412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Авдеев » Осенние дали » Текст книги (страница 27)
Осенние дали
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:52

Текст книги "Осенние дали"


Автор книги: Виктор Авдеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)

ЖИВАЯ СИЛА
I

Косая тень упала в раскрытую дверь колесной мастерской. Пров поднял коричневое лицо, обросшее желтоватой редкой бородкой. На пороге стоял молодой румяный офицер в кожаном пальто и в танкистской фуражке с темным околышем.

– Слепнуть стал аль в самом деле ты, внук? – сказал старик, оглядывая его из-под лохматых бровей выцветшими, но еще зоркими глазами. – На побывку?

Он сидел верхом на скамье станка и, забрав деревянным зажимом ясеневую спицу, заравнивал ее струганом – продолговатым инструментом с двумя ручками, похожим на перевернутую скобу. Худые ноги Прова, обутые в чесаные валенки, крепко упирались в деревянные подставки бруса.

Офицер ступил на земляной пол мастерской.

– Он самый – ваш правнук Петр. В отпуск приехал.

– Не забыл, стало ть, деда Прова? А я вот никак не помру. Скоро сто годов, давно и место приглядел на погосте, и гроб на горище, поди, сгнил, а все не принимает земля.

Старик, кряхтя, поднялся – сутуловатый, но еще крепкий, похожий на высохшее корневище дерева. Офицер обнял его, они троекратно поцеловались.

– Откудова прибыл, Петяш? Судачили, будто в заграницах?

– Так точно. Часть наша в Восточной Германии стоит. Город Магдебург – слыхали?

Дед Пров задумался, поправил треух: у старика всегда зябла голова.

– Не бывал в той стороне. Вот государство Болгария – это знаю. Вся в горах. Крепость Плевну там наше войско брало. Шибко мы турку тогда тряхнули, доказали русское оружие. Егорьевский крест мне там дали… Да. Болгарию помню. Люди в ней сродственные нам.

Он взял топор, выбил деревянный клин из стакана, освободил спицу и кинул в угол, где, схваченные с двух сторон железными кольцами, лежали темные дубовые ступки. Через открытую дверь в мастерскую падал белый свет холодного осеннего дня; пол был усыпан стружками, у дальней стены стояли ящики для телег с подушками и подосниками, валялись старые колеса, требующие перетяжки. Всюду лежали новые, еще не готовые ободья с зубьями, пахло деревом и стружкой.

– Я, дед, за вами, – сказал Петр Феклистов и достал из своего кожаного пальто перчатки. – Поедемте к нам в Марьино. Погостите денек, выпьем рюмочку со встречи.

Старик не ответил.

В мастерскую шумно вошли два подростка. Оба несли охапки ясеневых ободьев.

– Колянь, – обратился дед к старшему, – просверлили дырья для спиц?

– Поделали, Пров Гаврилыч, – видно, кому-то подражая, как взрослый, ответил большеротый мальчик в сапогах.

– Ну-ну, глядите. Не то скажут: дед, мол, худо учил… Я небось пойду. Внук вот на побывку пришел, забирает на праздник в Марьино до отца… Так, стало быть, на два стана заготовки есть? С недели начнем набойку. Что ж, детки, собирайте струмент, пора и шабашить.

Он неторопливо, чуть враскачку, но еще твердо ставя ноги в подшитых валенках, направился из мастерской. На костыль он почти не опирался.

II

От «бригадной» деревни Хорошей до правления объединенного колхоза «Власть труда» считалось четыре километра. Гнедой мерин легко вез бричку, или, по-местному, шабайку. Дед Пров, одетый совсем по-зимнему – в крытый тулупчик, баранью ушанку, сидел на сене, отвернув от ветра покрасневшее лицо. Петр ехал не шибко, чтобы не трясти бричку на колдобинах.

Октябрьское солнце померкло рано, желтая заря окрасила запад, из голого перелеска наползали свинцовые сумерки. Пошевеливая вожжами, Петр искоса поглядывал на прадеда. Подумать, девяносто шесть лет, еще в крепостное время родился, трех царей пережил, три революции, гитлеровскую оккупацию, – сколько ж должен был перевидеть на своем веку? Взять бы тетрадку да позаписывать за ним. Откуда старик черпает бодрость духа? Ведь еще работает. В чем секрет этой успешной борьбы с одряхлением, с самой смертью?

