Текст книги "Ленька Охнарь (ред. 1969 года)"
Автор книги: Виктор Авдеев
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 55 страниц)
– Болван, – резко сказал Колодяжный, отвернулся и кинул исполкомовцам: – Снять его с работы.
Не допускали к работе в колонии лишь в виде наказания.
Крупно шагая через осинник, воспитатель уловил обидно недоумевающий голос Охнаря, бормотавший:
– Я до него как до человека, а он... Подумаешь – бог!
И, стоя у открытого окна своей комнаты на первом этаже, Тарас Михайлович еще слышал, как невидимый в темноте оголец орал похабную песню, а негромкие, то строгие, то глуховато-ласковые, голоса хлопцев уговаривали его угомониться.
Взошел поздний месяц, и долго еще со стороны тока слышались пьяные выкрики и шум.
XV
Утром звонок собрал всех колонистов наверх, в зал. Не оказалось только Охнаря. За ним на ток отправился Юсуф Кулахметов. Ленька лежал на том же месте, где его оставили вчера, – в соломе, под скирдой необмолоченной ржи. На рассвете его рвало, под глазами залегли зеленые круги, щеки поблекли.
– Хватит, однако, лежат, – сказал Юсуф. – Ходи мало-мало. Айда.
В ответ ему Охнарь что-то слабо промычал. С похмелья он весь ослабел, раскис, в голову, казалось, то и дело вгоняли долото, к горлу от живота подкатывала мутная, тягучая тошнота.
Юсуф немного подождал.
– Мой слово тебе – тьфу? Вставай, вставай. Семеро одну ждут, да?
– Отстань, хан, – промямлил Охнарь. – Видишь, человек помирает? Прицепился, будто, клещ до овцы.
Юсуф подумал. Затем решительно, точно сноп, приподнял Леньку, поставил на ноги.
– Айда. Ну?
Левую, безвольную руку Охнаря он положил себе на плечо, своей правой, здоровенной рукой взял огольца под мышку. Сколько Ленька ни отталкивал Юсуфа, сколько ни ругался, пришлось подчиниться. Он поплелся в дом, с трудом волоча ноги, обещая вечером «рассчитаться с ханом».
Переполненный зал сдержанно гудел. При виде Охнаря все колонисты затихли: десятки взглядов сошлись на нем, как лучи в фокусе. Ленька сердито, с недоумением огляделся. Что это за цирк? Зачем его сюда приволокли?
Обстановка и впрямь была необычная. На пустом месте, против входа, стоял стол под красным коленкором, льдисто блестел графин с водой, стакан. За столом сидело трое исполкомовцев, все строгие, точно чужие. По белой стене над их головами распростерлось пурпуровое крыло знамени в тусклой позолоте бахромы. В стороне, рядом с последним номером стенгазеты, окаменело скуластое, холодное лицо Колодяжного. Облокотясь на фисгармонию, сидела Ганна Петровна в новой гимнастерке, туго подпоясанной ремнем. Из ее жирных, коротко подстриженных волос выглядывал зеленый гребешок, отчего волосы казались перевязанными травой, сапоги были начищены. Обычно ласковые, спокойные глаза воспитательницы, вся ее крупная, полная фигура тоже не предвещали ничего доброго.
Остатки хмеля вдруг вылетели из головы Охнаря, его охватило беспокойство.
– Что это будет? – спросил он у Колодяжного.
– Суд.
– Над кем суд?
– Над тобой.
Охнарь на секунду словно окунулся в его серые, ледяные глаза и, почувствовав, что в них нет дна, съежился. По воровской привычке прятаться за чужую спину, он торопливо юркнул в гущу ребят;
Тарас Михайлович молча указал ему на табурет, стоявший в стороне у окна.
Охнарь совсем смутился. За что его? Может, Яким трепанул о муке, хомутах? Или Сенька Жареный? Или Анютка Цветаева нажаловалась,– что не давал проходу? Ша, ведь он еще вчера отмочил какой-то новый номер! Всплыло воровство простыни, пьянка, горлодерство. Однако Ленька не собирался сдаваться.
– Сюда садиться? —спросил он, видя, что иного выхода нет и что ему надо именно сюда садиться.– Могу хоть и на подоконник!
