвращали к родителям... Однажды его позвали вниз:
– Поедешь домой, тормоз, – сказал доктор и пнул его под задницу. /
Когда он увидел отчима, то все понял.
Дома Пашка скоро снова почувствовал его тяжелую руку.
– Еще раз убежишь, сморчок, я об тебя совок сломаю, – пригрозил он, – и всю задницу разрисую.
Дома Пашка продержался день. На следующий он уже приехал на вокзал, где нашел Бабая с пацанами и снова стал бичевать. Они находили таких же беспризорных бродяг и вместе с ними совершали мелкие кражи. По вечерам они играли на автоматах, ходили на видюшник, потом – в пельменную. Спать шли в теплушку. Только Пашка ходил еще к крымскому поезду.
Невзлюбил он всей своей душой милицию.
– Если бы не ловили, долго бы бегал, – говорил он. Но лютой ненавистью возненавидел Пашка приемник-«муравейник» из-за ментов, вечного мытья коридоров и голода по ночам. Однажды, когда его переодели и привели в инспекторскую, где сидел отчим, в который раз приехавший за ним, женщина-капитан спросила его:
– Ты долго еще будешь бегать, придурок? Вы уж держите его, – обратилась она к отчиму.
Пашка тогда не вытерпел и закричал:
– Врете! Вы сами говорили: «Пусть бегает для плана! А то еще уволят!»
– Что? – от негодования лицо у капитана покрылось пятнами. – Да я тебя в «дисциплинарку» упрячу в пять минут.
– Не посадите! Вы этому гаду меня отдадите, – встретившись со злобным взглядом отчима и заметив, как у него дернулось лицо, Пашка выдохнул: – Только я все равно от него убегу!
И как крепко отчим его ни держал, он все-таки сбежал на вокзале, который знал лучше, чем свой дом, и растворился в толпе. Пашка снова пошел бичевать. Ему нравилась такая жизнь. Никто на тебя не орет, никто не бьет, если, конечно, не сцапают менты, а то они грозились закрыть его в спецшколу.
Домом Пашки была теплушка, друзья – те, кто спал рядом. И он находил себе на вокзале новых и новых друзей.
– Эй, пацаны, пошли бичевать! – звал он подростков, убежавших из дома или интерната, и, уже наученный горьким опытом, учил новеньких: – Ты, как увидишь ментов, не беги, иди спокойно.
Разные уроки он «преподал» неприкаянным «капитанам вокзала». Беда его была в том, что милиционеры уже знали его в лицо, и он снова и снова попадал в «муравейник», где его в насмешку прозвали жильцом с временным ордером. Он уже привык к злобе и ненависти к нему сотрудников, даже «добряки» стали на него орать так, что в ушах звенело.
Если когда-нибудь вы встретите на вокзале двенадцатилетнего русого мальчишку с печальными глазами, в грязной, заношенной куртке, знайте – это он, «Пашка-Крым», у которого отчим отнял мать и дом, радость детства. Может, он и сегодня с надеждой провожает поезд на юг и видит себя в вагоне с матерью и сестренкой, едущими навстречу ласковому и теплому морю...
Поезд набирает скорость, уходит в вечернюю тьму... На перроне остается подросток, прозванный за свою мечту «Пашка-Крым».
Потерянные дети
Каждый раз я испытываю волнение, соприкасаясь с болью, в особенности с детской. Она оставляет отметину в моей душе и не дает покоя. Вот и этот случай – один из тех, которые я храню в сердце.
Как-то вез я в поезде в детский дом малыша.
– Сколько вашему? – спросила меня попутчица по купе.
– Что? – переспросил я, укладывая Олежку спать на верхнюю полку.
– Сколько вашему сыну?
– Пять, да только он не мой, а государственный.
– Как это? У него что, нет родителей? – удивилась женщина.
– Да были, но лучше бы их вообще не было...