– Дед! – прокричал Петр в самое ухо старику. – Как вы тут живете-можете?

– Какая моя жизнь, – пожевав губами, ответил Пров. – Все дружки, дети давно там. – Дед спокойно показал кривым, сморщенным пальцем в землю. – Один остался… как труба на погорелище. Изба, в какой рос, завалилась. Вот тополь еще стоит. Годов тому восемьдесят посадил, ну, держится тополь. Стоит. А я чего? Гляжу вот: живут молодые. Ничего живут, полегче против прежнего… Чисто бары. Молотить сберутся – на машинах везут. Пахать, жать хлебушко – опять же машиной. Сиди да верти рулем. Девки в шелка поразоделись, все ученые. Дело какое прикинется… в Совете ль, в городе – в телефон говорят…

Старик умолк. Петр спросил, как его здоровье, но дед не ответил. То ли задремал, то ли озяб, а может, просто слишком тарахтели колеса по крепкой, прибитой осенней земле, и старик не слышал – на уши он был туговат. Так они проехали все четыре километра – и промерзшим полем с почерневшей стерней, и осиновым перелеском в засохших лохмотьях листьев. И лишь когда шабайка, прокатив по Марьину, остановилась перед просторной избой, белевшей в сумраке этернитовой крышей, дед Пров посмотрел на колеса и сказал:

– Моя работа.

В доме Феклистовых уже собралась родня.

Посредине горницы были сдвинуты два стола, застеленные разными скатертями. Во главе сидел сам хозяин, один из внуков Прова, Елизар – мужик за пятьдесят лет, приземистый, с толстой, бурой, короткой шеей. По бокам разместились три его сына, их жены и вдовая дочь. По случаю воскресенья дома находились и дети, старшие – в школьной форме. Хозяйка и старшая невестка Настасья, красные от печного жара, готовили закуску. В глиняных мисках, точно подернутый инеем, маслился свиной холодец; задрав кверху бутыльные ножки, лежал жареный гусь; на двух сковородках шкворчала красноглазая яичница; круглые моченые помидоры, казалось, готовы были брызнуть соком; от жареной картошки подымался густой духовитый пар; хлеб был нарезан большими ломтями, рядом лежала свежая коврига. Отдельно на тарелочке возвышался мелкий черный виноград, напоминавший спелый терн. У двери на полу в эмалированном тазу желтели антоновские яблоки из своего сада. Хозяин распечатал бутылку, разлил по стаканам «зверобой» – коричневый, цвета застаревшего чайного настоя.

– Да у вас целый праздник получился, – смеясь, сказал Петр. От своих братьев, таких же плотных, коренастых, с широкими подбородками, он отличался военной формой, погонами с крошечным серебряным танком поперек красного просвета да еще, пожалуй, выправкой. – Сколько ж вы, папаша, заработали в этом году на трудодни?

– На всех хватит, – басом ответил Елизар Фролыч. – Что ж, пригубим?

– За встречу с родным офицером!

– За нашу семью колхозных механизаторов!

Все выпили. Дед Пров тоже сделал глоток, закашлялся и стал закусывать корочкой, стуча пластмассовыми зубами.

За столом пошел разговор о работе тракторного отряда, о новых марках автомобилей, о молотьбе. Младшая ветвь семьи деда Прова вся «сидела» на машинах. Сам Елизар считался первым бригадиром в МТС и крепко держал в своих умелых мозолистых руках переходящее знамя. Старший сын его работал комбайнером, средний водил грузовую трехтонку, а младший был кочегаром на колхозной молотилке. Петр до призыва, как и отец, работал трактористом; он и в армии не изменил семейным традициям – служил в танковой части.

– Узнаешь батю? – наклонился к Петру самый младший брат, – Так и не сказал, сколько заработали. Это, по, его мнению, «зря языком полоскать». А получили мы неплохо… и деньгами, и на базар будет что вывезти.

– Нынче в осень, видишь вон, и виноград на трудодень дали, – подхватила старшая невестка Настасья, ставя на стол самовар. – Хоть опробовали. В полеводческой бригаде целый сад развели.

– Верно. Мичуринский виноград. Эвон куда с юга забрался. Отведай. Кислый только.

Лейтенант одну кисть взял себе, а другую положил деду Прову.