Он развязно опустился на табурет, заложил ногу за ногу. Как и всегда на суде, в отделении милиции, Охнарь решил все отрицать, держаться лихо, с вызовом и бойкими ответами срывать улыбки у публики и даже судей. Он стал глазеть на высокий лепной потолок, на облупившиеся рамы венецианских окон, на рыжую фисгармонию; вдруг высунул язык ближней девчонке и сыграл «на зубариках»: широко разинув рот, ловко пятерней правой руки выбил дробь на верхних зубах. При этом вид у него был такой, словно его специально пригласили для эстрадного выступления и должны наградить аплодисментами. Но вот он встретился с болезненно-напряженным взглядом Владека Зарембы, увидел какую-то жалостливую и брезгливую складку у губ Юли Носки, оглянул притихшее, замершее собрание, и сердце его ёкнуло и оборвалось. Опять тяжело заныла голова, стало противно мутить в животе.
«Подсыпался».
В зал вошел Паращенко. Заседание открылось.
Из-за стола поднялся председатель товарищеского суда Владек Заремба в свежей шуршащей рубахе, гладко причесанный, суровый, важный и неприступный. Он громко объявил, что слово предоставляется Тарасу Михайловичу Колодяжному.
Воспитатель обвинял.
Сжато и ясно он рассказал о случившемся. Зная, что у Охнаря денег не водилось и взять ему их было неоткуда, он вместе с ревизионной комиссией проверил кладовые. Оказалось, как он и ожидал, у кастелянши пропала простыня.
И холодный вопрос подсудимому:
– Брал?
– Брал, – уныло сознался Охнарь, почему-то уже и не думая отпираться.
– Где она?
И тут оголец сделал последнюю попытку показать, что никого не боится. Он блаженно двумя пальцами щелкнул себя под загорелый подбородок, облизнулся сладко, словно кот, и погладил живот, намекая на то, что простыня превратилась в самогон и закуску. Весело поглядел на колонистов, ища сочувствия.
Из ребят, однако, никто не засмеялся, не ответил ему поощрительным взглядом. А Яким Пидсуха сидел важный, холодный, с презрительной миной. И тогда Охнарь вспомнил, что лицо у него, наверно, помятое, как грязная портянка, в свалявшихся волосах соломенная труха, а глаза краснее, чем у кролика. После этого он уже не подымал головы.
От царизма нам, Советской России, остались послевоенная разруха, голод и миллионы осиротевших детей, – заговорил Тарас Михайлович. – По всей стране стали создаваться тысячи интернатов, детских коммун, трудовых колоний. Весь народ включился в борьбу с беспризорностью. Организовались опеки, районные мастерские, добровольное общество «Друг детей». ..
Воспитатель налил из графина в стакан воды, и стук стекла о стекло напомнил Охнарю недавнюю судебную обстановку. Он до боли прикусил губу.
– Борьба с безнадзорностью, детской преступностью велась и в старой Российской империи, – продолжал Колодяжный, облизнув мокрые губы. – Но метод там был один: украл чужое – наказать лишением свободы за железной решеткой. Разве не так и по сей день поступают в Европе, в Соединенных Штатах, в Японии, в Иране? Везде. Дескать, воруют, грабят только люди с врожденной преступной склонностью. Марксистская же философия утверждает, что большинство людей на воровскую дорожку толкают обстоятельства жизни, среда. Отсюда вывод: преступника можно перевоспитать. И вот мы подобрали вас, подростков, с панелей, вырвали из воровских притонов, и вы начали вторую жизнь – в школе, в мастерской, на поле. Конечно, и до революции заботились о сиротах: отправляли в приюты, раздавали крестьянам «в дети». Но кем бы вы могли оттуда выйти? Малограмотными батраками, сапожниками, фабричными, солдатами колониальных войск. Образование получали, выбивались «в люди» только единицы. Иными словами, сирота были пасынками у государства. Вы ж, ребята, Советскому государству родные дети. Перед вами широко открыты двери всех школ, университетов, ворота, заводов, мастерских. Каждый из вас может стать кем захочет: пилотом, сталеваром, агрономом, хлеборобом, водителем корабля, инженером, врачом. Только учитесь, привыкайте к труду.
Шея у Охнаря одеревенела, сидеть было неудобно, но он не менял позы.
