Текст книги "Ленька Охнарь (ред. 1969 года)"
Автор книги: Виктор Авдеев
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 55 страниц)
Оглашая дол громкими криками, смехом, хлопцы разделись и начали прыгать с новой вышки. Более робкие – ногами вниз, «солдатиком», кто посмелее – «ласточкой», но с первого яруса. Лучше всех прыгал Юсуф: с самого верха и очень пластично, действительно напоминая в полете птицу с раскинутыми крыльями; руки к голове он выбрасывал вперед у самой воды.
– А ты, Леня, сможешь? – спросил он.
Владек предупредил:
– Если не пробовал, то лучше валяй снизу.
С Охнарем Владек старался держаться по-прежнему приветливо, точно между ними и не было размолвки. Однако в его глазах нет-нет да и загорался колючий огонек.
Охнарь молча залез на площадку третьего яруса, и у него дух захватило: бочаг вдруг показался маленьким, точно зеркальце, лежавшее где-то в яме. Ноги сами отодвинулись назад, однако проявить трусость было стыдно. Весь побледнев, Охнарь прыгнул вниз головой, ударился животом о воду и чуть не задохнулся. Хлопцы уже плыли на середину бочага, ныряли, доставали рукой дно, гоготали, брызгались, а Охнарь все кривился, судорожно ловил ртом воздух. Хорошо, что с головы вода стекает, незаметно выступивших слез. Он лег на спину, отдышался и присоединился к ребятам.
А потом, чтобы разогреться, все бегали по берегу под розовым утренним солнышком.
Воскресный завтрак начинался в колонии на час позже, и ребята успели еще показать гостю молодой сад. Охнарь помнил его жиденьким, низким. Теперь яблоньки, черешня, крыжовник, смородина распушились, тянулись друг к другу цветущими ветками.
Самодельный колокол позвал воспитанников к столу.
Вскоре после завтрака Ленька выступил на собрании. Когда в том самом зале, где когда-то его судили как хулигана и лодыря, он увидел десятки глаз, устремленных на него с любопытством, гордостью, надеждой, он вдруг полностью осознал весь свой провал в городе. Сказать правду – значило разочаровать, жестоко обидеть весь коллектив колонии, навсегда подорвать свой авторитет. Сейчас все знают, что в прошлом он был «бузотером», «отпетым», выпячивал свое «я» против общего «мы», но парнем с хваткой, который умел побеждать трудности. А тут все бы увидели, что он просто «калоша», «тупица», «дешевый». Признание, хотя бы даже частичное, равносильно плевку на мечты всех собравшихся здесь воспитанников: ведь им тоже когда-то придется покидать стены колонии. И от мысли «потрепаться перед пацанами» ничего не осталось. Охнарь вдруг заволновался и обращался уж не только к воспитанникам, но словно убеждал в чем-то и самого себя:
– Все мы, ребята, когда-то дома жили. Верно? Учились в школе, слушались разных прочих родителей... ну как все. А тут началась война, немцы разорили Дон, Ростов-город например... осиротили Украину, сколько народу поубивали... вот мы и очутились на воле. Скажете, нет? Разное ворье стало учить. Кто хочет – тяни руку, авось богородица подаст, кому нравится – пускай за копейку весь день горб ломает, а смелому надо жить так, чтобы плевать на все с пожарной каланчи. Увидел сало или, скажем, чемодан – хватай; поймали – бритвой по глазам. Всю эту... науку я испытал на своей шкуре. И если бы не советская власть, не выбраться б мне из этого... водоворота на сухое место. Кто бы руку протянул? Ведь я только в колонии понял, – Охнарь показал пальцем в пол, – украдешь трудовую копейку, – значит, ты паразит. Хочешь стать человеком? Поступай, как лозунг пишет: работай. Словом... Работай и учись. Опять стань, ну... фраером, как мы раньше говорили. Только ведь и слово «фраер» тоже при царизме выдумали, сейчас их раз-два и обчелся: нэпманы одни да спекулянты. И на тех, как мой опекун дядя Костя говорил, скоро уздечку накинут. Новая жизнь —она, ребята, тоже не... ковровая дорожка. И тут можно сковырнуться в колдобину. Особенно когда разные физики да алгебры пойдут. Так ведь легко одним попам на похоронах...