От вина щеки старика слабо порозовели, в глазах появился тусклый блеск. Он вяло жевал холодец, смотрел перед собой куда-то в стену, и было неизвестно, слушает он или нет. Большие мослаковатые, изуродованные временем руки Прова, цвета старого дуба, словно отдыхая, лежали на столе.

«Сколько за свою долгую жизнь эти руки дел переделали? – подумал лейтенант. – Когда-то, говорят, прадед слыл знаменитым мастером на весь уезд. С одного взгляда определял молодые ясеневые кряжи на ободья, сам обрабатывал их в «парне», мог за день сработать целый стан – все четыре колеса для телеги, брички, крепких, с четким кантом; без обтяжки поезжай в Орел, Тулу, а приварить шины – так хоть и в саму матушку-столицу. Сколько на его колесах людей поездило!»

– Трудно вам небось, дед, сейчас ободья набивать?

– Под старость всякая работа нелегка.

За столом вдруг замолчали: все прислушались к разговору. Петр, сам не зная, затронул больную для семьи тему.

– Я помню, дед, ваши рассказы, – беззаботно продолжал он. – Бывало, мол, после работы рубаху хоть выжимай. Месяц поносишь – сопреет. Верно?

– Не забыл? – Старик улыбнулся, показав бледно-розовые десны. – Верно говоришь, Петяш. Было. Как сейчас вижу. От онучей – пар. В старину мужик не понимал сапог, все в лаптях больше, а то босой. Это лишь сейчас в колхозе городские щиблеты носить стали… на резиновом ходу.

Пров замолчал, как бы вспоминая прошлое. Ему не мешали. Когда Петр решил, что старик позабыл, о чем шла речь, тот медленно заговорил вновь:

– Верно. Было так. Давно, еще при царе Александре Третьем. Да и позднее. Возьми, к примеру, ступку. Ведь мы ее, ступку-от… вручную обтачивали. Ве-рное слово. А это тебе не ясенек, не сосенка, а? Дуб. Во. Он, дуб-от, как железный, его зубом не возьмешь, – вот откуда пот брался. Покачай сутки ногой станок. Как? А ноне? Ноне что ж. Токарь по дереву враз тебе вырежет ступку и принесет готовую, с кольцами. Опять же и дырья под спицы сверлить. Раньше и дырья сам, буравком, а их десять на колесо. Сосчитал? Теперя у нас и тут машину приспособили. Включат ток, и сверло входит в дерево, будто палец в масло. Нешто это работа?

И дед насунул седые усы на нижнюю губу, так что нельзя было понять, то ли он был рад облегчению труда, то ли осуждал его.

– Молодые, они и на такой работе не надрывались, – сказала Настасья. – А старому, как вы, враз накладно. Пора колесню бросать да идти на отдых.

Пров засмеялся и покачал лысой, в синеватых точечках головой:

– Люльку качать?

– Откуда у нас на селе люлька? Где вы ее видали? А и была б, вас не приставили. Гуляйте себе, ходите в гости к внукам, правнукам. Вон у вас их сколько! Дядя Влас давно зовет к себе в Омск. А то поезжайте в другой край, где потеплее, в Майкоп, – и там у вас правнук инженером на консервном заводе.

– А куда я эти дену? – Старик показал на свои руки. – Они работы просят.

Елизар Фролыч не выдержал.

– Поймите, деда, – заговорил он басом. – Неудобно получается. От вас эвон сколь побегов, а вы работаете. Это в старину на деревне дедов заставляли хоть ложки стругать, лишь бы не сидели без дела. Мы ж нынче всем забеспечены, чего вам еще надо? От людей, говорю, некрасиво получается. Подумают, не уважаем годы, кормить отказываемся.

«Уж если прижимистый отец заговорил об этом, стало быть, припекло», – подумал Петр, скрывая удивление.

Дед Пров недобро оглядел свое потомство.

– Дурак скажет, а умный промолчит. Я по осьмому году с тятей пахать вышел. Сохой. Ходил сеял из лукошка. Всю жизнь работал и ноне не брошу. Не-е. Не брошу. Двести восемь трудодней кому начислили? Борову рябому али мне? Во. Так-то. А не хотите за родню почитать – проживу сам.

Елизар Фролыч сдвинул лохматые брови и лишь махнул сильной рукой: дескать, бесполезно убеждать.