В чем дело? Что это за балаган? Почему он сидит здесь на табуретке? Ведь его и раньше судили, да разве так? Из камеры приводили под охраной вооруженного милиционера, и он всегда гордился этим. Вот, мол, какой он герой: смельчак, жулик, уличные товарищи с «воли» передачи приносят. А теперь он униженный торчит перед, своими ребятами, и они же сами его судят. Кто тут в колонии его поддержит? И как он раньше до конца не раскусил всех этих выродков? Еще уважал кое-кого. Всем им скопом цена дырка от бублика.
Охнарь смутно отметил, что Тарас Михайлович от общего вступления перешел к его характеристике.
– Все вы, ребята, знаете слова песни: «Владыкой .мира станет труд!» Да. Честным человеком у нас называется только тот, кто своими руками зарабатывает кусок хлеба, служит обществу. И не понимают этого лишь недобитые белогвардейцы, нэпманская буржуазия и... блатные. К такому человеческому охвостью и скатывается молодежь типа сегодняшнего подсудимого.—Воспитатель жестом указал на Охнаря. – Давайте с вами сейчас рассмотрим, кто же такой Леонид Осокин? Что у него: тяжелая наследственность, как любят говорить буржуазные педологи и криминалисты? Умственная отсталость? Нет конечно. Просто Осокин слишком уж увлекся «дном». Вместо того чтобы взять себе за образец подлинных героев, которых ценит весь народ, Степана Халтурина, Котовского, путешественника Семена Дежнева, хирурга Пирогова, пилота Уточкина, он стал подражать героям ножа и отмычки. Сам Осокин – обыкновенный беспризорник, вокзальный урка, то есть мелкий кочующий воришка. Но ему непременно хочется быть громилой, в этом он видит высший шик! По своей малограмотности и явно с голоса опытных старых жуликов, или, как вы их называли «паханов», он считает советский народ своим врагом. И жалко, и смешно! Здесь, в колонии, мы сделали все, чтобы ободрать с него уличную грязь. Я все ожидал: Осокин сам поймет, что нельзя оставаться скотом, рабом своих низменных страстей. Одумается и выравняется в такого же морально здорового хлопца, как и каждый из вас. Однако работу воспитателей, влияние коллектива он и в грош не ставил, считал, что с ним обязаны цацкаться, и наконец совершенно отбился от рук, стал хулиганить, воровать, пить самогон.
Слова, как мешки с песком, падали на Охнареву голову, и... самое обидное было в том, что все они оказались верными. Ленька до сих пор сам не знал, что он такой поганый и паскудный парень. Неожиданно он глянул на себя совсем по-другому, со стороны, чужими глазами. Его маленькие проступки, казавшиеся ему такими невинными и обычными, – это и есть то самое скотство, о котором говорит Колодяжный. Так что же получается? Выходит, что колонисты – это настоящие люди, а он просто обсевок, навоз на дороге?
Стало тесно, душно в комнате. Захотелось поскорее вырваться отсюда. Хоть провалиться бы куда!
Взгляд Охнаря, блуждая, упал на окно. За ним солнечно и ярко синело все еще знойное небо. На ветвях сосен радужно сияли редкие нити летающей паутины: вестники ласкового «бабьего лета». У колодца сторож Омельян, в соломенной шляпе и с кнутом через плечо, поил из ведра коней: ленивого неповоротливого мерина и кобылу Буржуйку. Он собирался в поле за снопами. Гнедой короткохвостый стригун, стоя на тонких и как бы неуклюжих ногах, игриво и чутко глядел в поле. С нежных мохнатых губ его сочились светлые капли воды.
– По-видимому, для исправления Осокина нужен более строгий режим, чем у нас, – такой, например, как в детском реформатории в городе Змиеве. Если ж он и там не одумается, худо ему придется в жизни...
Неожиданно Охнарь высунулся в окно, во все горло крикнул:
– Слышь, дядя Омельян! Возьми меня с собой!
– Да-вай! —донеслось от колодца.
– Я сейчас!
И, скосившись на судей, на воспитателя, Охнарь живо перекинул ногу через подоконник, ухватился за красную проржавевшую кишку водосточной трубы. Не успел никто и моргнуть, как его вихры мелькнули в синьке неба и пропали.
Сухо зашуршал сор в трубе, скатываясь с крыши.
Колодяжный, прерванный на полуслове, ошеломленно задвигал бровями, оглянулся на президиум. Зал онемел. Судьи бросились по лестнице за беглецом. И осторожно зашуршал и пополз по скамьям негромкий шепот:
– И смехота и беда.
– Черного кобеля не отмоешь добела.