Пришлось рассказать. О печальной участи Олежки говорить было трудно. Отец у него был из тех, о которых говорят: сделал свое дело – и ищи его. И мать вроде поначалу была матерью, а потом в тягость стал ей Олежка. Он не давал ей жить весело, не работая, праздники дома устраивать. А когда ушел последний ее «друг» по кутежам, она, закрыв сына в квартире, помчалась за ним. День прожил Олежка взаперти голодный, а потом соседи дверь открыли и ахнули. Лежит мальчишка в грязной одежде на постели, без простыни, покрытый старым пальто. Кругом грязь, на столе пустые бутылки, хлеб с плесенью и кости от селедки. Взяли они малыша к себе, хотели прихватить игрушки, да только не нашли, потому что их не было вовсе. Отмыли, накормили его и повеселел мальчонка, улыбается и что-то лопочет. Прислушались, а он матерится. Научили его этому чужие дяди для забавы. Появилась мамаша и скандал закатила: «Мой ребенок, что хочу, то и делаю, вы мне не указ, и не капайте мне на мозги!»
Неделю жила она с сыном, и опять глаза Олежки видели пьянки, а уши слышали ругань. И вновь, уже не закрывая его, она сбежала в поисках «любимого». Не подумала о сыне, а он голодный и грязный бродил по улицам и звал мать.
Нашли Олежку в заброшенном доме, а на улице ноябрь. Кое-как отходили его в больнице, и после этого лишили его мать прав на Олежку. Лишили материнства за то, что она отняла у него радость детства, обрекла на голод.
Так Олежка оказался у нас в приемнике. В первые дни чурался всех, ходил испуганный. Ночью проснется, плачет, мать зовет, а нам говорит: «Вот попирует, попирует и меня от вас заберет, вот такушки.» Так говорил, будто пировать – это значит работать. И верите-нет, за обедом не ел ни кашу, ни суп, а хлеба просил. Но день за днем душа ребенка оттаивала.
Настала минута – улыбнулся он, радостно так. Потом расшалился, и в игровой стал слышен его звонкий смех. А как он пел! Особенно про айсберг... Одним словом, ожил у нас Олежка, уже никого не боялся. Меня как в дверях завидит, бежит, обхватит ручонками за шею и прижмется щекой, потом вскинет свои веселые глаза и зашепчет:
– А к нам сегодня моряк приходил. Я вырасту, тоже моряком буду.
Неожиданно с верхней полки донесся плач. Меня царапнуло беспокойство и я сорвался с места. На постели сидел Олежка и тер кулачками глаза.
– Ну что ты, малыш, приснилось что нехорошее?
Олежка обхватил меня и прижался ко мне своей теплой щечкой.
– К тебе хочу, – прошептал он мне на ухо.
Я прижал его к себе и присел на полку, стал покачивать Олежку, поглаживая по его светлым, словно освеченным солнцем волосам. Он заулыбался, глядя на меня сияющими голубыми глазами, будто маленькое солнышко. Улыбнувшись ему в ответ, я запел:
Солнце спать ушло за океан,
Только ты не спишь...
Не спишь один...
Светят в море,
Светят огоньки,
Утихает сонная волна...
Спи, пока не гаснут маяки.
Спи...
И пусть не дрогнет тишина.
Олежка сомкнул глаза и вскоре уснул, улыбаясь во сне. Я аккуратно переложил малыша на свою постель.
– Вы простынью его прикройте, чтобы свет ему в глаза не попадал, – посоветовала мне женщина.
Я заправил простынь под матрац Олежкиной постели и она шторкой опустилась вниз, закрывая Олежку от заглядывавшего в окно солнышка.
– Какой славный малыш, – сказала, улыбаясь, попутчица. Глаза ее лучились добротой и нежностью. – А что за песню вы ему напевали?
– Колыбельная моряков, это мой друг написал, – с гордостью сказал я. – Олежке она очень нравится. Он мечтает моряком стать. Будет ли он моряком, не знаю, но одного хочу, чтобы он счастливым был и смеялся, улыбался от радости, а не плакал от боли, чтобы снились ему ласковые сны, а не что-то страшное, что было в его жизни...
– Да таких матерей судить принародно надо да в тюрьму сажать, – тяжело вздохнув, сказала женщина. – И пусть сидит и платит сыну, пока ему восемнадцать не исполнится.
Я смотрел на убеленную сединами женщину, а в глазах у нее была такая боль, боль за Олежку.
– Судить ее судили, да толку-то... – вздохнув, сказал я. – Она сейчас гуляет, а через год родит ребенка и опять его бросит.