Петр, скрывая улыбку, стал успокаивать прадеда, но старик неожиданно цыкнул на него. Теперь он разговорился сам:

– Мне вот к сотне подваливает. Я себя во сне все малым вижу, а то как в батраках ходил. Молодым я у многих господ работал. Помню, у сучкинского барина Мордасова дядя был. Не старый еще, годов так будет под шестой десяток. Отставленный генерал. Щеки обвисли, брюхо что вот стюдень, весь сырой. Чем той генерал занимался? То, бывало, спит под липой в стуле-качалке… вроде бредня. То кушает чай али обед. Уважал бараньи почки. В сладком вине вымачивали. Не то ведут гулять по саду, и слуга под ручку держит. И все кряхтит, все кряхтит, на живот жалуется, на голову жалуется. Припарки кладет, порошки выпивает… Гриб такой есть. С виду наливной, а придави – один дым пойдет. Так и генерал этот… другие помещики. Сила-то у них была, да мертвая, зазря пропадала, кому толк? Себя, знай, пестовали. А во мне живая сила. Живая. Вот они, руки-то. Даром не болтаются…

Старик был знаменитостью села, всего района. На него приезжали смотреть секретарь обкома, отставной адмирал, столичная артистка. С ним не спорили. Елизар Фролыч подмигнул невестке. Настасья завела патефон; комнату сразу заполнили пронзительные голоса хора:

 
Ой, подруги, запевай,
Сколько хватит голосу!
Про защиту урожая,
Про лесную полосу.
 

Дед побурчал еще, побурчал и, приложив руку к волосатому уху, стал слушать: музыку он любил.

III

У всех отпускников есть одна общая черта: они совершенно не замечают, как летит время. Лейтенант Петр Феклистов обошел сельских знакомых, в охотку выезжал с отцом на тракторе пахать зябь, две недели прожил в местном доме отдыха на Сейме, и, как говорил он: «Не успел разобрать чемодан, как опять укладывай», – пора было собираться обратно в Германию.

Незадолго до отъезда. Петр вновь наведался в деревню Хорошую – напомнить деду Прову, чтобы приехал в Марьино проститься, а кстати еще раз посмотреть на улицу, где когда-то стояла курная изба предков, на тополь, посаженный стариком восемьдесят лет назад.

Стоял предзимний ноябрьский день. С утра легкий иней покрыл избы, склеил лужи, выбелил лозинки на задах. Небо повисло голубовато-серое, и ветер словно раздумывал: то ли пустить веер сухого кристального снега, то ли очистить оконце для низкого, неяркого солнца. Петр медленно шел по деревенской улице, заросшей у плетней черным подтаявшим бурьяном. На бригадном дворе недалеко от конюшни он неожиданно увидел своего прадеда. Опираясь на костыль, Пров стоял возле отпряженной бестарки и, тыча в нее темным, словно железным пальцем, что-то говорил щуплому конопатому ездовому в пилотке. И опять Петра поразило то, что старик почти не сутулился и стоял твердо, точно дуплистый, но крепкий осокорь. «Говорят, на работу выходит вместе с колхозниками, не припаздывает, – вспомнил офицер. – Как старый петух».

– Так хозяинуешь? – донесся до него веский, назидательный голос Прова. – Таких хозяев под штраф надо ставить.

– Что так сердито, дед Пров? – не смущаясь, отвечал ездовой.

– Это тебе втулка называется? – ядовито говорил старик, продолжая тыкать пальцем. – Не видишь, вон трещина, хоть собаку тащи. Через неделю лопнет, тогда колесо выбрасывай?!

– Я ее, што ль, довел? На бестарке все ездят!

– Мерин виноватый? Вали на мерина, на его никто кнута не жалеет. Ты запрягал аль тебя запрягали? А коли запрягал ты, почему не обсмотрел бестарку? Вот и выходит: ты виноватый. Быков берешь, телегу – прокритикуй. Сдаешь – опять же глянь, не подбилось ли чего, не надобно ли в ремонт поставить. Это ты будешь хозяин. Работаешь с закрытыми глазами? Тебе и цена, как гнилой чеке.

И торжественно, сурово дед докончил:

– Прикати это колесо завтра ко мне в мастерскую. Справлю. Еще лето поездите.