– Ты-то сам чистеньким сюда явился?
– Отведает на воле коку с маком – пожалеет.
– Как Сенька Жареный. Сбежал, а через месяц вернулся шкилет шкилетом. Спасибо еще, обратно приняли.
– Я в реформатории был, знаю. Там уж нашего брата гулевана возьму-ут в ежовые рукавицы!
– Ну и художник! – весело покачала головой Параска Ядута. – Надоело кисточкой, снова порешил малевать отмычкой! Одно слово, трепло!
– Жениха из себя строил, – с пренаивным видом улыбнулась Анюта Цветаева, и ее тонкие губки сложились в одной ей понятную улыбочку. – Хвастал, что карманы деньгами набьет.
К воспитателям подошел Паращенко.
– Что теперь скажете? – обратился он к Ганне Петровне. – Помните, я вам говорил: не получится толку из этого типуса, а вы защищали. Я всех колонистов насквозь вижу.
– Признаюсь, не ожидала, – сконфуженно ответила Ганна Петровна. – Я отлично понимаю: Осокин – запущенный хлопец. Но чтобы до такой степени... – Она с хрустом сжала крупные белые руки с коротко подстриженными ногтями. – И ведь в нем есть что-то хорошее: непосредственность, цельность. Возьмите его увлечение рисованием... Мне уже казалось, что Леня совсем стал на ноги – и вдруг поворот на девяносто градусов. До сих пор не пойму, почему он сорвался.
– Очевидно, именно к таким относятся поговорки: «Как волка ни корми – все в лес смотрит», «Горбатого могила исправит». Ну, я понимаю, украл, напился. Но плясать на георгинах, нарциссах, испортить всю клумбу... Извините меня, но этого и свинья не допустит!
– И все-таки, – решительно сказала Ганна Петровна, – я бы все-таки не отказалась от него.
– Вы женщина, – снисходительно проговорил Паращенко и плавным движением снял с рукава волос. Он был в темно-зеленом касторовом пиджаке, в украинской вышитой рубахе, в желтых крагах, и все в нем, от пышной прически до внушительно скрипевших ботинок, выражало превосходство.
Колодяжный участия в разговоре не принимал.
Когда хлопцы привели Охнаря, крепко держа за ворот, за руки, он громко и нагло огрызался: разлили водицу и толкут в ступе, а дела всего на копейку. Но видно было, что он струхнул и был обозлен: не ждал, что товарищи так беспощадно схватят его за горло.
Воспитатель говорить больше не стал: все понятно без слов. Старшие ребята, собравшиеся было взять Охнаря на поруки, отказались от своих выступлений.
Суд закончился быстро. Постановили: исключить из колонии и отправить в исправительный дом.
– На той неделе идет подвода в город и заберет Осокина, – закончил Владек Заремба. – А пока он снимается с работы.
– Амба! – бодрясь, крикнул Ленька. – Оттрудился!
Напускною беспечностью, хамством он старался скрыть ту сумятицу, которая происходила в нем. Подумаешь, присудили щуку отпустить в реку. Все разворачивается как надо. Он уйдет из колонии, и никто не будет колоть ему глаза, и станет он опять жить на улице безо всякой указки, сам себе хозяин. А то вставай по звонку, ешь по звонку, спи по звонку... Может, еще и думай по звонку? Он сегодня же рванул бы на станцию, только неохота тащиться четырнадцать верст, пусть сами отвезут, на подводе.
– Пишите мне письма! – выламывался он.– Страна Россия, любой вокзал, по первому требованию, Лене Охнарю!
Неожиданно сквозь толпу ребят к нему протиснулся Владек Заремба. Его судейская строгость и выдержанность пропали, белокурые волосы растрепались, под карими главами от волнения выступили красные пятна.
– Доволен? – крикнул он Охнарю, и голос его сорвался. – Я-то думал: парень как парень... Тем более отец в Красной гвардии... Свистун ты дешевый!
Рот его дернулся, он сунул в карманы красные, крепко сжатые кулаки, ссутулился и резко вышел из зала.
Охнарь растерянно замигал глазами. Колонисты тоже потянулись к двери, осторожно обходя его, точно боясь замараться.
Вокруг огольца образовалась пустота.
XVI
Свет от шахтерской лампочки слабо освещал проходную, теплые желтоватые полосы падали на беленые стены, на обитую войлоком дворовую дверь, запертую длинным железным крючком; другая, крашеная, полузастекленная дверь в коридор и столовую; лестница на второй этаж и окно тонули во тьме.