– Кукушка она, – нервно сказала попутчица. – Вот она своего Олежку бросила, а я своего Сашеньку вон сколько лет ищу, – женщина вздохнула глубоко и горько.
– А где он?
– Кабы знать... Война у меня его отняла, когда ему еще два годика было. В войну мы в Белоруссии жили. Каждый день под смертью ходили, помогали партизанам. Нашелся паразит, продал нас. Понаехали фашисты, погрузили всех в машины, туда и меня с сыночком, а остальных поставили у амбара и расстреляли. И остались там лежать мать моя и брат. Сколько лет прошло, а я до сих пор вижу, как полыхают хаты, и они, родные мои, лежат в крови. И сегодня болью отдается, как будто уголек каленый в душу заронили. Вечером погрузили нас на транспорт, ну, это вагоны такие, для скота, и повезли в Польшу. На вторые сутки привезли и погнали в лагерь. Ночь только я с Сашенькой провела. Так сердце болело, будто что-то чувствовало. Утром нас построили. Дождь идет, кругом фашисты, собаки лают. Я как увидела, что детей отнимают, в груди у меня все перевернулось. Я Сашеньку к себе прижимаю, а к нему уже руки тянутся, рвут из рук моих. Я крепче его прижимаю, а он плачет, ручонками меня обхватив. Защищаю; не отдаю, а меня плетьми бьют, солдаты подбежали, вырвали сыночка. Я было кинулась, не помня себя, так они сбили меня с ног, сапогами пинать стали... Очнулась я уже в бараке. Лежу, и будто у меня сердце вырвали... В тот же вечер руки хотела на себя наложить, да только в ту минуту рядом добрая душа оказалась, прошептала как-то доверительно слова, идущие от сердца: «Терпи, коль доля нам такая выпала. Жить надо, слышишь, жить!..» Действительно, надо было жить.
Женщина вздохнула. Я почувствовал, как нахлынувшие воспоминания давят ей на сердце, как она страдает.
Олежка зашевелился, я заглянул за простынь, малыш повернулся на бок и притих, сунув ладони под щеку.
– Хотела бы я все это забыть, да разве такое позабудется... День пройдет, а вечером приду в барак, лягу на нары, как глаза закрою – вижу Сашеньку, дитятко свое. Как он зовет меня, тянется ручонками... И решила я: все перенесу, буду жива – найду его, если эти звери, нет, не звери, не знаю, как назвать их, не сделали что-нибудь с ним. Тогда ведь у детей кровь брали... Измучилась я, душа изнылась, но несла свой крест. Верила в конец войны, и жила в душе надежда, что найду я Сашеньку. И когда меня с женщинами погнали ночью в печь, жить захотелось. Я тогда спряталась. Утром пришли наши, и кончились муки, муки нечеловеческие. Я как будто заново родилась. Мы в тот день как одуревшие ходили. Не верилось, что конец. Победа! После войны сколько я ездила, сколько хлопотала, писала всюду, так и ничего, но Сашенька живет в памяти моей, в снах тревожных...
Женщина замолчала. Я смотрел в ее доброе, открытое лицо и был поражен трагедией ее жизни. Сколько мучений испытала она, сколько горя выстрадала! И какое же надо иметь сердце, чтобы все это выдержать! Чем измерить ее боль? Ведь нет большей боли, чем разлука с родным сыном, живым ребенком: ведь она верит, что Саша жив.
Ночь я проспал беспокойно. Мне снились собаки, их оскалившиеся зубы и Олежка, бегущий мне навстречу босиком по грязи. Рот его открыт в немом крике, косые струи дождя бьют его по лицу... Я проснулся. За окном поезда занималось утро. Олежка прижался ко мне, положив ручонку мне на грудь. Я взглянул на соседнюю полку. Постель была аккуратно заправлена. «Наверное, эта женщина уже сошла, – подумал я. – Эх, жаль не попрощалась». Я стал потихоньку одеваться, чтобы не разбудить малыша. Одевшись, я выглянул в коридор. Моя попутчица стояла у окна, всматриваясь в пробегавшие за стеклом осенние пейзажи. Увидев меня, она ласково улыбнулась.
– Доброе утро. Ну, что проснулись? Вот и хорошо, сейчас чаю попьем.