Опираясь на костыль, старик Феклистов медленно, важно пошел по двору, из-под длинных бровей приглядываясь к телегам, бричкам. Петр, как всегда уважительно, поздоровался с ним. Пров то ли не признал его, то ли был сердит, но только пожевал сморщенными губами и не ответил. Лейтенант зашагал с ним рядом. Он уже подозревал, в чем тут дело: видно, у старика не было материала для поделки новых колес, и он ходил по колхозу, искал для себя работы: ощупывал ободья, проверял спицы.

Они медленно пересекли площадь.

«И еще не задыхается, – с интересом поглядывая на деда Прова, подумал лейтенант. – Вот он – живая загадка природы. Ученые всех стран бьются над вопросом долголетия. Как дед сохранил себя? Да и сохранял ли? Скорее, просто таким уродился. Отец еще помнит, что в праздники дед мог выпить не хуже других мужиков, а вот табак не курил».

– Дед, вы столько прожили… писателя какого видали? Льва Толстого, скажем? Живого. Иль хоть царя, что ли?

Старик уже смотрел тускло, потухшим взглядом.

По своей манере он часто не отвечал на вопросы: то ли не слышал их, то ли считал безынтересными.

– В первую германскую войну до нашего села немцы не доходили? Не видали их? А, дед? Не видали? В эту гитлеровцы на постое стояли. Лютовали?

– Помню, – вдруг сказал Пров и поднес руку к овчинному треуху. – У кайзеров каски были с востринкой… навроде пики. Видал… в Украину ездили за зерном. Видал.

И снова ушел в себя. Сколько Петр ни задавал вопросов, старик отвечал скупо, отмалчивался. Офицер понял, что больше ничего из него не вытянет, переменив разговор, посоветовал:

– Небось работы нынче мало, дед, ободьев нету? Отдохнули бы на печке, поберегли себя.

Опять старик, казалось, не слушал. Они уже подошли к раскрытой двери колесни, в которую были видны оба стана: большой и сейчас пустой – для натяжки ободьев, и малый – за ним щекастый ученик стругал спицы.

– И ты с Лизаркой в одну дуду задул? «Отдохни-и! Отдохни-и!» – вдруг сердито заговорил дед Пров. Замолчал, жуя тонкими губами под негустыми пожелтевшими усами, точно отдыхая или собираясь с мыслями. Ткнул перед собой костылем. – Вон старая сортировка у сарая. Вон. Давно тут стоит, всю ржа съела. Да. А у меня столовый ножик в избе видал? Знаешь, сколь ему годов? Истончился весь, а блестит что твой жар, еще и ноне хлеб режу… Режу. Стругаю, коли чего надобно. Смекнул, Петяшка? То-то. Все, что есть на свете, закалку в труде получает… как железо в горне. И я. Брошу работать – сразу помру. А у меня еще интерес есть поглядеть на Расею… на ноги, стало быть, как посля войны встает.

И старик, не торопясь, вошел в мастерскую.

АНАХРОНИЗМ
I

Окно заводского клуба было открыто, и свет, падая на осыпанный недавним дождем куст черемухи, делал его неправдоподобно ярким, декоративным. Клава наломала с куста горьковато-душистый букет распустившихся белых цветов, в лицо ей с веток то и дело брызгали капли, ноги промокли в траве. За частоколом палисадника блестели огни поселка, грядой тянулся уходящий во тьму лес, в чащобе резко кричала сова.

Поправив подвитые волосы, Клава одним духом взбежала по узким деревянным ступенькам в клуб, свернула за кулисы. На пустой полуосвещенной сцене шла генеральная репетиция мольеровской комедии «Мещанин во дворянстве». Режиссер драмкружка Сеня Чмырев – белобрысый паренек из бригады пильщиков, взъерошенный, словно только что выскочил из драки, – стоя у рампы, напыщенно читал монолог сына турецкого султана. Перед ним угрюмо сгорбился верзила-драмкружковец в позе человека, которого схватили желудочные боли. Голова кружковца была обмотана полотенцем, изображающим чалму, незакрытая маковка торчала пучком жестких волос.

– Вот как надо роль играть, а ты!.. – отшвырнув книжку, набросился режиссер на верзилу, и маленький носик его покраснел, точно накаленный ветром. – Ну какой ты, Федька, к черту, сын турецкого султана? Они, турки, все поджарые, а ты выпятил пузо, раскорячился! И потом, султан, по-нашему перевести, это же дореволюционный царь, он там, может… три института кончил с гувернантами, а ты водишь бельмами, как рыночный карманник!

