Текст книги "Ленька Охнарь (ред. 1969 года)"
Автор книги: Виктор Авдеев
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 55 страниц)
Охнарь решительно завернул на тропинку, и тут перед ним выросла Юля Носка. Глаза ее, как всегда, "сияли задором, на щеках, на подбородке играли ямочки, полную загорелую шею обнимали стеклянные монисты, сделанные под янтарь, а черные волосы венчала радужная косынка. Опрятная, в чистом переднике, она походила на хозяйку.
– Далеко собрался, Леня?
Охнарь только заморгал глазами.
– Чи не думаешь ты, что тебя и вправду сюда прислали разговляться яичками? На мешок, сходи в клуню, нагреби озадков кормить птицу. После нарежешь нам березовых прутьев для метлы, а ручку подбери в ольшанике, да поровнее, ладную, как ты сам. И пошвыдче!
Охнарь водворился на новой работе.
На птичнике Юля старалась поддерживать такой же порядок, как и в палате. Она никогда не считалась со временем: мертвый ли час, воскресенье, ее всегда можно было увидеть среди индеек, кур, а в свободную минуту и с мотыгой на огороде. Юля держала на учете все случайные места, где неслись куры, следила, какая пестравка или рябушка начинала квохтать, сажала на яйца, а то купала, чтобы не баловалась. В кормежку и по вечерам она тщательно пересчитывала свое разноголосое, разноперое поголовье, и не дай бог, если не хватало одного или двух цыплят – рассылала на поиски. Особенно теперь доставалось Охнарю. Не проходило дня, чтобы он не лазил по бурьянам, по саду – в жиденьких кустах черной и красной смородины, посаженных в этом году на задах дома, – на опушке, чутко прислушиваясь, не раздастся ли откуда призывный голодный писк. Ходил он теперь в репьях и крапивных ожогах.
Про себя Охнарь не раз клял Юлю: «И чего, дура, старается. Было б хоть ее хозяйство! Чтоб на собрании похвалили? Никому спокою не дает». Попробовал было он поругаться в открытую, но все четыре птичницы подняли такой крик, шум, что Охнарь только плюнул и зажал уши.
– Как успехи, Леня? – спрашивали его ребята.– Тебя еще не сажают в гнездо заместо наседки?
– Ша, хлопцы! – испуганно восклицал Сенька Жареный. – Слышите? Опять пищит! Индюшонок где-то заблудился. Леня, пиль! Узы его, лови!
Молодежь бывает беспощадна в своем юморе.
– Юля! – кричал Заремба старшей птичнице.– Как твой новый, сторож?
– Та я його почти нэ бачу, – со смехом отвечала девушка. – Пошлем мы Леню цыплака шукать, або за солью, чи по воду, и он немедля сам исчезает. Тогда мы всей птичней устраиваем на него облаву. Впереди Муха гавкает на весь лес, позади ругается индюк Иван Иваныч. Смотрим раз – спит наш хлопец под кустиком, а рядом индюшонок на одной ножке, будто сторожит, чтоб не украли.
Что мог Охнарь поделать с шутниками? Не драться ж, в самом деле? Сам докатился до такой «девичьей» работы.
Прошла неделя.
После обеда колонистам полагался отдых – мертвый час. Это было время, когда двухэтажное кирпичное здание вдруг сразу замолкало. Солнце пекло красную железную крышу, зеленые пики тополей у крыльца, клумбу с лакфиолью, белым душистым табаком, собственноручно поливаемую заведующим Паращенко, сруб с деревянным воротом, обмотанным сияющей раскаленной цепью. На дворе в реденьком молодом саду – ни души. Казалось, вся колония погрузилась в полуденный сон.
Однако впечатление было обманчивым. За домом, на крокетной площадке, осторожно постукивают деревянные молотки о шары, у турника, сделанного из водопроводной трубы и натертой до блеска руками хлопцев, торчат два-три заядлых спортсмена; на городошном поле старательно устанавливают «пушку» или «бабушку в окошке». На игроков не действуют ни солнце, ни томящий зной, их и палкой не загнать на постели. Но самое большое оживление, шум на узенькой илистой речке, заросшей камышом, розовым аиром, широкими листьями кувшинок с оборванными цветами. Почти все колонисты, да нередко и воспитатели, плавают в бочаге, брызгаются водой, загорают на травянистом «пляже». Трое счастливцев важно раскатывают на стареньком челне, из которого беспрестанно вычерпывают воду консервными банками.