После путаной и горячей речи, в которой Охнарь так и не рассказал, как он живет, ему задавали вопросы.
После обеда Охнарь рисовал заголовок в стенгазете «Голос колониста». На втором этаже, где происходило это таинство, присутствовала вся редколлегия и еще добрый десяток воспитанников-любителей; Ленька старался, как мог, и очень жалел, что нельзя пустить в ход масляные краски: он бы показал ребятам, что такое настоящая живопись. Но все же Ленька открыл этюдник, чтобы все видели его полный набор, кисти из свиной щетины, палитру, а иногда вдруг озабоченно произносил:
– Жалко, мольберта в колонии нету. Ни один стоящий художник без мольберта и за карандаш не возьмется.
Хлопцы значительно переглядывались: «Ну и Охнарь,– прямо заправский Репин».
Около него несколько раз с невинной улыбкой и как бы невзначай появлялась Анюта Цветаева. Она немного подросла, но изменилась мало: менее острыми стали локти, легкий румянец осветил бледные щеки, отросли светлые волосы. Видимо, Анюте хотелось обратить на себя внимание Леньки. Охнарь уделил ей долгий, испытующий взгляд, но интереса никакого не проявил. Такая ли зазноба у него осталась в городке?
Еще не высохла акварель на заголовке газеты, а товарищи потащили Охнаря играть в крокет, затем на турник – чтобы показал, какие новые «фигуры» он выучил в школе.
– Нынче у нас спевка, – напомнил колонистам Сенька Жареный. – Пойдем с нами, Леня? Ты как в школе насчет хора: состоишь?
– Натурально, – не задумываясь, кивнул Охнарь.
– Состоишь? – удивленно переспросила его Параска Ядута. – У тебя разве... голос прорезался?
Охнарь сделал снисходительную мину.
– Чудная ты, Параська. Чай, я живу в городе. Там даже и... пианина настраивают. В колонии вы знай себе тянете: «до-о, ля-а», а там у нас в городе другая «доля». Слыхала про камертон? Ну, а рассуждаешь! Наш рукхор, – это в школе есть такой руководитель хора, Овидий Сергеич, стукнет, к примеру, камертоном по столу – готов. Сразу голос на чистую воду и начнет подгонять. Вот попадешь в девятилетку, сама узнаешь.
Параска с сомнением покачала головой.
– Что ж тебе голос – это... как струна на бандуре? Взял да и подкрутил?
– Нет, Параська, ты все-таки ненормальная,– сказал Охнарь и слегка покраснел. – Думаешь, я заливаю? Вот необразованность. Нам «Овод» Сергеич говорил, что в Москве есть специально Государственная консистория, где ничему не учат, кроме как петь. Там ты хоть коровой реви, хоть петухом кукарекай, а тебе голос настроят. Не сразу, понятно: пришла, взяли голос на камертон и тут же тебе его вывернули наизнанку... Мне рукхор в школе так сказал: «Войдете в совершеннолетие, запоете совсем по-другому». И может, даже... – Охнарь судорожно стал вспоминать мудреное название, оброненное учителем в день пробы. – И может, басом пра... при... фунте. Да, да, хочешь – проверь.
Охнарь чувствовал, что заврался. Вот язык проклятый, будто кто за веревку дергает! Некоторые колонисты улыбались; Владек Заремба примирительно сказал:
– Верно, хлопцы. Только не консистория... консистория– это поповский суд... разводы там давали женатым. Правильно будет: консерватория – училище для музыкантов. Консерватория есть не в одной Москве, аив Варшаве, в Киеве. Однако, Леня, таких певцов, как мы с тобой, туда и к дверям не подпустят.
– Чего спорить, – резонно заметила Параска Ядута. – Скоро спевка, послушаем, Леня, как тебе голос обточили.
Охнарь осторожно потер горло.
– Куричье б яичко сырое,– сказал он неуверенно. – Тогда б совсем чисто завел.
– Достанем, – успокоила Параска.