Клава прошла к столу у рампы, взяла глиняную вазу, облитую глазурью. Ставя, букет черемухи, она почувствовала, как на ее талию вкрадчиво и твердо легла сильная рука. Клава живо повела длинно прорезанными и темными, как сливы, глазами. За ее спиной стоял высокий парень в желтой хлорвиниловой куртке с «молнией» и в берете, боком надетом на длинные, тщательно зачесанные волосы. Он улыбался красными, мокрыми, слегка вывернутыми губами; дым его папиросы щекотал ей ноздри.

– Жора Манекен, – сказала Клава, оправляя букет. – Ты все-таки навещаешь иногда клуб?

– Здесь мое сердце, – другой рукой парень картинно коснулся своей груди. – Теперь куда ни оглянешься, я завсегда рядом, как на веревочке. – Он прижался к девушке, понизил голос. – Забыла, что я утром на фанерном говорил? Желаю с тобой проводить время. Идем в заводскую столовую, угощу пирожным.

Клава засмеялась и неожиданно ловко вывернулась из его объятий.

– Поглядите на него! Некогда мне с тобой нежности разводить, скоро вон мое выступление, а я еще не одета; я в пьесе служанку Николь играю.

Она поставила вазу с черемухой на середину стола и убежала в театральную уборную, откуда доносился смех, мяуканье кларнет-а-пистона и тянулись вялые завитки табачного дыма.

Жорж сунул руки в карманы, насвистывая, пошел за ней. В театральной уборной – узкой комнате, отгороженной от сцены фанерной переборкой, – шныряли драмкружковцы в бутафорских костюмах, толпились заводские парни – «симпатии» артисток. Девушки, обрадованные законной возможностью накраситься, подвели через меру глаза, напомадили губы, щеки. Из общего шума, гама выделялся капризный голос курносой волоокой клубной примадонны: «А я сказала, декламировать не буду! Не буду – и все». Жорж, отвечая на приветственные оклики знакомых, обошел гардероб, и брови его нахмурились: Клава вертелась перед зеркалом, растирая кольдкремом щеки, а около нее, расставив длинные ноги, стоял Алексей Пахтин – техник-практикант с их фанерного завода. Они обсуждали какую-то поездку на лодке в лес, к Матаниной излуке. Лицо Клавы горело, продолговатые темные глаза кокетливо улыбались, на подбородке дрожала ямочка. Жорж вспомнил, что и на прошлой неделе она весь вечер танцевала с Пахтиным. Молодой сухопарый, жилистый техник носил тогда на рукаве тужурки красную повязку: видимо, как член дружины охранял порядок в клубном зале.

Жорж сел на ободранную фисгармонию, выразительно вполголоса запел:

 
Знаю я – они прошли, как тени,
Не коснувшись твоего огня,
Многим ты садилась на колени,
Посиди разок и у меня.
 

Последнюю строчку романса Жорж перефразировал и засмеялся. Клава бросила на него быстрый, испытующий взгляд и повернулась спиной.

– Значит, Леша, хочешь в этот выходной? – громко, искусственно-приподнятым тоном спросила она техника.

– Чего откладывать? – обрадованно ответил Пахтин. – Компания подобралась хорошая. Возьмем пивка, закуски, «культурник» прихватит клубный баян. Спустимся вниз по Сочне, как вот лес сплавляют, знаешь? А на Матаниной излуке отдохнем, потанцуем. Половим рыбки спиннингом, ухи сварим.

Его глубоко посаженные глаза смотрели из-под мочальных бровей настойчиво и ласково, он осторожно сжал Клавину руку, словно подкрепляя этим свою просьбу. Щеки у Пахтина были впалые, руки сухие, в легких веснушках, а тело собранное, и в неторопливых движениях проглядывала та свобода и легкость, которыми отличаются спортивно развитые люди.

– Разве я тебе в чем отказывала? – как-то низко, воркующе засмеялась Клава. – Организовывай. Поедем.

– Заметано.

Жорж смотрел на завиток густых Клавиных волос над воротничком кремовой блузки, кусая губы, думал:

«Цену себе набиваешь? Пощебечи, пощебечи, мой час придет».

Дверь в уборную распахнулась, впустив грузного, небритого заведующего клубом с облезлым портфелем под мышкой и комсорга фанерного завода Петряева. За ними торопливо перебирал ногами белобрысый режиссер Сеня Чмырев. Лицо у него было как у провинциального актера, который стреляется в конце действия, носик, накалился еще сильнее.