На речке всегда проводил мертвый час и Охнарь. Он или сидел с удочкой где-нибудь на берегу под ветлой, или нырял у мельницы в бочаге, и все это до тех пор, пока звонок вновь не созывал ребят на вечернюю работу. И каково же было удивление воспитателя, когда однажды Ленька вдруг в столь неурочное время явился к нему на квартиру. Щека у огольца под старым синяком была расцарапана до крови и вспухла, на руках темнели ссадины.
– Слышь ты, – сказал Охнарь, угрюмо глядя на свои босые ноги. – Мне, конечно, все одно. Дело ваше. Но... совсем заклевали эти паразиты.
– Кого? – не понял Колодяжный. – Какие паразиты?
– Индюшки. Про кого ж я...
– Ах, ты все с индюками воюешь?
Охнарь замолчал и еще больше насупился.
Теперь он увидел, как воспитатель проводит свой отдых. Колодяжный работал на токарном станке. В тиски был зажат березовый чурбачок, в котором по очертаниям уже можно было признать шахматного ферзя: как раз эту фигуру потеряли ребята. Тарас Михайлович был в нижней сорочке, коричневые подтяжки спущены, в мускулистой и волосатой руке – стамеска. Охнарь мельком оглядел пол, усеянный мелкой стружкой, этажерку, заставленную книжками, два простых крашеных табурета. К беленой стене был прибит ремень, за него аккуратно засунуты столярные инструменты деревянными ручками кверху. Над железной кроватью – обыкновенной «дачкой», застеленной простым солдатским одеялом, – висел портрет молодого и совершенно лысого командира со смелым, прямым взглядом и широкой грудью, покрытой орденами.
– Объясни, Леонид, подробней, в чем дело?.
– Да ни в чем, – вызывающе ответил Охнарь. Он был зол на себя за то, что явился к воспитателю.
– Зачем же ты пришел?
– Могу и уйти. Что я, обязанный разной юрундой заниматься? Мне за это жалованье платят?
Тарас Михайлович снял ногу с педали, остановил станок и поглядел на огольца пристально и с любопытством.
– Ну давай выкладывай: на работе неполадка?
– «Неполадка»! Там самая заправская карусель! Сколько я на птичне околачиваюсь? А? Одну неделю? – Он выставил грязный палец. – И сколько за это время цыплят пропало? Целых четыре! – Охнарь к первому пальцу прибавил еще три. – Это законно? А всё эти паразитки индюшки. Клюют – и точка. Прямо в голову. И от корма отгоняют, и от воды. Цыплята только в бурьянах и спасаются, голодные, пищат. Хорошо? Потом еще лазь за ними, как борзой...
Он вопросительно и насмешливо уставился на воспитателя, давая ему возможность оценить положение.
– Ну я же и дал некоторой индюшке жизни! – Охнарь недобро улыбнулся, расправил плечи. – Чуток головенку не скрутил – подлец буду. Вырвалась. Только эти курицы – чистые дуры. За них ведь старался, верно? А они хай подняли, как на базаре: раскудахтались, залетали по всей птичне – ну, чистые еропланы. Пера, пуху пораспустили – на целую перину хватит.
Тарас Михайлович выслушал огольца с большим интересом.
– Это тебе под скулой индюшка расцарапала?
Охнарь взялся за вспухшую щеку и промолчал.
– Что же ты хочешь, Леонид?
– А ни-че-го не хочу! Плевать мне на это дело с пожарной каланчи. Вы хозяева, вам и карты в руки. Только что же, цыплята будут голодные ходить? Они у нас беспризорники, да?
Колодяжный выжидательно молчал.
– Я просто пришел сказать: если так и дальше будут цыплят кормить, они и совсем у нас все пропадут. С чего они и по бурьянам лазиют? Жратву ищут. Мы-то, конечно, сытые, нам не икается. А почему бы и цыплятам не устроить хорошую столовую? Было бы еще трудно сделать, а то там и работы с гулькин нос. Загородку поставить.
– Отчего же ты не обратился к Юле? Она ведь у вас заведующая птичней.
Охнарь презрительно хмыкнул.