У столика, в тени, на табуретке, раскачивался Охнарь. Напротив него, опершись локтем на закрытую книжку, сидел Владек Заремба. На длинной скамье лежал Юсуф Кулахметов. В свете фонаря видны были только его наголо остриженная макушка и поднятый ворот куртки.
Прислоненная к стене, тускло блестела вороненым стволом берданка без затвора – для острастки жуликов. На столе стояла жестяная кружка, лежал нож, половинка оранжевой душистой дыни-камловки со своей бахчи, горка помидоров, из-под панамы выглядывала краюха ржаного хлеба. Под скамьей, выставив пушистый хвост, свернулась рыжая дворняжка Муха; иногда она сердито взвизгивала или вдруг начинала скрести передней лапой: наверно, что-то видела во сне.
Это был ночной караул. Чтобы разгрузить сторожа Омельяна, старшие ребята сами по двое несли «череду» по охране колонии. А днем отсыпались.
Охнарь сидел по своей воле. Снятый с работы, он целый день купался в бочаге, искал грибы в лесу, разорял старые покинутые птичьи гнезда, бездельничал, и теперь, томимый бессонницей, странным, неведомым прежде чувством одиночества, пришел к караульным и говорил особенно оживленно:
– И я тебе повторяю, Владя, что мне на судьбе так написано: жить на воле. Хочешь, научно докажу?
– Ну, ну, заливай, читать что-то не хочется, – сказал Заремба. Он зевнул, прикрывая рот рукою, и мельком поглядел в темное окно.
– Я в Херсоне тогда жил. Слушаешь? Нас иногда водили из богадельни в городскую столовую шамать маисовую кашу. Сладкая такая была, со сгущенным молоком. Комиссия заграничная кормила, АРА называлась. Но только больно уж мало давали каши– одни кишки смазать. Вот хотел я раз лишнюю тарелочку получить, а один американец цап меня за руку! Оказался медицийский профессор. Уж он меня отчитывал! Да слова по-нашему коверкает... будто пятак в рот положил. «Этот малчик, – я значит, – как и все воришки... дегенератор». Понял? От природы, мол, так зародился – зрачки на чужую собственность расширяются. И ведь это правда, Владя, скажу я тебе. Не всегда и ученые брешут.
Заремба плеснул из кружки на руку воды, намочил глаза, чтобы не слипались.
– Знаем мы этих АРАпов, – сказал он сипловатым баском. – И у нас в городе были. Потом чекисты всю лавочку прихлопнули. Оказалось, помогали белогвардейцам за границу выбираться. На черном рынке за этот самый миас да сигаретки чуть не задаром золотые вещи, империалы скупали.
Внезапно Юсуф приподнялся на скамье, молча, с хрустом потянулся всем сильным телом. Встал и, мягко ступая босыми ногами, пошел по темному коридору в столовую; его атлетическая фигура точно провалилась в темень двери. Охнарь вяло оглянулся на татарина и продолжал болтать. Опять ему стало скучно, как днем.
– Лучше вот подумай хоть раз в жизни, – перебил его Владек. – Выгонят из колонии – поздно будет. Жалко ведь тебя, дурака, знаю, что в общем-то парень неплохой. Напиши заявление в товарищеский суд, дай слово, что исправишься. Мы, старшие воспитанники, возьмем тебя на поруки. Опять станем работать, выпускать газету, шефы хорошую библиотеку нам обещают подарить. Ну, скажи, что ты будешь иметь на воле? Украдешь рубль, а потеряешь год. Что я, не знаю? И все ты треплешь насчет Крыма, Черного моря. Не такой уж сахар – ночевать под кипарисом, да еще оглядываться: вот-вот мильтон сгребет. На своей шкуре испытал. Сейчас ты еще оголец, люди тебя жалеют. А вырастешь – в два счета на Соловки попадешь, если до этого не сдохнешь где– нибудь в ночлежке или поедом не задавит. Подумай вот, говорю.
Охнарь сделал пренебрежительную гримасу:
– Пускай конь думает, у него голова большая.
– А у тебя на плечах мыльный пузырь? Конь работает, о нем есть кому позаботиться, а ты вот прыгаешь с места на место, как блоха... пока под ноготь не попадешь. Ладно, пропадай, черт с тобой. Монах я, что ли, проповеди тебе читать.