...Однако спевке до обеда состояться было не суждено. Из города приехал фотограф, и поднялась такая суматоха, что о хоре совсем забыли: до него ли? Охнарь ожил. Его снимали раз двадцать: то в общей группе, то с товарищами, то верхом на кобыле Буржуйке, то возле газеты вместе с редколлегией. А там надо же было до возвращения обратно к опекунам еще разок искупаться в бочаге, позагорать на солнышке? Охнарь твердо решил идти с повинной и попытаться честно расхлебать то грязное хлебово, которое сам заварил. Не зря, значит, он скрыл от Васьки Блина, что бросает школу. Вот и приходится заворачивать оглобли. Городская жизнь – это верхняя ступенька по сравнению с колонией.
Обед прошел шумно. Охнарь несколько торопился: не дай бог, все-таки объявят спевку. До станции ему дали подводу: Омельян стал запрягать у конюшни лошадь. Ленька раньше всех вышел из-за стола и побежал ему помочь. Вскоре к ним присоединился Владек Заремба.
– Давай тут простимся, – сказал он другу, – а то у крыльца слишком народу будет много, не дадут сказать. Ты вот что, Охнарь, насчет комсомола брось дурить. Я тебе за это когда-нибудь так морду набью... не посмотрю, что вроде брата. Уж если бог тебя обидел, заместо мозгов насовал в черепок мусору, так хоть умных людей слушайся. Понял? Ну, да я уверен, что в городе найдутся комсомольцы покрепче меня и сумеют тебе, долдону, объяснить, вокруг чего Земля вертится.
– Ох, Владька, поздно ты родился. Из тебя б монах был – во!
– Дура в штанах!
– Филя с ручкой!
Оба захохотали и обнялись.
Перед самым отъездом Тарас Михайлович позвал Охнаря к себе в комнату. На тарелке лежало знакомое угощение: несколько медовых пряников. Воспитатель завернул их в газету на дорогу, попутно дал совет хорошо учиться. Неожиданно в упор спросил:
– Признайся, Леонид, к нам приехал без отпуска?
Охнарь залился краской. Вот когда наконец он услышал этот, так мучивший его, вопрос.
– С чего вы взяли?
– Думаешь, не знаю тебя? – холодно усмехнулся Колодяжный. – Вчера была суббота, учебный день, а какой же школьник перед экзаменами пропускает занятия? Впрочем, если хочешь, не отвечай.
– Самоволкой.
– Поскандалил?
Все знает! От такого разве скроешь? И Охнарь соврал, без надежды, что ему поверят:
– Просто, ну... потянуло.
– Значит, денег на билет нету?
– Есть, – уже сердито ответил Охнарь и отвернулся к стене.
Со стены на него с насмешкой глядел Котовский.
Ленька потупился. «Надо эту «Думку про Опанаса» достать», – вдруг решил он, вспомнив ночь в клуне. А в общем комната воспитателя ни в чем не изменилась. Тот же токарный станок по дереву, солдатское одеяло на простой железной кровати, книги на полке и чемодан у окна: все имущество. Кстати, что это Тарас Михайлович молчит, где он? Охнарь повернулся: воспитатель с натянутой улыбкой протягивал ему запечатанный конверт.
– Карман у тебя крепкий?
– Крепкий.
Очевидно, на лице Охнаря отобразился вопрос, беспокойство. Колодяжный по-прежнему холодно пояснил:
– Здесь написано, что ты провел у нас субботу и воскресенье. Давай положу.
Шурша конвертом, он сам сунул его в нагрудный карман Ленькиной бархатной толстовки, застегнул клапан на пуговицу.
– Вот теперь порядок, как говорят наши колонисты.
– Почему у меня так получается, Тарас Михалыч? – вдруг искренне с огорчением спросил Ленька.—Хочу все по-хорошему, а... срываюсь.
– А кто не срывается, Леонид? Таких людей нет. Думаешь, мы, воспитатели, не срываемся? Упасть – это, конечно, беда, но еще страшнее не подняться. Невежество – вот твой враг. Ты, как бы тебе это сказать... все время несешься, как конь с закушенными удилами, сам не знаешь куда, абы на простор. Тебя все время надо осаживать, поворачивать, не то под обрыв свалишься. Таких, как ты, буржуазные ученые, последователи антропологической школы Ломброзо и Ферри, вносят в разряд «врожденных преступников». Наши ж педологи из Наркомпроса, которые им если не челом, так затылком поклоны бьют, тоже считают вас дефективными, то есть неполноценными. А все дело в том, что вы, огольцы, как замки. Есть простые, а есть со сложным механизмом, – надо только уметь для каждого подобрать ключ... Не знаю, что тебя заставило бежать из города. – Колодяжный сделал паузу, голос его стал ледяным, а взгляд тяжелым, неприязненным. Но хорошо, что ты сам понял свою ошибку и решил ее исправить. Усвой себе получше: колония для тебя пройденный этап, вчерашний день. Кто же возвращается в прошлое? Видал когда-нибудь скачки с препятствиями? Вот такие препятствия тебе и надо брать, не отступай перед ними... Ну, тебя ребята ждут. Желаю успеха.