– Что же это получается, товарищ Родимчиков, – с ожесточением ероша вихры, говорил он заведующему клубом. – Поналезут полные закулисы разного элемента и мешают искусству. Из-за этого я своих артистов не соберу нипочем. Ну вот, где ты пропадала? – набросился режиссер на болтавшую с подругой клубную примадонну. Та презрительно прищурила волоокие глаза, вскинула покатые плечи. – Я сто лет ищу ее, а она расселась как… прима-балерина из Венеции. Сейчас, Дора, твой выход, давай скорей на сцену! Там еще сын турецкого султана… – режиссер панически всплеснул руками, и зрачки его остановились, – понимаете, начинает загинать по роли базарные словечки: так, мол, какой-то Франсуа Вайон… иль Бульмон стихи писал. «Колорит, говорит, создаю». Я ему: «Ты, Федька, пьесу крепче читай, а не нахватывайся разных… бульонов».

Заведующий клубом грузно опустился на ближний стул, пригладил остатки волос на лысой голове и шумно вздохнул: с таким звуком опадает проколотый баллон.

– Правильно, Сеня. Устрой им промойку, а то завсегда натаскают на сцену сору, окурков понакидают. Один… фамилию забыл, да ты его знаешь, красный, будто гриб подосиновик, так чего учудил? Поллитру принес, не сыскал себе места под фонарем! Эх, я его и турну-ул!

– Слыхали, ребята? – обратился к молодежи и комсорг Петряев. – Кто не занят в спектакле, идите во двор. Дождик давно прошел, погода хорошая. Погуляйте.

Парни, шутливо ежась, потянулись к выходу. Клава взяла техника под руку и проводила до самой двери. Вместе со всеми нехотя подчинился и Жора Манекен. От порога он весело подмигнул Клаве и послал воздушный поцелуй.

В узком, обшитом фанерой коридоре Жорж столкнулся с закадычным приятелем Тюшкиным. Тюшкин был слесарь-ремонтник, человек не местный. На фанерном заводе он работал всего полгода и уже собирался уходить, жалуясь, что «мастер жмот, мало дает зашибить деньгу». Девушка-счетовод объяснила его «отлетное настроение» другой причиной: на Тюшкина поступил исполнительный лист с прежнего места работы, и бухгалтерия стала брать с него алименты. Себя слесарь считал человеком свободолюбивым, открыто говорил, что меняет заводы, как постоялые дворы, высмеивал, передразнивал мастера, главного инженера и в цехе слыл остряком.

– Что, приглашают на банкет чаи распивать? – подмигнул Тюшкин Жоржу сперва на комсорга, потом на выходную дверь. – И нашу персону по такому ж фасону? – Он ткнул себя пальцем в грудь и сделал вид, будто страшно удивлен. – На свежем воздухе кислородом подышать? Чтобы не запылились в клубе? Большой почет, гляжу я, оказывают тут рабочему классу.

Тюшкин сделал оборот кругом и, по-журавлиному ставя ноги, промаршировал по коридору на крыльцо. Вокруг засмеялись.

В палисаднике было темно, резко пахло мокрой черемухой, травой. Поселок еще не спал, светились открытые окна, с площади доносились звуки радио. Темной тучкой по всему горизонту рисовался лес, над ним на очистившемся небе трепетали чистые, ясные звезды. Из-под обрыва, от многоводной сплавной реки слышался неясный рокот воды.

– Сдался мне ихний клуб, просто дельце тут есть одно, – сказал Жорж, когда они с приятелем сели на влажную скамью под сосной. – Помнишь у нас в клеильном цеху Клавку Филимагину? Да ты видел ее сколько раз, она в комсомольской ячейке за старшую, – кто куда пошлет, все бегает, разную петрушку организует. Еще на той неделе ее портрет отпечатали в районной газете, как икону… Ну, ладно. Память у тебя дырявая. Словом, эта девка раньше была…

Он наклонился к уху приятеля, зашептал. Тюшкин округлил глаза, вывалил язык, сделал вид, что падает в обморок. Он действительно был удивлен.

– Откуда узнал?