– Вот спасибочко. А то уж я хотел уши заткнуть.
Фитиль в лампе затрещал, желтое пламя взметнулось и стало снизу совсем зеленым. Из далекого коридора послышались торопливые, приглушенные шаги.
– Что ж, – сказал Владек, – надо будет заглянуть в пекарню, на конюшню. Сделать еще обход.
– И я с тобой. Наверно, светать скоро будет. Пройдусь по двору, да и на боковую.
Не вставая, Владек настороженно посмотрел в сторону коридора и веранды, где помещалась столовая. Охнарь тоже повернулся к столовой и чутко прислушался. Неровные, поспешные шаги слышались все ближе и ближе, дверь порывисто распахнулась, и показался Юсуф. Вся его фигура, горящие глаза, скуластое, мужественное, чуть бледное лицо как бы говорили: случилось что-то значительное. Он остановился на пороге и молча пальцем поманил ребят.
Оба вскочили:
– Что? – спросил Охнарь, невольно переходя на шепот.
– Ломик брать? – тоже чуть слышно спросил Владек.
Ломик этот для ночных сторожей служил оружием.
Юсуф строго посмотрел на колонистов, повернулся и так же осторожно и проворно пошел обратно по коридору. Владек схватил берданку, ломик и на цыпочках побежал следом. Охнарь вдруг почувствовал, что по плечам его будто мухи поползли: охватили мурашки. Он нахлобучил панаму, пошарил вокруг глазами, не нашел ничего другого, кроме длинного столового ножа с засаленной деревянной колодкой, и сунул его за пояс. Размахивая шахтерской лампочкой, он кинулся за товарищами. Собака вдруг проснулась, точно ее кто позвал, тоже вскочила и, стуча когтями по полу, опередила всех.
Перед самой дверью в столовую Юсуф остановился, сердито зашептал:
– Клади, Охнарь. Лампа, лампа, лампа!
Охнарь сзади налетел на него грудью и некоторое время лишь хлопал ресницами. Затем торопливо сунул «шахтерку» в угол. Все его тело вдруг налилось нервной силой, словно провод, в который включили электрическую энергию. Он, казалось, не слышал того, что ему говорили, не видел то, на что показывали, но его руки, ноги, будто заведенные, выполняли все необходимое.
В столовой было еще темней: дверь в коридор Охнарь плотно прикрыл. Оба сторожа-колониста уже стояли перед длинным, во всю стену, окном и пристально вглядывались во двор. Охнарь присоединился к ним.
Сперва в ночном редеющем мраке ничего нельзя было разобрать. Лишь невысоко мигали редкие звезды да под ними чернели тучки над горизонтом; казалось, что небо там прорвано и образует дыру. Но вот постепенно из темени неясным сгущенным пятном выступила группа сосен на опушке леса, крыша конюшни, скотный двор, омет соломы. Все было, как и всегда ночью, глухая предутренняя тишина ничем не нарушалась.
Прошло несколько томительных минут, которые показались часами. Напряжение стало спадать. Охнарь в недоумении хотел уже спросить Юсуфа: «Объясни, хан, в чем дело. Разыграл?» – когда внутри скотного двора вспыхнула белесо-голубоватая капелька, точно кто там зажег спичку или присветил ручным фонариком. Значит, замок уже был сломан и дверь открыта. Над миром прошла еще какая-то вечность – может, не больше секунды – и до колонистов донесся глухой стук: то ли выводили корову, то ли какой бычок брыкался. Затем опять стало еще темнее и тише, но эта тишина словно уже ожила, двигалась и была наполнена особым значением.
– Панятна? – раздался в столовой тихий голос Юсуфа.
– Значит, уже скотину вывели? – спросил Охнарь.
– Вор, конечно, не один, – как бы про себя сказал Владек.
Опять прислушались.
– У конюшни бандит йок[26]?
– Там запор такой – выпиливать надо, а в коровнике, сами знаете...
– Да и Омельян выходит ночью до лошадей. С ворьем, наверно, есть местные, кто всё знает, может, даже и с кулацкого хутора.
– Хватит разговоров, – тихо и решительно сказал Владек Заремба.
Словно поняв тревожное состояние колонистов, Муха угрожающе зарычала. Юсуф двумя руками проворно зажал ей щипец.