Он легонько подтолкнул огольца к порогу.
На станцию подвода пришла перед самым поездом. Ленька наскоро простился с Омельяном и бросился к окошечку кассы. Сделал он это специально для сторожа: пусть передаст в колонии, что он взял билет. Потоптавшись «для блезиру» возле кассы, Охнарь выскочил на перрон и в вагон сел зайцем.
Когда состав тронулся, Ленька вспомнил про письмо, стал доставать. Может, конверт плохо заклеен, его удастся осторожненько вскрыть и прочитать, что написал Колодяжный опекунам? Вместе с конвертом из кармана высунулись две желтые бумажки и полетели на пол. Что это такое? Деньги? Два рубля. Как они попали к нему в толстовку?
Чудно!.. И вдруг его осенило: это же воспитатель дал специально на билет!
«Вот глазастый! Будто рентгеном просветил». И неожиданно горячее чувство признательности к этому суровому и чуткому человеку затопило Охнаря. «Да, это настоящий мужик – ничего не скажешь!» Сейчас Ленька увидел в нем больше, чем воспитателя: отца, старшего друга. И, не распечатывая, он сунул письмо обратно в карман.
Едва поезд подошел к следующей, предпоследней станции, Ленька выскочил из вагона. Стоянка здесь была всего четыре минуты.
– Где касса? – ринулся он к стрелку. Блюститель порядка приложил руку к фуражке, вытянулся, точно перед ним появился нарком.
– За углом снаружи, гражданин! – вежливо отчеканил он.
От неожиданности Охнарь немного опешил.
– Во дожил! Охрана честь отдает. Ладно, вольно. И, подмигнув стрелку, бегом бросился к билетной кассе. Хоть до города оставалось всего девять верст и Ленька безо всяких угрызений совести мог бы проехать их зайцем, – он посчитал себя обязанным на эти деньги купить билет. Настроение у него почему-то поднялось, и вернулся он в вагон гоголем.
X
Домой Ленька приехал под вечер. Ему казалось, что сердце его стучит громче, чем щеколда калитки, которую он нерешительно открыл. Дворик утопал в тени, и лишь верхушка пирамидального тополя да крыша голубятни были ярко освещены косыми лучами заходящего солнца. Здесь все было по-обычному тихо, мирно. Высоко в небе, заполненном золотисто-розовым светом остывающего дня, небольшими красивыми кругами «ходило» несколько пар «монахов», «сплошных рыжих», «мраморных». Бородатый кузнец с длинной палкой, увенчанной на конце тряпкой-пугалом, гонял свою голубиную охоту. Из открытого окна телеграфиста слышались звуки мандолины. Дикий у Генок, найденный сыном вдовы-почтальонши в донецких камышах, отгонял кошку от черепка с водой.
Дверь опекунского чулана была открыта. Ленька набрал полную грудь воздуха, словно собирался нырнуть. Он уже занес ногу на порог, когда за низеньким редким частоколом, отделявшим двор от садика, увидел самого Мельничука.
Мельничук, поднявший голову на стук калитки, тоже заметил подопечного и, встретившись с ним взглядом, вновь наклонился над землей. Он был в одной тельняшке, с непокрытой головой, и Ленька догадался, что дядя Костя занят любимым делом: копается на грядках.
Ленька вспотевшими пальцами потрогал письмо воспитателя – не потерял ли – и вошел в садик. Ближняя часть садика вся заросла темно-зелеными перьями лука, похожими на маленькие камышинки, укропом, сельдереем, белыми цветами редиса, оставленного на семена, молоденькой кукурузой, напоминавшей зеленые застывшие фонтанчики. Константин Петрович возился с помидорами. Его обнаженные загорелые руки, испорченные мертвенно-синей татуировкой, были по локоть в земле, землистая полоса чернела и над бровью: видно, чесался.