Умывшись, я вернулся в купе. Моя попутчица готовила нам завтрак, раскладывая на столе печенье и конфеты. В подстаканниках подрагивали стаканы с горячим чаем.
– Эй, юнга, вставай, море зовет! – стал я тормошить Олежку.
Малыш открыл глаза, улыбнулся мне и отвернулся к стенке.
– Э-э, братец, так не пойдет. А ну-ка, вставай! Не быть тебе матросом, если ты будешь так долго спать.
Олежка присел на постели, подтянув коленки к груди и положив на них руки.
– Ну, я так не играю, Олежка. Или ты сейчас встаешь, или дождешься и получишь по попе.
– Фигушки, – дурашливо сказал Олежка.
– Ах, так, – я повернулся и как бы стал расстегивать ремень.
Олежка вдруг соскочил ловко, оседлал меня, обхватив за шею, и заливисто рассмеялся.
– Ты – моя коняшка, повези меня!
Я выскочил со своим «всадником» из купе и, подражая коню, пробежался с ним до туалета.
Потом мы сидели и пили теплый чай. Олежка, подмигнув мне, уминал уже четвертую конфету.
– Эй, ты, обжора, хватит, – шепнул я ему.
– Пускай ест, – сказала мне женщина и достала из сумки два больших желтых яблока.
– Зпазибо, – поблагодарил Олежка, ухватив сразу два яблока.
– Кушай на здоровье, дитятко мое, – со слезой в голосе ответила она.
После завтрака наша попутчица стала собираться. Скоро была ее станция. Мы тепло с ней расстались. Она подхватила Олежку и поцеловала смущенного малыша. Поезд дернулся, и женщина осталась на перроне, помахивая нам рукой, женщина с чудесным, но истерзанным сердцем, а рядом с ней стоял курсант – ее внук.
Судьба, будь справедлива и подари ей радость встречи с сыном!
...К обеду мы с Олежкой были в детском доме. Оформив документы, я двинулся к выходу, попрощавшись с ним.
– Папа! – резанул меня по сердцу детский крик.
Олежка подбежал ко мне и схватил за ногу. Глаза его были полны слез. Я присел, взял его за худенькие плечи, прижал к себе, пытаясь успокоить.
– Ну, что ты, малышок, я еще к тебе приеду.
Прибежали приглашенные директором воспитатели, усадили его на диван и стали заигрывать с ним.
– Уходите быстро, – шепнула мне директор.
Я рванулся к двери, а вслед вновь услышал:
– Папа, не уходи!
Я шел по коридору, и в моих ушах звучал голос Олежки. От этого крика больно щемило сердце. Я не помню, как выскочил из детдома. Идя по улице, я долго не мог успокоиться: я испытывал смешанное чувство вины и печали за всеми забытого на свете мальчишку.
ШРАМ НА ДУШЕ
Роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Розыск
Капитан прицелился и припечатал газетой муху, сидевшую на стене.
– Тринадцатая, – сказал он, смахивая ее.
На пульте дежурной части райотдела, требовательно зазвонил телефон. Дежурный по отделу капитан снял трубку. Тревожный голос патрульного сообщил о драке у гостиницы. Дрались торгаши-армяне с местными, которые сегодня днем учинили погром на «зеленом рынке», требуя гнать всех армян из города. Выслушав патрульного, капитан вызвал дежурную машину в гостиницу и сделал запись в книге дежурств. Поправив пятерней копну седых волос, он снова взял газету и прихлопнул ей еще одну муху, бившуюся о стекло зарешеченного окна.
– Кончай, беспредел, Василич, ты их приговариваешь без суда и следствия, – усмехнувшись, сказал появившийся в дверях «дежурки» сержант Рахим.
Пожилой капитан не любил этого ехидного, пустословного парня. Выругавшись про себя, он нажал на кнопку, открывая дверь «дежурки». Сержант вошел и протянул ему листок бумаги.
– Попридержал бы ты язык, сержант, – твердо проговорил Василич и вырвал листок из рук опешившего сержанта. Бросив быстрый взгляд на бумагу, он сообразил, что это постановление о помещении в приемник-распределитель для несовершеннолетних сроком на тридцать суток задержанного Алексея Шороха.