Все трое, по знаку Владека, вернулись обратно в дежурку – в проходную возле лестницы. Захватили и лампочку. Полуосвещенное лицо Зарембы было недоброе, складки, идущие от крупного носа ко рту, обозначились резче, каждое движение показывало внутреннюю силу. Юсуф и Охнарь, как бы по молчаливому согласию, подчинялись всем его распоряжениям.
– Сейчас же разбудить Колодяжного, заведующего, Омельяна и старших ребят. Осторожнее со вторым этажом – с палатами девчат. Чтобы не догадались, а то визг подымут! Лишь потихоньку Ганну Петровну предупредите. Ну, а я пошел следить за ворами.
– Обожди, – сдерживая нервную дрожь, перебил Владека Охнарь. – Дело ясное: они глаз не спускают с обеих наших дверей и...
– Сам не знаю? Так я им и полез в дверь! Спущусь вон через окно палаты. Словом, как выйдете, прислушивайтесь к моему свисту... а еще лучше, я стану кричать по-совиному. Этих мазуриков надо захватить врасплох.
Охнарь побежал в спальни.
Впоследствии он склонялся к той мысли, что в эту ночь ничего не соображал. Точно кто-то другой управлял его поступками. Он, Охнарь, деятельно будил ребят, вместе с взъерошенной, полураздетой толпой колонистов толкался в темном зале. Старшие тут же вооружились кто топором, кто вилами, кто молотком; один мальчонка прибежал, мстительно размахивая подушкой. Юсуф тем временем поднял начальство, Сторож Омельян в исподниках, с заряженной трехлинейной винтовкой, и воспитатель, застегнутый на все пуговицы, по-командирски подобранный, отдавали распоряжения. Паращенко выскочил из своей квартиры в накинутом пальто и шлепанцах на босых волосатых ногах. Голова его с взъерошенными волосами и растрепанной бородой напоминала огромный шар перекати-поля. Сзади на его плече повисла молодая полуодетая жена.
– Валерик, Валерик, – в отчаянии умоляла она. Это опасно для жизни... я не пущу. Знаю, ты храбрый, воевал в политпросвете армии... но безумие идти на бандитов безоружным. Надо вызвать волостного милиционера... Наконец, я просто боюсь одна.
Сконфуженный Паращенко, забыв все свои округлые жесты, пытался отцепить ее руки, уговорить:
– Успокойся, дорогая, успокойся. Нашему дому не грозит опасность. У нас винтовка, она заряжена... чего ты паникуешь? Воры, как только заметят Омельяна, Тараса Михайловича, колонистов, сами побегут... обязательно побегут. Не могу же я, руководитель учреждения, в такое время... это просто неудобно. Ну, успокойся, прошу тебя.
К открытой двери паращенковской двухкомнатной квартиры подошла Ганна Петровна, большая, аккуратно причесанная, подпоясанная ремнем, точно она собралась на дежурство.
– Одевайтесь, Валерий Семенович, и ступайте со старшими хлопцами, – спокойно сказала она заведующему, – а Розу Яковлевну мы с девчатами возьмем к себе.
Жена заведующего вдруг притихла, не стала возражать.
Лампу не зажигали, и это еще больше увеличивало суматоху.
Младшие девочки все-таки почуяли тревогу, проснулись, подняли плач. Юле Носке и почему-то именно
Охнарю пришлось их усмирять. Не стесняясь хлопца, девочки в одних нижних рубашках, как овечки, жались в кучу.
Ленька увидел свою недавнюю «любовь» – полуодетую Анюту Цветаеву, очень бледную, с острыми голыми локтями, с вздрагивающими, совсем бескровными губками; он даже лишнюю секунду не задержал на ней взгляда. До нее ли, когда сейчас нужно навести в палате порядок?
Вдруг с Параской Ядутой началась истерика.
Глядя на нее, зарыдала курносая миловидная блондинка, взвизгнула дежурная. Юля кинулась за аптечкой, и Охнарь вместе с ней стал тыкать в нос колонисткам нашатырный спирт, отсчитывать в кружку валерьяновые капли.
– Як вам не соромно! – прикрикнула на младших Ганна Петровна.–Одевайтесь и сойдите вниз на веранду. С веранды все видно, сами убедитесь, что нет ничего страшного. Кто посмелее – может помогать Омельяну и хлопцам ловить раклов[27]. Вокруг колонии село, два хутора, полно людей. Чего вы завизжали?