Некоторое время Ленька стоял молча, как чужой. Потом присел рядом на корточки.
– Навозом не подкармливаете? – сказал он противно-заискивающим тоном и кивнул на помидоры.
Опекун шпагатом привязал куст к подпорке и лишь тогда поднял голову. Оттого, что Константин Петрович загорел, складки у его большого рта, у носа и на лбу белели особенно резко, и все лицо казалось постаревшим. Его слегка выпуклые водянистые глаза глянули совершенно холодно и отчужденно.
– За вещами? – спросил он.
Во рту у Охнаря пересохло, он слегка побледнел.
– За вещами.
– Ступай, тетя Аня тебе отдаст.
Опекун принялся за следующий куст помидора и теперь уже решительно перестал обращать внимание на бывшего патронируемого, словно вместо него здесь рос чертополох. Ленька еще постоял минуты две: ноги его приросли к земле, и он как-то ничего не мог сообразить. Оставаться дольше возле дяди Кости было просто глупо, а уйти он не имел силы. Наконец как пьяный он пошел в дом. Этюдник оттягивал руку. Ленька вспотел в пальто, чувствовал себя никому не нужным, точно пассажир, отставший от своего поезда.
В чулане на деревянной скамейке шипел примус; на сковородке жарились караси в сметане. Аннушка в щегольских сапогах и белом фартуке, сияя ямочками на щеках, подбородке, на локтях полных рук, еще более румяная от огня, крошила свежие перья молодого лука. Она мельком и, как показалось Леньке, с любопытством постороннего человека взглянула на него, слегка усмехнулась и встряхнула коротко подрезанными волосами. Переворачивая карася на сковородке, продекламировала:
Из дальних странствий возвратясь, Какой-то дворянин, а может быть, и князь Вернулся в город, на квартиру...
В свое время Ленька ладил с опекуншей. Сейчас он даже хотел с нею поздороваться (может, расскажет что интересное?), но, услышав подсочиненные слова басни, передумал.
– Проветрился? – задорно спросила она.
– Проветрился, – буркнул Охнарь.
Аннушка замурлыкала про себя:
Погиб я, мальчишка, Погиб навсегда. А год за годами Проходят года.
Издевается она, что ли? Охнарем овладело желание грубо огрызнуться. Он сдержал себя: эти дни не прошли для него даром.
– Барахло тут мое какое осталось? – спросил он.
– Там все, в твоей комнате.
Его комната являла образец порядка. Пол был вымыт, ситцевые и без того опрятные занавески заменены другими, кровать тщательно заправлена, на столе аккуратно лежали библиотечные книги, школьный портфель, лески для удочек. А на подушке, сложенное стопочкой, блистало белизною подсиненное нижнее и постельное белье, гладко отутюженная рубаха, и от них, казалось, шел холодок.
Вид комнаты и белья особенно удручающе подействовал на Охнаря. «Значит, действительно все. Концы. Провожают, будто надоевшего квартиранта». До этого он все еще на что-то надеялся. Коленки, грудь у Леньки совсем ослабели, слабость подкатила, к горлу. Захотелось пить.
«Вот и выметают поганой метлой. Выкусил? Сам нос задрал. Как же: в школе все «мамины», а я... папин. Особенный. Как червонец фальшивый».
От жажды пересохли губы. Но выйти вновь в чулан и попросить кружку воды не хватало ни силы, ни решимости. Надо скорее расстаться с этим домом, и так унизительно; напиться можно у газировщика. От воспитателевых денег еще осталась мелочь.
Ладно. Охнарь решительно расстелил наволочку, трясущимися руками уложил туда белье, распоясался, связал этот узел с этюдником, портфель приспособил через плечо и нагруженный, точно старьевщик, покинул свою комнату.
На примусе уже стоял медный, пузатенький, в двух местах запаянный чайник, а сама Аннушка накрывала на стол.
Константин Петрович, энергичный, жилистый и почему-то особенно большой, мыл в углу под умывальником руки. Шипение примуса, запах жареной рыбы, туалетного мыла стояли в чулане.
Хлопец молча прошел мимо бывших опекунов, ступил на порог. Они, так же молча, проводили его глазами.