– Стану я еще девке кланяться.
Носком сапога Тарас Михайлович задумчиво подгреб березовые стружки к токарному стайку. Засунул за ремень на стене стамеску рукояткой кверху, надел на сильные, чуть вислые плечи подтяжки.
– Во-первых, Юля не девка, а колонистка, – спокойно сказал он. – Твой товарищ. Во-вторых, ты должен привыкать к дисциплине. Вот когда подрастешь и станешь служить в армии, тогда узнаешь, что боец не имеет права обращаться к командиру роты через голову взводного, в-третьих, поскольку уж ты пришел, то подожди меня во дворе, я сейчас переоденусь.
Взявшись за скобу двери, Охнарь кивнул на портрет военного:
– Котовский?
– Слышал о нем?
– Отчаянный был. Котовского вся блатня уважает. Сколько я ни видал героев, у всех один орден, а у Котовского – целых три. Он и до революции панов трусил, подпускал «красного петуха», и в гражданскую щелкал. С налета вышиб из Одессы всех иностранных французов и подобных.., Никого не боялся.
– Панов трусили и бандиты, – холодно усмехнулся Колодяжный. – Разве в этом вопрос? Для чего трусили! Уголовники – всегда для своего кармана. Котовский же и до Октября отнимал у помещиков деньги, чтобы переложить в карманы трудовые... И нас потом повел с клинком в руке за эту правду. Вот чего не надо путать.
Не ответив, Охнарь сбежал по ступенькам крыльца во двор. К Тарасу Михайловичу он испытывал сложное чувство. Как и всякого воспитателя, он его не любил. Охнарь считал, что все педагоги спят и во сне видят, как бы это им ловить на мельчайших проступках таких вот «отпетых», как он, и заставлять плясать под свою дудку. Кроме того, Ленька побаивался Тараса Михайловича, в чем, конечно, и самому себе не признавался. Сейчас портрет Котовского лишний раз напомнил ему, что воспитатель, как и его отец, бился за Советы. Может, они даже и встречались на фронте? Правда, батька был портовым грузчиком в Ростове – на-Дону, а Колодяжный, по слухам, учительствовал раньше в сельской школе здесь, на Украине. Ну, да это не имеет значения: оба неслись в атаку под красным знаменем. Охнарь всегда гордился отцом и не мог не испытывать смутного уважения и к воспитателю, такому же боевому участнику гражданской войны. В том, что Колодяжный командовал взводом в кавалерийской бригаде Котовского, крушил батьку Махно, деникинцев, белополяков, Охнарь убедился: воспитатель очень правдиво об этом рассказывал, а на левом плече у него розовел сабельный шрам. И все же, привыкнув видеть в педагогах не людей, а дикобразов, Ленька почел бы унизительным для себя проявлять к ним человеческие чувства.
...Вскоре во двор вышел и Колодяжный, одетый, как и обычно, в серо-зеленую, выцветшую от солнца и стирок гимнастерку. На птичне, несмотря на перерыв, они застали Юлю Носку и ее трех помощниц. Девочки варили картошку для индеек.
– Чи у меня в глазах двоится? – засмеялась Юля при виде огольца. – Чи это в самом деле ваш главный куровод? Я думала, ты, Леня, давно в бочаге ныряешь. Иль задумал, как ливень, искупаться тут в пыли?
– Не за нами ль соскучился? – лукаво вставила Параска Ядута.
Даже не взглянув на птичниц, Охнарь стал объяснять воспитателю, что надо сделать: вот в этом месте сарая поставить перегородку, а вот в этом приладить корытце и таким образом совершенно разделить кур и индеек на время кормежки. План его был прост, практичен и легко выполним. Ленька оживился, говорил толково.
– Отлично, – подумав, сказал Тарас Михайлович.– Заведующий в городе, но мы его и ждать не станем. Он лишь поблагодарит за такую реконструкцию.
Охнарь гордо сунул руки в карманы. Вид у всех грех девочек был такой, словно Ленька вдруг появился перед ними со студенческим билетом или по крайней мере в новом костюме и галстуке. Они онемели.
– Что ж, – продолжал воспитатель, – ты, Леонид, сейчас единственный мужчина на птичне. Вот возьмись и сделай все это.