– Кто подписал? – мрачно спросил дежурный, покручивая казацкие усы.
– Не видишь, что ли? – обиженно произнес Рахим. – Подпись Горелова же.
Василич сел за стол и записал в книгу распоряжение заместителя начальника отдела. В открытую дверь вошел старшина:
– Оружие сдать можно, товарищ капитан?
– Сейчас, Телечев.
Старшина подошел к столу и стал вынимать из магазина патроны. Они рассыпались по столу.
– Ну тогда веди его из камеры, – приказал капитан Рахиму.
Сержант повернулся и пошел в подвал. Дойдя до запертой решетчатой двери, он прокричал:
– Эй, вы! Что там, уснули, что ли?! Рудаков, Эдик! – позвал он дежурного. Увидев появившегося из комнаты дежурных Рудакова, сказал с раздражением:
– Че ушами хлопаешь, открывай живее.
Старший сержант вставил ключ в замок и пробурчал недовольно:
– Что за черт: нет тебе ни пожрать, ни поспать! Ходят тут... Чего надо-то?
– Открывай, да побыстрее, чифирист несчастный. Приведи сюда этого крысенка Шороха!
Гориллообразный милиционер взял большую связку ключей и, найдя нужный ключ, спросил:
– Что, насовсем его?
Рахим, отхлебнув из кружки Эдика чифир, проговорил:
– Да, насовсем, насовсем... Будешь жить спокойно.
– Да уж, с этим каратистом не соскучишься...
– Кончай пузыри пускать, меня машина ждет. Шевелись, – подтолкнул Рахим дежурного.
Буркнув что-то себе под нос, Эдик взял узел с одеждой и пошел за Шорохом по затхлому коридору с изъеденными плесенью и потрескавшимися в нескольких местах стенами. Штукатурка кое-где обваливалась из-за постоянной сырости. Царивший здесь полумрак нагонял тоску и уныние. Старшина открыл очередную решетку и, распахнув находившуюся за нею металлическую дверь, пошел вдоль камер. Затем, щелкнув замком, толкнул дверь одной из них. В полумраке, обхватив руками колени и уткнувшись в них лицом, сидел голый подросток. Когда дверь открылась, он с ненавистью посмотрел на вошедшего.
– Одевайся, крысенок, – грубо, сквозь зубы, процедил Рудаков и швырнул ему узел с одеждой, – если дернешься, то получишь резиновой дубинкой.
Алексей нехотя встал и начал одеваться. Сержант, поглядывая на него, небрежно покусывал спичку. Надевая кроссовки, подросток зашипел сквозь зубы. Ступни болели после вчерашнего: трое сержантов, избивая его дубинками, заставили бегать на месте. Сейчас стертые в кровь ступни ныли от боли. Одевшись, Алексей вышел из камеры.
– Руки! – прорычал Рудаков.
Парень заложил руки за спину, и Эдик повел его по коридору, автоматически захлопывая двери. Они прошли в комнату дежурного.
– Ну наконец-то, – сказал развалившийся в кресле с сигаретой у зубах Рахим. Поднявшись, он подошел к пареньку и с угрозой в голосе произнес;
– Сейчас мы тебя повезем в другое место. Если ты, сучонок, по дороге дернешься... Хотя постой... Эдик, где у тебя «браслеты»?
Эдик вытащил из-за ремня стальные наручники.
– Ручонки давай, – кивнул Рахим.
Алексей протянул руки, и сержант, щелкнув наручниками у него на запястьях, толкнул его в спину.
– Давай, топай, – сказал он. – Да, спасибо за чифир, – усмехнувшись, прокричал он Рудакову и вывел подростка из комнаты.
– У, падла, выжрал все, – услышал он, поднимаясь по лестнице.
Они прошли мимо «дежурки». Василич, которого так прозвали в отделе за его простоту и бесхитростность, проводил подростка сочувствующим взглядом. Алексей с сержантом вышли на крыльцо отдела. На улице шел дождь.
Взмахом руки Рахим подозвал машину и открыл «собачник».
– Чтоб ты, сучонок, не дергался, я «браслеты» тебе ушью, – зло бросил он и сдавил кольцо наручников.
Подросток сквозь зубы втянул воздух и сморщился от боли.
– Что, жмет? Зато ты в тесноте, а я не в обиде, – с едкой ухмылкой проговорил сержант.
Рахим поднял голову и посмотрел на освещенные окна второго этажа. Там, прислонившись к окну, кто-то стоял. Подросток проследил за его взглядом и узнал стоявшего у окна человека. Это был Зевс, которого прозвали так за крутой прав и бешеный характер, за то, что он любил повелевать своими подчиненными, как рабами.
Сержант с грохотом захлопнул дверь «собачника» и вновь бросил взгляд на окно. Но там уже никого не было. Он подошел к кабине и залез на первое сиденье.
Машина выехала за ворота райотдела и понеслась по ночным улицам, навстречу хлещущему дождю. Водитель повернул голову и сказал:
– Слушай, Рахим, чего-то крутит Горелый с этим пацаном. Продержал его пять суток в подвале, и Горилла его в свою смену все обрабатывал, а теперь мы, как воры, везем его втихаря. Вот выйдет начальник из отпуска, чует моя душа – пойдут разборки. Ты же знаешь Кабатова, он любому под кожу влезет.
– Товарищ младший сержант Ерилов, – перебил его Рахим, – приказы заместителя начальника райотдела не обсуждаются, а выполняются. И чего ты, Ерила, яришься? Если бы тебе так же ногой заехали между ног, ты бы тоже, я думаю, ласковее Гориллы стал.
– Не нравится мне все это, ох, не нравится, – сказал Ерила, плавно огибая поворот и направляя машину к высокому забору детприемника.
В «дежурке» детприемника, отделенной от коридора деревянным барьером и зарешеченной узорной стенкой из металла, за столом сидел лохматый, с темно-русыми волосами старший сержант милиции. На его лице выделялись черные, как смоль, брови и усы. Серые глаза с прищуром смотрели на стриженного мальчишку в синем костюме.
Сержант поднялся из-за стола и, взяв его за ухо, сказал с укором:
– Значит, говоришь, к Ельцину ты поехал? Чего ты мне лапшу на уши вешаешь? – отпустив ухо мальчишки, он толкнул его на банкетку, – я из-за тебя уже вторую объяснительную пишу... – и сержант, скомкав листок бумаги, швырнул его в корзину. – Рассказывай, откуда у тебя стольник? Только не ври.
Мальчишка вздохнул, злобно посмотрел на милиционера и, шмыгнув носом, сказал:
– Деньги я заработал, когда продавал газеты.
– Так, дальше... И зачем тебе деньги: на жвачку, на видак?
– Деньги мне были нужны, чтобы поехать к Борису Николаевичу.
– Опять двадцать пять! – оборвал его сержант. – Я уже это выучил наизусть. Ты поехал в Белый дом искать Ельцина, чтобы дядя Боря помог тебе, Королькову, и твоей семье, чтобы тебя не отправляли в интернат, я правильно сказал?
– Правильно, – сказал мальчишка, смахивая тыльной стороной ладони слезы.
– Все! Задолбал ты меня, Королек. Иди в туалет, бери ведро, начинай мыть коридор, а потом мне расскажешь, где ты спи..., спер эти деньги, – с раздражением в голосе бросил сержант.
– Я правду сказал, Влад Алексеевич.
– Чего ты тупишь? Ну все собака, ты меня достал! – сержант схватил подростка за шею и потащил его по коридору. Завернув за угол пнул его под зад.
Корольков растянулся на линолеуме.
– Бери ведро и начинай драить, – прорычал сержант.
Раздался звонок. Влад Алексеевич, сплюнув с досады на пол, пошел открывать дверь. Он нажал на кнопку автоматического открытия дверей. Ворота приемника распахнулись, и на освещенной аллее он увидел милиционера с подростком. Они подошли к дверям, и Влад повернул в замке ключ.
– Привет сачкам, – Рахим поднял вверх руку.
– Сам ты сачок, – огрызнулся сержант.
– Ага, вы тут постоянно в тепле, с детишками возитесь, а мы хулиганов ловим, хроников собираем, жизнями молодыми рискуем.
– Ну да, рискуете! С ним, что ли, ты рискуешь? – Влад Алексеевич со вниманием взглянул на пацана.