Воспитательница выстроила девочек парами и повела вниз. Один Ленька застрял с Параской Ядутой. Птичница каталась по кровати, отталкивала лекарство, заводила мокрые от слез глаза и, несмотря на стиснутые зубы, разражалась весьма пронзительными воплями.
Охнарь замучился с ней.
– Ну, чего ты визжишь? – мягко, проникновенно уговаривал он. – Не тебя ведь ловят? Индюка не боишься, а тут... Параська, да будь нормальной! Выпей валерьянки.
Правой рукой Ленька опять осторожно попытался разжать ей рот, в левой он наготове держал алюминиевую кружку о .лекарством, разбавленным водой. Параска остро, по-кошачьи, прижмурилась и внезапно ловким ударом ладошки выбила у него кружку. Весь подбородок и грудь Охнаря оказались залитыми.
– Ну... вот же! – воскликнул он, отскакивая.– Ну... прямо же! Ну... я не знаю!..
Девчонка из-под ресниц проследила за тем, как он отряхивается, опять закатила глаза и взвизгнула.
– Да перестань! На коленках, что ли, тебя просить?
Со двора гулко ударил винтовочный выстрел. Охнарь кинул отчаянный взгляд на редеющий мрак за окном, оглянулся на дверь. «Опоздал!» – завопил в нем каждый нерв. Там, у коровника, идет бурная схватка с шайкой скотокрадов, а он вынужден торчать возле какой-то перетрусившей плаксы! Охнарь. еще раз посмотрел на дверь. Девочка, заметив, что он готов убежать, и, видимо, боясь остаться одна в темной палате, зарыдала еще пронзительней, забилась на подушке. Охнарь тоскливо схватил кружку, подумал... и вдруг, не считая, бухнул в нее чуть не полфлакончика валерьянки, долил водой, рывком приподнял Параску с кровати, сунул ей кружку в зубы и яростно прошипел:
– Пей, пей! А то вот стукну – сковырнешься с постели. Пей!
Осмысленное выражение появилось в зрачках девочки. Она покорно приняла лекарство, поспешно, давясь, сделала два глотка, поперхнулась.
– Все пей! До самого дна!
Вдруг Параска проговорила обычным тоном:
У меня... я, Леня... – И, опасливо косясь на Охнаря, быстро встала на ноги. – Я пойду к Ганне Петровне, к Юле.
Охнарь оторопел.
– Ты... ты, Параська... выздоровела?
Мне лучше.
И, не отрывая от него глаз, Параска Ядута бочком-бочком выскользнула в дверь, шустро сбежала вниз.
Охнарь машинально и бессмысленно повертел перед носом пустую кружку. Швырнул ее на кровать и, дробно стуча босыми пятками по ступенькам, спустился по лестнице на первый этаж, точно его вихрем подхватило.
В столовой, в коридорах уже давно никого не было. Все колонисты ловили в лесу убегающих воров. Охнарь через настежь открытые двери выскочил во двор. Здесь тоже никого не было. Куда делись девчата с воспитательницей? Может, коровник пошли проверить? Охнарь прислушался к отдаленному крику и топоту, несшимся со стороны водяной мельницы, бочага, и бросился туда.
Заметно рассвело, но лес переплел туман. Звезды почти все погасли, только две-три робко и неясно блестели сквозь мохнатые синие макушки сосен. Охнарь, не разбирая дороги, бежал по мокрой траве, прыгал через неожиданно возникавшие из тумана пеньки, высокие муравьиные терема, ловко огибая сосны, дубы. Ему было немного жутко: вдруг один на один столкнешься со скотокрадом? И в то же время очень хотелось поймать вора самому. Это была бы удача, геройство. Охнарь судорожно сжимал в руке деревянную рукоятку столового ножа, и глаза его по-охотничьи впивались в мутную полутьму. «Опоздал. Опоздал», – молоточками стучало в висках. Под самыми ногами вдруг раздался взрыв: оголец едва успел отскочить в сторону. С треском взлетел темный клуб дыма, развернулся и косо потянул в березняк: захлопали крылья. «Тьфу! Рябчик. Или это куропатка забралась на опушку? Чуть не наступил». Сердце гулко, тяжело колотилось. Охнарь опять побежал дальше, и тут впереди, совсем недалеко, ударил выстрел?, но менее громкий, чем тогда, во дворе колонии.