Над двором опустились сумерки. Вот такая же тусклая жизнь ждет его, Леньку, впереди. Что поделаешь? Авось опять наступит утро. Он неуклюже повернулся к Мельничукам.
– В общем... прощайте.
– Мы уж думали, что ты и уйдешь молча, – неторопливо вытирая руки суровым, в петухах полотенцем, отозвался Константин Петрович. – Как в пьесе Шекспира «Гамлет» дух датского короля.
– А чего долго говорить? Все ясно, как в стеклянной банке. В общем... ладно.
Охнарь поправил кладь на плече, сошел с порога.
– Обожди, постой. Куда же ты на ночь глядя? Утра тебе не будет? – проговорила Аннушка и повернулась к мужу: – Я думаю, можно ж ему переночевать? Комната все равно свободная.
Что-то дрогнуло в груди Охнаря.
– Я и на вокзале могу. Впервой, что ли?
– Обиженным себя считаешь? – холодно спросил опекун.
Ленька не ответил.
– Боюсь, что вокзальная вошка не поймет твоей сложной психологии. Ляжешь где-нибудь на полу, рядом с босяками, она тут же приползет познакомиться. Да и бельишко твое может оказаться с ногами и куда-нибудь сбежать. А мне, например, это обидно будет. В нем и мои есть рубли. Вся ячейка тебе одежду справляла. Ну, а в общем, как знаешь.
Константин Петрович повесил полотенце на деревянную катушку, надетую на вбитый в стену гвоздь, прошел в комнату, ласково кивнул жене.
– Будешь подавать?
Захватив чапельником сковородку, Аннушка с женской сострадательностью шепнула Охнарю:
– Чего раздумываешь? Мой руки да садись ужинать.
И тоже ушла в комнату.
Горячая сковородка оставила после себя раздражающе вкусный запах жаренной в сметане рыбы и молодого лука.
Почему-то Ленька чувствовал себя совсем униженным. Это вызвало в нем горькое чувство обиды. Вот действительно жизнь подзаборная. Опять ночевать на вокзале под лавкой. И все сам себе устроил.
Он уже понимал, что останется, и не шел сразу за Аннушкой лишь из-за того тягостного чувства неловкости, которое овладело им нынче, как только он ступил на этот двор, и еще для того, чтобы не показать бывшим опекунам, будто он, высунув язык, бежит на первый зов. В его сердце помимо воли закралась надежда: «Зачем это Мельничуки оставляют меня ужинать, ночевать? Может, с ними и договориться можно? Если здорово попросить, гляди, и простят?» Да нет, это всего-навсего вежливость. Есть люди, которые и чужую собаку пожалеют; пускай ее потом и убьют, но за углом. Вдобавок надеяться, что над ним смилостивятся, платочек дадут носик вытереть, – ну его к черту! А переночевать? Отчего и нет? Комнату ведь он не заест? Не помешает и отужинать.
Слегка хмурясь, Охнарь решительно вернулся к себе, сложил вещи, умылся. Чистым он сразу почувствовал себя лучше. Да, теперь ему трудно было бы жить в лохмотьях на улице. Войдя в опекунову комнату, он так же свободно сел за стол, положил себе в тарелку двух карасей, жареной картошки, а когда встретился взглядом с Мельничуком, не отвел своих глаз, а посмотрел открыто, с вызовом. Константин Петрович от удивления перестал жевать, затем взял пару луковых перьев, густо посолил и отправил в рот.
Некоторое время было слышно, как три человека усердно обсасывают рыбьи кости.
Куда ж ты теперь надумал податься, Леня? – с улыбкой спросила Аннушка.
– Найду место.
– Секрет, что ли? Или нам и сказать не хочешь?
Константин Петрович сидел, сосредоточенно уткнувшись в тарелку: казалось, его ничто не интересовало, кроме карасей.
– Отчего, тетя Аня? На вас я не в обиде, это я говорю по натуре. Сам измазался, самому и отмываться. Ну, а пропадать не собираюсь. Я только в прошлом году вроде как с болота на сухое место вылез, и обратно увязать? Хватит и того, что хлебнул. Что я, нарочно в школе всю эту бузу затеял? Довели! А я того, поддался характеру. В общем, ладно, замнем для ясности. А завтра я пойду в ячейку «Друг детей!» и скажу: «Виноват. Преступник? Сажайте за решетку. Нет? Направьте в вагоноремонтные учеником токаря, литейщика, сапоги чистить, мусор выметать– все равно». Раз сорвался со школой, то хоть за ремесло ухватиться. А что я еще могу? Выбросить на улицу не имеют права, не такая власть.
Правой рукой Ленька крепко сжимал вилку, верхняя приподнятая губа его решительно и задиристо оттопырилась. Кудрявый, загорелый, глазастый, он всей своей плотно сбитой фигурой являл сейчас вызов. Аннушка вдруг громко подмывающе рассмеялась, рассмеялись и все ее ямочки.
– Куда ж ты пойдешь говорить? – сказала она как-то певуче и очень по-домашнему. – Ты что, не знаешь, кто председатель ячейки «Друг детей» и твой главный опекун? Вот он сидит.
И показала на мужа.
– А что он, один? Там есть правление... члены общества.
За все это время Мельничук в первый раз улыбнулся:
– Изучил, оказывается, принципы демократии?
Он досадливо, с усмешкой обратился к жене:
– «Куда... куда... куда ты удаляешься?» Раскудахталась. Что ты его спрашиваешь? Раз ушел, не сказавшись, стало быть, знает куда. Чай готов?
Ленька вспомнил, что перед бегством от опекунов он пропил их деньги, данные ему именно на чай и сахар. Он покраснел и отказался от предложенного стакана, хотя после сытного ужина пить захотелось еще сильнее.
Окно во двор было открыто, и в него с любопытством заглядывал молоденький подсолнух, точно хотел узнать, как живут люди. На сумеречном небе появились первые редкие и бледные звезды. Не трепеща ни одним листом, стоял тополь, будто дремотно прислушивался к тишине. Давно угомонились голуби соседа-кузнеца в голубятне, вдова-почтальонша подоила корову и вынесла молоко на погреб, чтобы завтра продать на базаре. Жильцы с лавочки за воротами разошлись по квартирам. Окна в соседских домах тоже были открыты, выпуская на простор уютный свет ламп. Темно и тихо стало в опустевшем дворе, в садике, на огороде, сильнее запахли маттиолы. Длинные, бледно-сиреневые, невзрачные днем, они, как всегда к вечеру, властно заполнили весь воздух своим дивным, сладким и сильным запахом, перебивая запахи всех других цветов: недаром Аннушка посадила их целую грядку.
– Ты, вольный сокол, где ж эти два дня летал? – спросила Аннушка хлопца, словно решив не обращать внимания на тон мужа.
– В колонии.
Константин Петрович молча и с оттенком торжества посмотрел на жену, словно говоря: «Кто был прав? Теперь убедилась?» Аннушка ответила весело-смущенным и чуть виноватым движением головы, плеча: опростоволосилась, дескать, но я только рада своей ошибке.
– Что ж ты там не остался? – вдруг спросил сам опекун. В голосе у него уже не было прежнего холода и отчужденности.
– Может, мне и к соске вернуться? – фыркнул Охнарь. – Хлопцы из ворот, а я наоборот?
И он рассказал все, что увидел в колонии. Хотел помянуть про встречу с Васькой Блином, да это показалось неинтересным.
Константин Петрович усмехнулся совсем весело.
– Значит, набрался немного ума от товарищей? А тут, в городе, не у кого занять было? И в школе олухи, и в ячейке «Друг детей». Подозрительный вы, блатняки, народ, только своим верите.
Аннушка, сидя напротив Константина Петровича, уже раза два делала мужу какие-то знаки, и выражение лица у нее было укоризненное, недовольное, но он и бровью не повел.
– Обожди, Нюта. Ты уже раз промахнулась? Промахнулась ведь? Так позволь теперь мне поступать по-своему. Как говорит наш бывший воспитанник, «помолчи в коробочку», «засохни». – И обратился к Охнарю прежним суровым и холодным тоном: – Вот что, бравый любитель свободы и самостоятельности. Я, конечно, поставил в известность ячейку о всех твоих художествах. Раз не хочешь у нас жить, то зачем же мы будем навязываться. Ушел? Значит, новое нашел. Тут все ясно. Правда, ушел ты хоть и трусливо, по-блатному, но честно. Я каждую вещь проверил, каждый рубль в кошельке, – все на месте. Иначе я бы с тобой и разговаривать не стал. Только это одно и смягчает твою вину. Поэтому завтра на работе я, так сказать, неофициальным путем доложу членам правления, что ты вернулся, просишь прощения и помощи в поступлении в мастерские. Так я тебя понял?
– Так, – глухо ответил Ленька.
– Объясню членам правления, что ты даешь слово держаться как следует, научишься наконец думать головой, а не руками. Правильно я выражаю твое намерение?
Охнарь еще ниже наклонил голову.
– Правильно.
– И если правление поверит, что этот твой трюк – последний, то, возможно, оно и согласится. Но ручаться я не могу, не один решаю.
Аннушка сердито отодвинула тарелку с компотом.
– Да хватит тебе, Константин. Не видишь по парню, что и так себя за локти кусает? Какие вы жестокие, мужчины. Скажи ему наконец, Константин, не то я сама...
Складки возле рта Мельничука стали еще жестче, глаза водянистее. Он в упор уставился на жену, казалось забыв про воспитанника, и раздельно, сквозь зубы проговорил:
– Я тебя еще раз прошу, Анна. Не ты председатель ячейки? И будь добра, не вмешивайся в мою работу. Не мешайся! – хлопнул он рукой по столу. – Усвой себе это раз и навсегда. – Он продолжал ровнее, опять обращаясь к Охнарю: – Словом, Леонид, повторяю: я все объясню правлению. Не знаю, поверит ли оно тебе. Ведь сколько раз ты нас обманывал. Вот и с учебой, например. Сам отставал чуть не по всем предметам, а нам втирал очки. И с посещением уроков. Вспомни хотя бы последний «номер» с рисунком на доске... Короче говоря, завтра я сообщу тебе решение. А теперь – спать.
– Сердца у тебя, Константин, нету, – сердито сказала Аннушка, шумно собирая со стола грязную посуду.
Мельничук, смеясь, хотел ее поцеловать.
– Не лезь. А то вот эта сковородка знаешь в кого полетит?
– Чего ты рассердилась?
– Того. Сам знаешь чего.
– Да ты, в самом деле, закипела? – Константин Петрович ласково положил руку на плечо жены.
Аннушка сбросила ее.
– Отстань, говорю. Сразу подлизываться начинаешь?
– Пойми наконец. Поверь, что я прав...
Лежа у себя в постели, Охнарь еще долго слышал горячий, сердитый голос Аннушки. Затем хлопнула дверь чулана, и по двору мимо окна прошла длинная темная фигура дяди Кости с подушкой, одеялом:. значит, не сумел помириться с женой и ушел спать в садик, на стог сена. О чем же они заспорили? Что хотела сказать опекунша? Видно, что-то насчет его истории? Он вдруг вспомнил, что с самого вечера не сумел напиться, но странно: пить ему совсем расхотелось.
XI
Солнце перевалило далеко за полдень и с такой добросовестностью жгло сухую потрескавшуюся землю, точно перед ним лежала огромная картошка, которую надо было испечь. Лохматая тень от груши, пронизанная тигровыми пятнами света, давно передвинулась влево, и вся спина Охнаря, босые ноги целиком оказались под палящими лучами. Но ему лень было пошевельнуться, переползти хоть на вершок. Лоб его под выгоревшими кудрями и верхнюю оттопыренную губу покрыли мельчайшие, как испарина, капельки пота. Перед ним белела раскрытая книжка «Ташкент – город хлебный» о крестьянском мальчишке, что в голодное время зайцем ездил в Среднюю Азию за зерном. Но читать не хотелось.
Вот уже часа три Ленька валялся на расстеленном рядне в саду под грушей, возле стожка сена. Опекуны ушли на работу, когда он еще спал. Поднявшись, он нашел на столе записку: «Завтрак в чулане. Если уйдешь, квартиру запри, а ключ на обычное место (значит, под дождевую кадку на углу дома, во дворе). Советую подождать нас. Дядя Костя».
Там, у себя на службе, Мельничук должен был переговорить с другими членами правления и вечером рассказать, что они решили: помочь Леньке поступить в мастерские или совсем от него отказаться.