У подростка были светло-русые, коротко подстриженные волосы и пронзительно голубые глаза, с ненавистью смотревшие на стоявших рядом с ним сотрудников милиции.
«Хорошо прикинутый», – подумал про себя Влад, оглядывая его белую олимпийку, голубой тельник, джинсы и кроссовки.
– Ладно, не рычи, – примирительно сказал Рахим, – принимай крысенка на тридцать суток.
– А приговор привез?
– А как же, порядки знаем! – сказал он и протянул Владу постановление.
Прочитав до конца, Влад отложил листок в сторону и произнес:
– Ладно, мы его берем.
– Не советую тебе здесь рыпаться, крысенок, а то тебя пацаны здесь замочат и опустят.
Влад закрыл за Рахимом дверь.
– Раздевайся, – сказал он словно онемевшему подростку, – теперь это твои дом родной, красавчик.
Парень стал раздеваться, Владу бросилось в глаза его красивое атлетическое тело с широкой ложбинкой на груди. Он отправил его в душевую.
В душевой Алеха не выдержал и, уткнувшись в казенную куртку, разрыдался, вздрагивая плечами.
– Ну, отмылся, красавчик? – громко спросил сержант. – Пошли спать! Только сперва сходи в туалет. !
Стоя над унитазом, Алеха увидел мочу с кровью.
«Менты драные! Суки! Отбили почки», – с ненавистью подумал он.
– Ну, ты, чего там застрял? – недовольно позвал дежурный.
Алеха вышел из туалета. Сержант стоял у открытой железной двери, подбрасывая ключи.
– Заходи!
Алеха вошел в «первичку».
– Раздевайся и спать.
Дверь, тяжело ухнув, закрылась. Алеха при тусклом свете лампочки стал разглядывать комнату. На кроватях спали пацаны. Он разделся и лег на свободную.
Влад закрыл мешок с одеждой Шороха и вышел в коридор. К нему подошел Корольков с закатанными рукавами куртки и доложил:
– Влад Алексеевич, воспитанник Корольков коридор помыл.
– Так, помыл, и что? Вспомнил, откуда стольник?
– Сто рублей я заработал, продавая газеты, – произнес мальчишка.
– Ну, ты че такой трудный-то, а? Королек, ты мертвого задолбаешь, ты кровь мою стаканами пьешь! Слушай, а что это я с тобой вожусь-то? Утром придет Бородавкина, она с тобой и разберется. Пошли наверх, – ухватив за воротник Влад повел его по коридору, они стали подниматься по лестнице на второй этаж. Он открыл обитую жестью дверь, пропустил вперед Королька и замер. В коридоре по линолеуму по-пластунски ползал голый Чубарик. За маленьким столом с банкой пива сидели сержанты-дежурные.
– Вы что, мужики, вообще екнулись? – обратился к ним Влад.
– Мы екнулись? Тут, пожалуй, и вправду екнешься Читай, – и Мухтаров протянул ему листок.
– Погоди, Королька отведу.
Передав подростка нянечке, которая повела его в спальню, Влад вернулся к сержантам.
– Ну и чего тут у вас?
– Читай, можешь вслух, – сказал Андрей.
– «Список ментов, приговоренных к смерти», – прочитал он первую фразу и взглянул на зажавшегося в углу Чубарикова. – Интересное кино получается!
– Чубарик, а ты что стоишь-то? – спросил Мухтаров, – давай: «вспышка справа»!
Подросток бросился влево, закрыв голову руками, растянулся на линолеуме.
– Ползи, сука, – зарычал Мухтаров.
Влад, читая список «приговоренных к смерти», составленный пацанами, нашел под девятым номером свою фамилию. «Ну спасибо, хоть не первым, – подумал он.
Мимо прополз Чубариков, и Влад пнул его в голый зад. Тот охнул и замер.
– Чубарик, тебе больно что ли? – с наигранным удивлением спросил Мухтаров. – Андрюха, где у нас там указочка?
Андрей прошел в воспитательскую, достал с шифоньера красную тонкую указку и протянул ее Мухтарову. Тот встал и, похлопывая по штанине, подошел к лежавшему на полу Чубарикову. Затем размахнулся и ударил пацана. Чубариков громко вскрикнул.