– А мы тебе поможем, – с живостью подхватила Юля. – И до чего ж это добре будет! Верно, девчата? Выпросим у Омельяна доски из сарая; жерди в колонии тоже есть, только их надо притащить из леса. Ты, Леня, прямо молодец. У меня есть червонный гарус, когда кастелян будет выдавать хлопцам новые рубахи, я твою всю пивнями вышью. И как тебе в голову пришло так поболеть о цыплятах?
И Юля вдруг обняла Охнаря и поцеловала в щеку.
Все рассмеялись, а Ленька растерялся, побагровел и сердито вытер щеку. Он только сейчас сообразил, какое дело затеял. Тарас Михайлович уже деловито размерял птичню, прикидывал, как лучше поставить загородку. Юля и девочки давали ему советы. Отступать было «некуда, и Ленька, запинаясь, не совсем уверенно пробормотал:
– Могу и сам загородить. Мое дело здесь, у вас, воловье: скажут цоб, и повезу.
– Еще лучше, – поймала его на слове Юля. – Зачем нам откладывать в долгий ящик? На речке, Леня, вечером искупаешься. Зато тебе весь почет достанется.
Юля вся лучилась, с ее своенравных губ не сходила улыбка и, казалось, ярче блестели завитки черных волос. Отношение девушки к Охнарю вновь стало таким же приветливым, сердечным, как и в первое утро на огороде, когда он, по новинке, охотно скучивал картошку со всей артелью.
В этот день Охнарь удивил не только воспитателя, заведующую птичней, но и всю колонию. Солнце палило отвесно, неподвижно замерли все листочки на березах, все иголочки на соснах, сам воздух словно вспотел от жары. Желтоглазая собака Муха забралась под крыльцо, развалилась, как дохлая, и лишь лениво подергивала сквозь сон ухом, в которое заполз лесной клоп. Две стреноженные лошади на поляне перестали есть и мотали головами, будто заведенные игрушки. Индейки зарылись в сухой песок, цыплята притихли под кустами, дремал на одной ноге и сам неукротимый Иван Иваныч, и алый роскошный погон на его клюве сморщился и приобрел сиреневый оттенок, словно перегоревшая головешка. Все искало тени и не находило ее. Двухэтажное здание казалось заброшенным, и только наперекор всему на птичне подсосным поросенком визжала лучковая пила и одиноко стучал топор.
Сторож Омельян принес четыре старых длинных доски, молча положил на землю. Черный, худой, он был в своих неизменных синих заношенных штанах, вобранных в чеботы; между его черными длинными усами белела потухшая цигарка, приклеенная к нижней губе.
– Значит, есть дурни на свете?—с минуту поглядев на Леньку, невозмутимо спросил он. – В отдых и то тебя разобрало.
Ленька вспомнил свой разговор со сторожем, когда ехал на телеге из города. Тогда парень смеялся над колонистами за их согласие работать.
– Мели, Омеля, твоя неделя. Чем языком возить, лучше б взял лопату да подсобил. Копай вон яму под столб.
Сторож еще с минуту постоял молча.
– Не успел еще взяться за топор, а уже орешь «подсоби»? Тебе в охотку, вот и поломай горб, а мне коней напувать надо, за сеном ехать к Сухому Дубу... Ох, не на конюшню ты попал, Охнарь, я б те преподал науку. Не пальчиком бы стал работать, а всеми двадцатью.
Охнарь начал пилить доски.
Скоро весть о новом плотнике облетела всю колонию. От турника, с крокетной площадки, из леса стали недоверчиво собираться воспитанники; прибежали купальщики из бочага с мокрыми волосами, в темных непросохших трусах. «Да он небось опять работает, как на раскорчевке?!»
Топором Леньке до этого редко приходилось мастерить, обтесывание сох не клеилось: щепа летела вкривь и вкось.
Со всех сторон к «ему сыпались насмешливо-веселые советы:
– Ты, Леня, когда бьешь, посильнее крякай.
– Сади обухом, чего там смотреть!
– Не берет топор? – посочувствовал Сенька Жареный.– Эка беда, а ну, попробуй зубами.
Сенька сцепил руки, размахнулся, делая вид, что рубит, и с каким-то привизгом крякнул: «Гав! Гав!» Внезапно сморщился, схватился за живот, задвигал ушами. Повалился в траву и задрал ноги.
– Уморился. Отдохнуть бы годик на курорте.
Колонисты покатились со смеху.
Из пекарни пришел Яким Пидсуха: его привлекли шум, хохот у птичий. Некоторое время он полусонно, свысока смотрел на Охнаря, на топор в его руке, на криво заостренный конец жерди, потом отпустил щелчок ойкнувшей Анюте Цветаевой и молча ушел колоть дрова для печки.
Колодяжный воспользовался моментом.
– Чего смеетесь?—сказал он, стараясь сохранить серьезность. – А ну, давайте поможем хлопцу в добром деле.
Он схватил лопату, стал копать яму под столб. Колонисты вслед за ним кто взял заступ, кто пилу, кто молоток, гвозди.
К вечернему звонку загородка была поставлена. Ленька, может, сделал меньше всех, но, как и предсказывала Юля, пенка успеха досталась ему. Все уже потянулись ужинать, а он еще топтался на птичне и то поглядывал на загородку, то пробовал рукой столбы, словно проверяя, крепко ли они врыты, то собирал в кучу разбросанный инструмент.
– А говорил: «Ваше дело», – ласково усмехнулся Колодяжный. – Ты что здесь, батрак? Или в самом деле вол, ждешь, чтобы прикрикнули «цоб»? Такой же хозяин, как и все колонисты.
– Хозяин? – переспросил Охнарь. Он был в хорошем настроении. – Тогда дайте мне вон ту рябую курку. Чем ее сторожить, проклятую, я лучше зажарю да съем. Небось нельзя? Хозяин! Любите вы словами фокусы показывать.
– Конечно, нельзя, – неторопливо ответил Колодяжный.– Сейчас куры яйца несут, а вот осень придет – съешь. Без разбора кур едят только хорьки. В каждой семье все хозяева: колония—такая же семья, лишь побольше. Нельзя только себя выпирать: «Я хочу. Мне дайте!» Нужно и с другими считаться. А как же иначе? Видал, как тебе хлопцы помогли загородку ставить? Почему, думаешь? Увидали, что для всех стараешься. Так-то, хозяин. Ну, собирай инструмент, приходи ужинать.
И Колодяжный отправился в столовую.
IX
Как-то выходило так, что о побеге Охнарь вспоминал все реже, срок его сам собою отодвигался. Ленька даже стал забывать, что подговаривал Якима Пидсуху обокрасть колонию и двинуть на юг, к вечному магниту всех беспризорников—черноморскому побережью Кавказа или Крыма. Очевидно, в богадельне не так уж скучно было жить, как он представлял себе раньше. Во всяком случае, куда интересней, чем в тех городских детдомах, где ему доводилось зимовать. Там было скучно, голодно и совсем нечего делать. Правда, вместе с другими воспитанниками Ленька ходил в бывшую гимназию, теперь единую трудовую школу. Но классы отапливались скудно, учебников не хватало, а преподаватели брезгливо косились на разношерстную толпу «приютских» учеников.
В колонии существовали разные кружки, которые, как это водится, больше числились на бумаге. И, как везде, единственно работавшими на деле являлись хоровой и драматический. В них состояли почти все воспитанники. Инструменты имелись: мандолина, домра и балалайка с проломленным дном и самодельной кобылкой. При умении и из нее можно было извлечь звуки. Кроме того, в зале на втором этаже стояла панская фисгармония из красного дерева; правда, играть на ней разрешалось лишь тем колонистам, которые могли хотя бы одним пальцем на слух подбирать мелодии.
Зелеными сумерками после работы собирались колонисты у здания перед цветником и пели. Запевала Параска Ядута, хор стройно подхватывал. Паращенко дирижировал роговой расческой, которую всегда носил в кармане. Струимый оркестр аккомпанировал. Кот Гараська, заслышав энергичные звуки, обручем выгибал спину и кидался в первые попавшиеся кусты. Наоборот, Муха, потрясенная искусством колонистов, вдруг начинала тихонько подвывать. Иногда с хутора приходили парубки, девчата и устраивали танцы.
В хор Леньку не принимали из-за слишком явно выраженного козлетона. Сенька Жареный сказал ему:
– Хочешь спеть, Леня? Обожди до марта, а там айда с Гараськой на крышу и давайте на пару концерт. Сам увидишь – все кошки с хутора сбегутся.
Агрономический кружок Охнарь бросил на другой день после того, как выяснилось, что ни на какую экскурсию в сельские сады и на баштаны их не поведут. Недалеко продвинулся он и в изучении немецкого языка. Оголец узнал, что «Дас Гельд» – это деньги, «Дас Мессер» – нож, а как будет по-немецки «жулик», преподаватель не ответил, и Охнарь разочаровался в его знаниях, а заодно и в самом немецком языке.
Стоит только человеку вывести палкой на песке одну букву, как ему захочется написать и целое слово на бумаге. Охнарь бережно хранил в сердце мимолетный почет (правда, уже смешанный с недоверием), поздравления ребят за выполнение нормы по раскорчевке пней. Загородка на птичнике окончательно отравила его покой. Ленька надоел колонистам бесконечными рассказами, как это ему вдруг «стукнуло в башку» затеять столь величественное строение и какая от этого польза вышла всей богадельне.
Вообще Охнарь знал: колонисты ценили в нем бесшабашную смелость, ловкость, силу, охотно слушали фантастические рассказы о том, как он зайцем объездил всю страну, как «брал» с товарищами в разных городах ларьки, на вокзалах – чемоданы, в трамваях, на толкучке – бумажники, как сидел в тюрьме и «морочил мозги» следователю, прокурору, судье. И все же авторитетом он в колонии не пользовался. А вот Владек, Юля Носка, Юсуф, Охрим Зубатый, Яким Пидсуха, Анютка Цветаева, Параска Ядута и даже Сенька Жареный имели его! В чем тут собака зарыта? На «воле», в ночлежках, Охнарь привык к уважению ребят. Собственно, многие поступки он совершал не потому, что ему так хотелось, а потому, что знал: это понравится братве. Здесь же пацанята, которых он мог бы пришибить одним пальцем, держались перед ним с каким-то превосходством, чуть ли не снисходительно. Особенно это проявлялось тогда, когда разговор заходил о мельнице, о сенокосилке, о выпасах, огородничестве, а, к Ленькиному огорчению, об этом больше всего и толковали. Что он мог вставить? Чем козырнуть? Охнарь отлично понимал: колонисты «продались» за похлебку, «свихнулись», измельчали, стали конягами, жлобами – в общем, потеряли половину своей прежней ценности. Но почему же его так задело назначение на птичню? И почему он обеими руками ухватился за эту свою загородку? Не все ли ему равно, как смотрят на него эти выродки? Значит, нет! Да, коллектив, общество – вот без чего нельзя прожить ни одному человеку.
Драмкружок колонии подготовил постановку. В середине недели в село Нехаевку на ближний хутор вышло четверо воспитанников, босых, во в новых панамах. Розовое солнышко блестело на огромных фанерных щитах, которые хлопцы несли попарно. Цветистыми буквами на приклеенной тестом бумаге было выведено:
АНОНС!!!
В СЛЕДУЮЩЕЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ
СИЛАМИ ДРАМКРУЖКА КОЛОНИИ
БУДЕТ ПРЕДСТАВЛЕН
РЕВОЛЮЦИОННЫЙ СПЕКТАКЛЬ
СО СТРЕЛЬБОЙ ИЗ НАТУРАЛЬНОГО РУЖЬЯ.
ПОСЛЕ СПЕКТАКЛЯ –
УВЕСЕЛИТЕЛЬНЫЙ ВЕЧЕР
САМОДЕЯТЕЛЬНОСТИ И ТАНЦЫ.
ИГРАЕТ СТРУННЫЙ ОРКЕСТР.
ФИСГАРМОНИЯ.
Вечером афишеносцы вернулись с пазухами, набитыми дареными яблоками, и с вестью, что все билеты разобраны.
Это был первый спектакль, устроенный для хлеборобов, и колония заволновалась. Заведующий, Валерий Семенович Паращенко, собрал в зале воспитателей и актив старших ребят.
– Все вы знаете, друзья, – заговорил он, делая плавный жест рукою, – отношения у нас с окружающими хлеборобами э-э-э... не совсем удовлетворительные. В период организации не все колонисты гм-м... словом, вели себя достойно. Да сами помните: и кур воровали, и в хаты лазили, и сады, бахчи обносили, и задирались с нарубками. Сейчас, сами знаете, с крестьянством, не считая кулаков, вроде Бакитьки, мы наладили смычку, малыши наши ходят в Нехаевскую школу. Конечно, колония наша небольшая, не то что Болшевская под Москвой или Куряжская под Харьковом... Там сотни воспитанников, мастерские. Да и живем мы вдали от городов, крупных железнодорожных станций: легче поддерживать трудовую дисциплину, И такой порядок мы должны всегда сохранять... чтобы уважали в Отнаробразе. Поэтому, друзья, прошу, приглядывайте за хлопцами, что называется, в оба бинокля. Если кто забудется, тащите ко мне, а уж я с таким баловником...
Заведующий растопырил пальцы, как бы желая показать, что он сделает с баловником, но, так и не показав, погрузил их в роскошную бороду.
В колонию Паращенко был прислан из Губнаробраза: говорили, что у него там «сильная рука». В давние времена он учился в Киевском университете, за какую-то вольность был исключен. Пытался выступать на оперной сцене. В конце гражданской войны попал в политпросвет армии, что дало ему возможность скромно говорить о своих заслугах, а жене считать его героем. Авторитетом среди воспитанников Паращенко не пользовался. Тараса Михайловича хлопцы боялись, но тянулись к нему; девочки любили Ганну Петровну. Поэтому Паращенко занимался хозяйством, клумбой, хоровым кружком, своей бородой и крагами.
К субботе колонию убрали зелеными ветками, красными полотнищами с большими буквами про смычку и пламенный привет гостям. После работы воспитанникам выдали из кладовой свежее белье, мыло и наказали особенно хорошенько выкупаться в бочаге.. Чрезмерно лохматых Омельян обстриг тупой машинкой, равнодушно выдирая целые клочья волос. Колодяжный накануне спешно выехал по делам в уездный город, и Паращенко сам руководил «баней». С папиросой в зубах он неторопливо прогуливался по берегу речки, наблюдая пышный закат солнца, и, когда какой-нибудь закоченевший колонист вылезал на берег и кидался к одежде, ласково, но тоном, не допускающим возражения, говорил: «Ну что, дружок, торопишься? Небось уши не помыл? А посмотри на ноги: на. них не только цыпки, короста выросла. Потри еще, любезный, мочалкой свой загар, потри хорошенько, он у тебя подозрительно черен». И пацан, стуча зубами, покорно нырял обратно в бочаг, а так как мочалок явно не хватало, усердно начинал драть тело песком.
Наступило воскресенье.
Гостей ожидали к сумеркам, а они стали собираться сразу после вечернего чая. Заведующий, уверенный, что свободного времени еще много, отлучился «на минуточку по важному делу»: вздремнул дома на постели, накрывшись от мух газетой. Ганна Петровна с драмкружковцами хлопотала в театральной уборной – за кулисами сцены, в отгороженном простынями углу. Они вырезали из картона погоны, густо красили их, разводили для грима сажу на бараньем смальце, толкли кусковой мел.
Режиссер труппы Владек Заремба нигде не мог найти румян и пустил в ход пропылившиеся неживые цветы, вырезанные из оранжевой бумаги и доселе украшавшие палаты девочек: эта бумага немного красила. Юля Носка с подружками наскоро ушивали костюмы, взятые напрокат из «театрального реквизита» (у Омельяна, у повара, у воспитателей). В спектакле был занят почти весь актив колонии.
Воспитанников предоставили самим себе. Одетые по-праздничному, в куртки, штаны и ботинки, и получив строгий наказ «не замараться», они со всей деликатностью, на какую были способны, как гуси, бродили по двору. Дежурный исполкомовец придирчиво следил, чтобы хлопцы не затеяли, чего доброго, драки, не валялись по земле.
В это время на неогороженный двор колонии вступила первая группа гостей.
– Гля, братва, – увидя их, закричал стриженый колонист, – селянские!
– А верно. Что так рано? – воскликнуло сразу несколько голосов.
Ша! – зашипел на них дежурный исполкомовец– Подняли хай! Дуйте лучше до Паращенко, а то до Ганны Петровны: пускай хлеборобов привечают. Увидите Юлю или Владьку Зарембу – тоже шлите!
Выглядели селяне нарядно: у парубков были выпущены чубы, распахнуты городские пиджаки, скрипели сапоги в новых калошах, надетых для щегольства. На девчатах рябили алые, голубые юбки, цвели платки, расшитые сорочки домотканого полотна, монисты. Пожилые хлеборобы важно и солидно потели в свитках. Гости церемонно говорили притихшим пацанам: «Добрыдень»– и совали руку.
Общение началось.
Воспитанники, обладавшие пушком на верхней губе, стали развлекать девчат-прихожанок. Селянские парубки знакомились со старшими колонистками. Послышался оживленный говор, смешки, по рукам пошли яблоки, замелькала подсолнечная шелуха. Пожилые хлеборобы в сопровождении исполкомовца стали осматривать конюшню, скотный двор, птичню и обмениваться мнениями.
В спектакле Охнарь участия не принимал и сперва со скучающим видом рассматривал гостей: нет ли между ними губастого картежника во френчике? «Френчика» не было. Вскоре, однако, Охнарь сообразил, что от этой «смычки», пожалуй, можно кое-чем поживиться. Он затесался в толпу и принялся изучать широко раскрытые, словно зевающие карманы гостей. Делалось это с профессиональной скромностью, без расчета поразить селян своим искусством и талантами.
Труд добросовестный всегда возмещается, и четверть часа спустя краснощекий парень, щеголявший в малиновых подтяжках поверх зефировой рубахи, неожиданно обнаружил исчезновение кисета с тютюном – подарка зазнобы сердца.
– Ото ж, дывысь, зараз тильки був у кишени, – растерянно оглядывал он вокруг землю.
– Потеряли? – участливо спросил Охнарь, успевший спрятать кисет под куст шиповника. – Да не может быть. Это недоумение.
– Не журись, Хома, – хохотали парни-односельчане. – По весне тут аж два кисета вырастэ!
– И обое с табаком!
Еще не остыли шутки, как смешливая молодайка объявила, что она потеряла с головы гребешок, а дед в соломенной шляпе не обнаружил в кармане окуляров, завернутых в красный носовой платок. Гости недоуменно притихли, начали сторониться колонистов.
С крыльца сбежал Паращенко, обеими руками поправляя взлохмаченные волосы. На его заспанном лице отпечатались две красные полоски от наволочных завязок. Заведующий рассыпал гостям улыбки, а письмоводителю сельсовета, кривому старичку, одетому в широкий, не по плечу, английский френч, в смазных чеботах, уважительно пожал руку.
– Рады вас видеть, – говорил он, – рады. А я, знаете, все по-хозяйству, все по-хозяйству... не мог лично встретить. Ну как вам колония? Рекомендую особому вниманию эту клумбу с цветами. Так сказать, мое детище! Да, да, сознаюсь – слабость! Вот это табаки, но не те, друзья, что мы с вами курим, а душистые. Здесь георгины. Не правда ль, красавцы? Будто из бордового воска вылеплены, да и пахнут воском. Львиный зёв. Его, как и астры, можно заставить цвести до самых морозов. Надо только срезать увядшие соцветия, тогда из пазух листьев начнут развиваться новые. Вся наша жизнь при социализме должна напоминать такую клумбу. Верно?
Старичок-письмоводитель дернул себя за жиденький ус, вперил единственное око в чеботы.
– Квиточки[25] у вас того... стоящие квиточки, це сказать можно. И хозяйство оно того... доброе хозяйство. Дякуемо, що пригласылы вас у гости... так это, по-суседски. – Письмоводитель медленно пожевал сморщенными губами, добавил безразлично: – А наши люда, знаетэ, туточки позагубылы свои гомонци да окуляры. Ото ж, кажу им, вражьи диты, не пыйтэ дома горилку, хе-хе-хе...
Приготовленная фраза костью застряла в горле у Паращенко, он побагровел и закашлялся. Увидев пекаря, подозвал его пальцем, захрипел на ухо:
– Займи гостей, Яким. У меня, понимаешь... что-то грудь заложило.
Заведующий знал, что Яким был единственный колонист, внушавший доверие Нехаевке. Не раз, правда, у него шевелилось подозрение, не ворует ли пекарь муку – слишком уж он самостоятельный. И правда ли, что он «заработал» почти новые сапоги, помогая косить сено богатому селяиину? Но никто не ловил Пидсуху на беззаконии, а главное, он до зарезу был необходим колонии, и Паращенко успокоился.