– Случайно подслушал, – самодовольно ответил Жорж. – Комсорг говорил предзавкома: «У нас, мол, когда такую девку направляют работать, никто не знает ее прошлого. Один только руководящий треугольник, и то потому, что мы обязаны уделять ей внимание, помочь», – ну и пошел трепаться во славу бедных.

– Вот это новостишка! – воскликнул Тюшкин. – Ишь, какие тут крали водятся. Жалко, поздно узнал, отчаливать с завода собираюсь, покавалерился бы.

– И у меня в мыслях ни-ни! Клавка в клеильном цеху работает два года, а вроде никакого слушка за ней по нашему поселку не было… до нынешней весны. Новенького практиканта-техника знаешь? Пахтин ему фамилия, на страуста похожий. Еще он в заводской дружине содействия… вроде бесплатного мильтона. Ну?! Так вот Клавка с ним снюхалась. Засек? Девки, они ведь хитрые, как змеи. Ищут приезжих погулять. Первое дело – в гостинице живет, прошмыгнешь – никто не приметит. Второе – укатит скоро и никаких слухов. А мы тут что, на сухую облизываться будем? Чужим отдавать своих шкурех? Не такой я мальчик. Терять зазря время не стал, в обед в столовой подсыпался, давай запускать любовные комплименты. Она сразу клюнула. Глазками стрель! И смеется: «Мне, говорит, в клуб надо к репетиции». Понял? Дала намек.

– Дело ясное, – ухмыльнулся Тюшкин. – Бабскую политику мы чуточек знаем. Накопили опыт, два исполнительных листа за мной бегают, житья спокойного нету.

– Пришел я сюда, а возле Клавки снова этот техник. Ну да с ним я долго возжаться не стану: будет под ногами путаться – съест по роже. Нехай в свой край едет девок обслуживать. А оно так и выходит, слушок имею: Пахтин этот, толкуют, кончает практику и уматывает домой.

Тюшкин причмокнул, точно целуя воздух, приподнял кепочку.

– Потеха! А впрочем… желаю успеха. Вуаля!

Жорж сплюнул, поднялся со скамьи, застегнул под горло «молнию» на желтой, коробом стоявшей куртке. Сильным движением вскочил на карниз клуба и легко впрыгнул в открытое окно раздевалки. Тюшкин подтянул мятые, вечно сползавшие штаны с пузырями на коленях и отправился в поселок. Малый он был неопрятный, с большой буро-красной головой, как у подгнившего гриба подосиновика, и от него всегда пахло винным перегаром и чем-то кислым, слежавшимся: так пахнут старые бездомные псы.

II

Осторожно, с заднего хода, пробравшись на сцену, Жорж притаился между декорациями.

За стеной в читальне шелестели газеты, стучали шашки; в углу под крашеным полом скреблась мышь. Вот что-то упало в зрительном зале: наверно, бегая, споткнулась девушка. «Я сейчас принесу», – послышался со сцены Клавин голос, и она выскочила за кулисы.

Жорж выступил из-за декорации, преградил ей дорогу:

– Куда?

– Фу, напугал!

– Вроде я не страшный. Иль с разными залетными страустами сравняешь? – Жорж передернул плечами, приподнял руки, словно хотел сделать плясовую выходку, легко повернулся, показывая себя со всех сторон. – Разуй глазки, Клавочка. Где такого другого сыщешь?

– Картинка. Манекен. Тебя разве не выгнали?

– Руки у них коротковаты. Далеко?

– Где-то у нас в костюмерной завалялась шпага, сыну турецкого султана надо. Так я и бегу, а то все заняты.

– Возьми меня в помощники, искать буду.

– Сама не справлюсь? Ты чего-то с нынешнего дня больно вежливый.

– Может, влюбился.

– Сперва надо было спросить, не занята ль я.

– Для меня не страшно. Отобью.

– Слишком много о себе понимаешь.

Клава побежала в конец коридора. Жорж не отставал и следом за ней нырнул в узкую, тесную, с косо срезанным потолком комнатку под лестницей.

Свет из круглого оконца, выходившего в вестибюль, скупо падал на поломанные макеты, пол. Со стены тускло поблескивал уланский кивер, с его козырька, точно седая борода, свешивалась паутина. Пахло затхлостью и цинковыми белилами. Клава стала рыться в бутафорской рухляди, морща лицо от вспугнутой пыли. Она была в короткой юбке, и, когда нагибалась, обнажались ее полные ноги выше колен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю