Текст книги "Ленька Охнарь (ред. 1969 года)"
Автор книги: Виктор Авдеев
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 55 страниц)
Чего-чего, а такого отношения к себе от Химика Охнарь не ожидал. Он весь преобразился, когда сегодня после завтрака Двужильный как бы безразлично сказал Модьке: «Чего киснешь в «малине»? Прошвырнулся б по Садовой, посмотрел, где, чего, как? Огольца б захватил, небось и он не противник размяться». И по улицам Ленька шагал с таким ощущением, словно из тюрьмы попал на «волю». Однако в душе он, уже научившийся не доверять людям, не сомневался, что хеврой поручено Модьке следить за каждым его шагом. И то, что Модька вдруг отпускал его одного, вызвало у Леньки щекотание в глазах, носу: вот какое ему оказал доверие! Запинаясь, боясь, что ослышался, чего-то не понял, он переспросил:
– Один… дожидать тебя?
– Со всеми остальными вопросами обращайся в справочное бюро. Дать сармачку на справку?
Обогнув здание биржи труда, они шли по тихому переулку вдоль длинного каменного забора, из-за которого в серое небо подымались голые верхушки сада. Модька остановился лицом к забору и вдруг вынул из своего клетчатого пальто совершенно другое портмоне, отстегнул кнопку. У Леньки глаза стали как стекла фонариков.
– Ладаном пахнет, – сказал Модька, нюхая портмоне. – Потертый.
– В магазине, Модь? – восторженно спросил Охнарь. – Когда ж ты успел? Я все время за тобой зырил. Иль в трамвае?
– Тут девятнадцать хрустов сорок два канта, – деловито продолжал Химик. – Не ожидал, что такой скудный улов. На, держи пятерку: это твоя доля. Хватит? Можешь их просвистеть как хочешь. Хочешь, возьми девочку у биржи и погрейся. В подъезде где-нибудь.
– Вот же не заметил, – восхищенно бормотал Ленька. – У кого? У той толстой, что в манте? Когда извиненья просил? Ух и дока!
– Какое это имеет значение? – пожал Химик плечами, – В магазине? Иль по дороге в трамвае? Иль в кондитерской? Важен итог, а он у нас в руках. Так договорились? Через два часа у кирхи. Договор не будем скреплять кровью: я не польский черт, ты не пан Твардовский.
И, сделав рукой «адью», Модька весело заверил обратно к бирже.
«Трепач», – почему-то весело подумал Охнарь, провожая взглядом легкую высокую фигуру Химика и не умея другими словами выразить то, что испытывал к нему. Он радостно похрустел. пятеркой, сплюнул и, сунув руки в карманы, насвистывая, отправился совсем в противоположную сторону.
Все вышло совсем не так, как ожидал Охнарь. Он хотел посмотреть, как «работает» Модька, и ничегошеньки не заметил. Хотел поучиться и лишь увидел украденный кошелек. Модька даже не сказал, у кого вынул его. И все-таки схвати ширмача сейчас фраера, а то и мильтоны, он, Ленька, кинулся бы его выручать. Когда он переспросил: «Один… дожидать тебя?», то по глазам увидел, что Модька отлично понял его состояние и только сделал вид, будто в этом вопросе для Охнаря не звучало ничего особенного. Ведь из дома Леньку, несомненно, выпустили под прямую ответственность Модьки. Шайка еще наверняка опасалась: не «заложит» ли их новый оголец? И не вернись он нынче в притон, с Модьки бы потребовали ответ, возможно устроили «правилку» – воры беспощадны в вопросе коллективной безопасности. Двужильному пришлось бы менять квартиру, а Химику тайком бежать из Самары. Только урке трудно скрыться от «своих». Обычно воры «гастролируют» по всей России и неплохо знают друг друга: это уже Охнарь от многих слышал. Один карманник говорил ему в тюрьме, что ему известны все «свои» от Ростова до Ленинграда. Встречаясь где-нибудь в Ельце, в Кривом Роге, воры угощали один другого, обменивались новостями. «Кольку Ворону знаешь? Харьковский. Увидишь, привет передай». «Васька Лимон из Тулы три года получил. За грабеж». Так, наводя справки, Двужильный мог бы засечь местопребывание Модьки, нагнать и жестоко рассчитаться.
Любопытно: куда Модька сейчас намылился? В казино? Охнарь знал, что Химик нередко заглядывает на рулетку. Ленька слышал, что там по вертящемуся кругу с номерами бегают игрушечные лошадки и крупье (такой дядька) принимает ставки: можно в десять минут разбогатеть и во столько же продуться. Зря его Модька не взял, он бы охотно поглядел, а то и поставил на ребро эту пятерку. Глядишь, сорвал бы куш и отхватил себе такое же кашне, как у Модьки.
В стороне от центра стало тише. Вон труба какого-то завода: весело кудрявится дымок. Началась окраина – тихие белые улочки с бревенчатыми домишками, резными наличниками, голубятнями. Слобода, что ли? Тут стояла настоящая зима, снег в палисадниках лежал пухлый, тускло сияющий, под желобами натекли свинцовые лужи. Неслышно скользили мужицкие дровни по укатанной дороге: наверно, в слободе и мостовой нет. Кто живет вон за теми занавесочками, пунцовой геранью? Огородники, работяги с заводов? Чуть свет по гудку – к станкам. Мечтал и он, Ленька, выучиться на мастера. А теперь вот готов у таких последние щмутки стащить…
Съежив плечи, брел Ленька по узенькому тротуарчику. Кожанка-то, однако, холодная, прозяб весь. Стоп: а сколько времени? Не ждет ли уже его Модька? Лучше прийти пораньше, чем опоздать. А то еще подумает, что он смылся.
Боязнь хоть на минутку огорчить Химика заставила Охнаря заторопиться обратно к центру.
На площади перед высоким зданием театра он увидел густую толпу, запрудившую тротуар, мостовую. Охнарь пронырнул в первый ряд и был изумлен видом человека, который привлек такое множество народа.
В просторном кругу стоял громадный детина в отличном макинтоше с совершенно открытой толстой красной грудью, с здоровенными красными ручищами, вылезавшими из коротковатых засаленных рукавов, – ручищами, которыми можно было бы свалить быка. Его здоровенные, словно распухшие голые и багрово-лиловые ноги были обуты в калоши. Небольшая голова белела ровнейшим пробором, была расчесана волосок к волоску и смазана чем-то ярким, вроде брильянтина. Красно-сизое, одутловатое лицо блестело свежевыбритыми щеками, и от него на расстоянии несло духами. Небольшие серые глаза смотрели спокойно, без всякого смущения, словно бы величаво; белки были красные – то ли от недосыпанья, то ли с перепоя. Перед детиной на снегу лежала мягкая шляпа дном книзу. Толпа молчала, что называется, заглядывая ему в рот.
– На свете было четыре великих босяка, – заговорил детина густым, красивым басом. – Максим Горький, Джек Лондон, Шаляпин и я. – Он ткнул себя большим пальцем в красную, толстую грудь. – Два писателя и два певца. Федор тоже первые годы пел в трактирах, на пристанях. Потом из Тифлиса попал в Санкт-Петербург, к меценату Мамонтову… пошел в услужение к буржуазии. А я всегда с народом. Я уж не пойду в Большой театр, в Мариинку, в консерваторию ублажать «избранную публику». Пою перед простым людом… по-демократически. Меня знает все Поволжье от Симбирска до самого батюшки Каспия, Украина и Черноморье. С подмостков вот этого зала я войду в историю.
Детина выдержал заученную паузу.
– Мне не нужна рампа. Мне не нужен аккомпаниатор. Я сам солист и сам конферансье. Сейчас я вам исполню русскую народную песню «Огородник».
Он патетически воздел здоровенную руку к небу, запел:
Не гулял с кистенем я я дремучем лесу,
Не лежал я во рву в непроглядную ночь…
Легкие мурашки забегали по затылку Охнаря, он удивленно приоткрыл рот: до того его пробрал сочный, богатый оттенками, задушевный голос молодого босяка. Могучая грудь его подымалась, словно кузнечный мех, пел он легко, свободно беря низы, чуть наклонив голову. Толпа совсем притихла, замерла, покоренная его басом. Люди прибывали и прибывали, у тротуара остановился извозчик, тоже заслушался.
Когда детина закончил, едва ли оставался хоть один человек, который ему не аплодировал. В его шляпу посыпалось серебро, полетели рублевые бумажки. Он стоял здоровенный, будто колонна выделяясь над всеми блестящей, причесанной головой, принимая как должное восхищение слушателей.
Мужчина с парикмахерскими усиками спросил, как он попал в Самару.
– Здесь в цирке шапито гастролирует моя жена. Наездница Мэри. Знаете, наверно? Я с ней приехал.
– Феноменальный голос, – объяснял мужчина в котиковой шапке своей даме. – Я его в ноябре видел в Нижнем. Уже заморозки стояли, а он совсем босой. И, конечно, пьяный.
Кто-то попросил босяка спеть «Громобоя» – его коронный номер. Кто-то настойчиво и глумливо советовал ему по утрам вместо водки пить сырые яйца. На некоторые вопросы детина вежливо и с достоинством отвечал, некоторые спокойно пропускал мимо ушей.
– Почему в консерваторию не идете? – вырвался из гущи чей-то голос. – Погубите талант!
– Я его именно в консерватории погублю, – незамедлительно, как что-то давно затверженное, проговорил босяк. – В консерваториях мертвечина, все засушено. Профессора требуют классику, я не согласен. Я за народную музыку, за свободное исполнение.
– Так вы долго не протянете.
– На морозе и бычье горло сдаст.
Он не двинул бровью.
Женщина с беличьей муфтой, отделанной хвостиками, улыбаясь, спросила, почему он без ботинок. Певец повернул к ней сизо-красное лицо на толстой шее, галантно полупоклонился:
– Так, мадам, здоровее. Не верите? Советую попробовать.
Он поднял шляпу с деньгами, небрежно распихал бумажки, серебряную мелочь по карманам и двинулся куда-то к Волге. За ним, на небольшом расстоянии, колыхаясь, потекло множество поклонников, любопытных. Очевидно, надеялись, что он еще споет.
Побежал бы и Ленька, да боялся подвести Химика. И так сколько простоял. Эх, жалко! «Оригинальный субъект, – услышал он слева над головой. – Говорят, его из Киевской консерватории выгнали за пьянство». Ленька оглянулся, чтобы посмотреть, кто это говорит, но лишь увидел спины двух молодых людей, похожих на студентов. Он чуть не рысью приударил к скверику у немецкой кирки, все еще находясь под впечатлением баса удивительного детины.
На условленной скамейке никого не оказалось. Неужто опоздал? Охнарь спросил у старика в золотых очках, глубоких калошах: «Сколько часов?» Вроде как вовремя пришел. Где же Модька? Вдруг был и посчитал его предателем? Охнарь нерешительно пошел по улице, тревожно всматриваясь в прохожих, то и дело оглядываясь назад, на скверик не покажется ли там Модька?
«Эх, надо было раньше прийти, – терзался он. А все из-за этого артиста. Больно здорово пел».
И внезапно увидел Модьку Химика. Химик стоял возле витрины магазина с девушкой, небрежно повязанной пуховым платком, в короткой, отороченной мехом жакетке, в открытых бежевых туфельках. У Химика было щегольски расстегнуто пальто, открывая роскошное кашне. И он и его барышня, видно, изрядно замерзли, но глаза обоих сияли счастьем.
Заметил ли Модька Охнаря или нет, но он стал прощаться с девчонкой. Она кокетливо подала ему руку, он ее долго не выпускал. Охнарь круто повернулся и заспешил на условленную скамейку в сквере. Здесь он сел спиной к улице и сделал вид, что рассматривает высокую кирпичную кирку с лютеранским крестом.
– Замерз? – спросил Модька, трогая его за плечо.
Они зашагали на окраину к притону.
– Кто эта краля? – спросил Ленька.
– Нагулялся? – словно не расслышав, поинтересовался Модька. – Причастился рюмочкой?
– Что это он? Хочет напомнить о своей пятерке? Покупает? Охнарь вообще с разочарованием заметил, что Модька совершенно как должное воспринял его своевременное появление в сквере. Он ожидал, что Модька обрадуется, схватит за руки, скажет: вот молодец Охнаришка, не подвел, спас голову от плахи. И, обиженный невниманием к своей точности, Ленька надул губы и ничего не ответил.
– Про эту девчонку забудь, – вдруг негромко сказал Модька, и Ленька внимательно глянул в его непривычно серьезное лицо. – Язычок на крючок. Я не хочу, чтобы о ней прознали в «малине».
– Любовь? – спросил Ленька тоном опытного сердцееда.
– Как она тебе?
– Девочка подходящая! – Охнарь поправил кепку и сплюнул. – Ну да они все одинаковые. Им подавай монету.
– Модька расхохотался, схватил огольца за широкий ворот кожанки, крепко встряхнул.
– Вы чертовски наблюдательны, мистер Холмс, как сказал бы доктор Ватсон.
Центр города, закованная во льды Волга остались позади. Вместо магазинов пошли бакалейные лавочки, вместо ресторанов – пивные, заезжие дворы с втоптанной перед широкими воротами в снег соломой. Глухо под ногами заскрипел деревянный мостик через глубокий засугробленный овраг.
– Где ж ты все-таки тот портмонет свистнул? – возвращаясь к интересовавшему его вопросу, спросил старшего друга Охнарь; в голосе его звучало прежнее восхищение.
– Эка нашел чего! – небрежно отозвался Модька. – Разве по-настоящему так работать надо? Нагреваешь разную шушеру по мелочи: где рублишко, где часишки. Изловить бы икряного осетра: чтобы снял куш – и пальцы заболели считать. Да с мастерством обтяпать, как Василий Иванович. Анекдоты рассказывать, в глаза глядеть, а потом чтобы он тебе еще ручку пожал. Это вот интерес! Есть чем погордиться.
«Ишь какой», – уважительно подумал Охнарь.
– А вот когда берешь портмонет, работягу оставляешь без копейки… ничего?
Сам не зная почему, Ленька покраснел. Модька наморщил лоб, силясь понять, что хочет от него оголец.
– Я ведь к нищим в суму не лезу, – сказал он чуть погодя. – Или, может, мне людке свой сармак подкладывать? Мы ж всегда на непачей охотимся, а их обкрадывать сам бог велел… Все это, конечно, мура, лучше слушай, что петь дома.
И он стал учить огольца, что говорить партнерам о прогулке. Маленькие задушевные секреты всегда сближают людей. Охнарь, гордый доверием Модьки, давно мечтал отплатить ему чем-нибудь хорошим.
– Не люблю я Фомку Хряка, – вдруг откровенно признался он.
Они шли уже по городской окраине.
– Хам он и дурак, – не задумываясь, как о чем-то решенном, сказал Модька. – Разве это вор? Мясник. Двужильный его за силу взял. После удачного дела тряпки таскать… да и в случае схватки пригодится. А Хряк вообразил себя ровней нам. Очевидно, эта тема близко трогала Модьку, он оживился.
– Чем я люблю наше дело? Все живут по-обыкновенному, а я – нет. Меня принимают за одного, а я иной! И маску не ношу, а как будто в маске: с двойным лицом. Ночью совсем другая, потайная жизнь. Ловко? Воровство должно быть как фокус, никакой грубости… верный глаз, искусные руки. Обтяпать так, чтобы людка ахнула и рот разинула. Вот это да! А Хряк? Боров. Бабы, водка, жратва – для него больше ничего нет на свете. Готов за червонец придушить.
Из-за заснеженных крыш показалась знакомая верба над еще невидимым Просвирниным домом.
VII
В «малине» Ленька был признан равноправным членом. Его перестали ощупывать недоверчивыми взглядами, перестали обрывать секретный разговор, когда он подходил. Только Фомка Хряк все еще косился, а чаще просто не замечал. Казалось, он чувствовал, что и Ленька его не любит.
Теперь Просвирня посылала огольца в сарай за дровами, в мелочную лавку за керосином, а вскоре и старшие
1 В начале тридцатых годов ручки с перьями на Почтамте прикреплялись цепочкой к столику рядом с чернильницами.
– товарищи начали давать ему поручения всякого рода: то сбегать за угол купить папирос, то за бутылкой. Выполнял их Ленька охотно: всегда весело было размяться по снежку, и ему щедро отдавали «сдачу» – на мороженое, ириски.
Единственно, кому он не любил помогать, это Просвирне. Мысленно он окрестил ее мачехой, ростовской теткой Аграфеной. Так уж устроен человек: где бы ни жил, всегда найдутся люди, которые его притягивают, и такие, которые отталкивают. Для этого совсем не обязательно, чтобы неприятный человек обидел тебя. Просто инстинктивно кого-то сторонишься, а к кому-то жмешься. И когда Просвирня посылала Леньку по разным надобностям, ему казалось, что она гоняет его «нарочно», абы досадить. Еще ему казалось, что Просвирня за всеми замечает что-то нехорошее и вот-вот ехидно выскажет это, уколет.
Когда Ленька освоился в новом месте, ему приоткрылось то его особое, неповторимое лицо, какое имеет каждый дом, каждая семья, каждая самая малая группа людей. В первую очередь он уловил основной и общий для всех дух. Заключался он в том, что в притоне население земного шара резко делилось на две неравные части: с одной стороны – воры, с другой – все остальное человечество.
Все то, к чему стремилось человечество, – созидательный труд, любовь к прекрасному, наука, образование, – все в притоне яростно отрицалось, издевательски высмеивалось. Людей здесь называли по-своему: «фраера», «штымпы», «кугуты», «работяги», и в эти клички вкладывали ненависть, высокомерное презрение, насмешку. Врагами считались все народы планеты. Борьба с ними разрешалась любыми доступными средствами: удар исподтишка в спину, подлость, наглость, ложь, беззаконие. Все общепринятые понятия жульем вывертывались наизнанку и приобретали совершенно противоположный смысл. Храбрость? Только в борьбе с фраерами. Честность? Исключительно по отношению к «своим». Ловкость? Лишь в грабеже, поножовщине, гулянке. Закон был один – верность воровскому кодлу. Попадешь за решетку – не выдай; кореш оказался в беде – выручи. Поэтому высшее качество для блатняка – волчья порука и бесшабашная лихость. Врагов – миллионы; друзей – кучка: будь верным товариществу. За измену – расплата жизнью.
Eщe одну общую для обитателей притона черту заметил Ленька – самолюбие, гордость: я, мол, всегда иду на риск иногда смертельный, – кто отважится из обывателей?
Понятнее Леньке становилась и жизнь хазы. Два раза он видел, как уркаганы, вернувшись с дела, приносили домой награбленное: деньги, часы, новые женские, мужские пальто, мятые костюмы, грязные сапоги. Тут Охнарь сам убедился в том, что слышал еще от Червончика в киевской чайной «Уют»: всякая воровская шайка имела широкую связь с барыгами – скупщиками краденого, которые отвозили «барахло» для перепродажи в другие города. Это было своеобразное разделение труда, издавна сложившееся в блатном мире. Барыги имели крупный «фарт» – прибыль: за вещи они платили ворам половину стоимости, а то и третью часть. Зато, попавшись в руки уголовного розыска, барыги всячески отпирались от связи с жульем, говоря, что, мол, по дешевке взяли это «барахлишко» на толкучем рынке. За выдачу шайки им неминуемо грозил нож под левое ребро. Вообще все отношения среди преступников поддерживались страхом.
Вырученные деньги шайка складывала в общий котел. Обычно хранились они у «старшого». Кому требовалось что из одежды – с общего согласия делалась покупка или выдавалась необходимая сумма на руки. Одному пальто могли взять за сто рублей, другому тут же за тридцатку – все зависело от настроения, кому какая вещь понравилась.
Ленька уже пригляделся, как проходила большая часть времени в притоне: уркаганы то подготавливали «дело», то отправлялись на грабеж, на «скачок», то заводили игру, пьянку – завивали горе веревочкой. Хряк и Маникюрщица нюхали кокаин. Химик посещал городское казино, увлекался рулеткой.
Когда выпадало безденежье, вынужденная трезвость, все становились хмурыми, малоразговорчивыми, придирались друг к другу. Ни с того ни с сего вспыхивали ссоры. Казалось, воры боялись обычного, нормального времяпрепровождения, старались поскорее одурманить себя алкоголем, наркотиками.
Из своего небольшого опыта Охнарь знал, что на улице воры никогда не чувствуют себя в безопасности: то и дело незаметно оглядываются – не следит ли кто, не готовится ли схватить, Оказывается, едва ли менее настороженно держа ли они себя и дома, на квартире. Боялись предательства? Внезапного окружения милицией? Ведь ни один уркаган не мог утверждать, что, когда возвращался с «городов» в притон, он «не притащил на хвосте» агента уголовного розыска.
При нем однажды Модька, подойдя сзади, опустил руку на плечо задумавшегося и, как всегда, полупьяного Хряка. Хряк, вскочив, бешено оттолкнул молодого вора, отпрянул в сторону.
– Моча в голову стукнула?
Хряк дико вращал налившимися кровью глазами, видимо еще не придя в себя.
– Психанул, – сказал Модька, потирая ушибленную грудь и обращаясь уже к Леньке, – Тут все неврастеники.
Стоило же в доме появиться деньгам, как вновь бесшабашно подымался дым коромыслом.
– Пока на «воле», надо гулять, – выразил общую мысль юркий белявый вор в гетрах по кличке Молочный, так ловко плясавший «барыню». – Не зря в песне поется: «Эх, раз, что ли! Еще раз, что ли! Веселитеся, ребята, пока вы на «воле»!» В кичу сядешь, там не разойдешься. Поэтому есть целковый – ставь на ребро! Не копить же в чулке под матрацем.
Никто из воров не сомневался, что рано или поздно ему придется отбывать тюремное наказание. На это смотрели как на неизбежную расплату за разгульную жизнь. Однако когда-то, мол, еще рак свистнет! Говорить о лишении свободы не любили, суеверно боясь преждевременно накликать беду на голову. Хвастливо заявляли: «Меня дуриком не возьмешь. Не в таких передрягах был и то выкручивался». Все утешали себя тем, что ведь и решетки гнутся: можно и откупиться, и бежать, а то отсидеть срок и опять очутиться на «воле». Знаменитый ширмач Василий Иванович, самодовольно посмеиваясь, пошутил:
– Мы как ядовитые гады. Не всякий, кто и увидит, посмеет наступить. Кусаем мы первые. В руки схватят – и то выскользнем. Конечно, надоедает без конца ползать с оглядкой, да кто виноват? Сами такой фант у судьбы вытянули.
Было известно, что Фомка Хряк в душе мечтал «переиграть фант»: в пьяном виде с его языка сорвалось несколько неосторожных фраз. В тайне от всех он выискивал случай «забогатеть» в одиночку, обокрав, а то и отправив на тот свет нэпмана-толстосума, и порвать с кодлом. Дальше собственного магазинчика, ресторана фантазия у него не поднималась. Сидеть у кассы и считать выручку, иметь «шикарную бабу» – чего еще нужно?
Когда протрезвевшему Хряку напомнили его слова, он открестился от них и руками и ногами: «Я пошутковал. Что мне, с вами плохо?» И загыгыкал.
Вслух никто бы и ни за что не признался в своих помыслах. От такого б все отвернулись. «Ага, сука. Колеблется». Верность кодлу считалась неотъемлемым признаком лихого вора. Шайка, например, точно знала: Двужильный с Манькой Дорогой кладут деньги «в кубышку». Манька с присущим ей холодным бесстыдством небрежно пояснила: «Мелочишку про черный день. Если погорим, было б на что передачу в камеру носить».
О своем прошлом обитатели притона не любили распространяться. Охотно лишь рассказывали о поистине головокружительных похождениях. Хряк хвастал, сколько он девушек «перепортил», таинственно намекал, что за ним есть «мокрое» дело – убийство. Модька говорил Охнарю, что «Фомка все заливает». Для чего? Хотел, чтобы его считали «громилой», боялись, уважали.
Тот же белявый плясун Никишка Молочный, работавший в другой шайке и часто навещавший квартиру Просвирни, напившись, хвастал, как «ворочал большими тысячами», как по нему на «воле» «помирала от любви писаная красотка», честная девица и звала к себе в богатый дом. Раскрасневшийся от вина Ленька всеми силами своей душонки сочувствовал Молочному и никак не мог добиться от него ответа, почему же они не соединятся со своей невестой? Перепивший Молочный уже вспоминал «родимую матушку» и проливал обильную слезу в рюмку.
Понемногу Охнарю стало известно, какой случай забросил его сотоварищей в Самару, свел вместе. Правда, сведения были отрывочные, туманные, да Ленька и не допытывался. Он помнил совет Химика: «Не выпытывать». У каждого вора было достаточно причин, чтобы скрывать свое неблаговидное прошлое. Излишнее любопытство в этом мире воспринималось с подозрением; довольствуйся тем, что тебе скажут (большею частью соврут), а не веришь – катись к черту!
Так, из случайных разговоров, намеков Охнарь узнал, что «старшой» Клим Двужильный добрую половину своей жизни провел по тюрьмам, этапам, в ссылке, бывал на самом Соколином острове, бежал оттуда, прошел через всю дикую забайкальскую тайгу. По старым судимостям за ним числился «должок» в шестьдесят с лишним лет, которые Двужильный «не досидел» в заключении. Бросив якорь в Самаре, он нашел себе подругу – Маньку Дорогую.
О Маньке, как и о всех остальных, шайка должна была довольствоваться теми сведениями, какие она сама сообщила. Себя Манька называла украинкой из Золотоноши. Отец ее был там начальником станции. В год революции его расстреляли дезертиры за то, что не дал вовремя паровоза под состав, – так она и осиротела. Просвирня же шепотком передавала, что красавица Манька, под кличкой Дорогая, давно была известна среди самарских воровок. В девичестве ее изнасиловал богатый галантерейщик, затем она сбежала из дома с вором-домушником, который вскоре сел в тюрьму. Снимала квартиру, принимала «гостей»; подмешала порцию мышьяка старику ювелиру, попала под суд, но была освобождена «за неимением улик». (Передавали, будто она сумела влюбить в себя прокурора, и он смягчил факты.) После этого Манька жила в содержанках, якобы даже опускалась до панели, откуда ее Двужильный и подцепил.
Первым Двужильный, собирая шайку, нашел Калымщика. Говорили, что Клим спас его от смерти, выхватив из толпы самосудчиков. Калымщик готов был по его слову убить любого человека. В Самаре он появился неведомо откуда и то выдавал себя за охотского рыбака, то за алданского золотоискателя. В доме, как всегда, делали вид, что принимают его слова за чистую монету.
Сведения о Хряке считались доподлинными. Отец его имел мельницу под Сарапулем, лавку с красным товаром и держал в руках всю волость. Был он то ли хлыстовец, то ли баптист, имел тайную молельню, не терпел табака, строго соблюдал посты и наотрез отказался отдать детей в школу, «чтобы не погрязли в разврате». Когда пришли совдепчики, мужики сожгли своего богатея, а Фомка Хряк сбежал и околачивался на пристани с грузчиками и босяками. Тут его и подобрал Клим Двужильный. «Силой богат, умом беден: будет ходить как по ниточке. Любой узел донесёт».
Случайно же, на вокзале, «старшой» встретил и Модьку Химика. Опытным глазом он сразу признал в нем вора, подбивавшегося под кошелек проезжего в чесучовом пальто и золотом пенсне. Когда, вытащив деньги, Модька направился в город, Двужильный положил ему руку на плечо, одобрительно сказал: «Хорошо работаешь. Гастролер? Идем раздавим бутылочку, я угощаю». Так Модька попал в хевру.
О Глашке Маникюрщице говорили мало: то ли считали незначительным лицом, то ли никого не интересовала. Глашка, единственная из всех, ничего о себе не скрывала. Отец ее был белым офицером, мать умерла в отступлении от сыпного тифа, девочку подобрала бугурусланская торговка. Шестнадцати лет Глашка забеременела от однолетка со своего двора, ребенка подбросила на крыльцо в родильный дом, а сама вскоре очутилась в Самаре у «дальней родственницы», содержавшей тайный публичный дом.
Совсем по-разному рассказывали о молодости Просвирни. То ли в девичестве она постриглась в монастырь да ее похитил проезжий балаганный борец, то ли служила в прислугах, была соблазнена «паном» и выдана им в слободу за мещанина. Овдовев, Просвирня получила от мужа в наследство этот дом. После революции, чтобы чем-то жить, она стала пускать квартирантов, развела огород, торговала на городском базаре огурчиками, редисом. Двужильный снял у нее комнату. Он часто угощал хозяйку вином, дорогими закусками, дарил то платок, то отрез ситца на платье; Просвирня взахлеб расхваливала соседям новых жильцов. «Законная супруга» квартиранта Манька Дорогая, поняв жадную, хищную натуру хозяйки, втянула ее в свои темные дела.
Просвирня согласилась уступить им все помещение, оставив себе каморку, стряпала, убирала, начала потихоньку перепродавать краденое. Двужильный, собиравшийся раньше купить этот очень удобный по своему месторасположению дом и завести свою «хозяйку малины», отказался от этой мысли: с новой притонодержательницей было и дешевле и удобней.
Переулок не подозревал, кем на самом деле были жильцы Просвирни. Поселились в разное время люди, да и все. Двужильный выдавал себя за коммерсанта: мало ли в начале двадцатых годов таких появилось в России? Модька был его племянником, готовившимся в институт. Хряк говорил всем, что он агент-снабженец. Калымщик – мастер по копчению, засолке рыбы. (Рыбу он действительно мог приготовить превосходно.) Жены вели хозяйство.
К ним заглядывал разный люд, веселились. А кому это запрещено? Жильцы Просвирни и сами не чурались соседей: заходили в гости, принимали у себя человек по восемь сразу. Тогда велись степенные беседы о ценах на пшеницу, кожи, о вероломном убийстве Воровского в Лозанне, о начавшем входить в моду футболе, умеренно пили вино, плясали.
Не могли от Охнаря остаться скрытыми и отношения «квартирантов» между собой. По опыту беспризорных скитаний он знал, что там, где всем грозит одна и та же опасность, люди дружнее сплачиваются плечом к плечу. Он видел, что все ворье уважало Двужильного за железную волю, смелость, хватку, слушалось; Двужильный являлся тем цементом, который скреплял всех воедино. Манька Дорогая относилась и к женщинам и к мужчинам свысока, надменно и только беспрекословно слушалась мужа, да и ему нет-нет дарила в спину взгляды, которым бы он не обрадовался. Если Глашка Маникюрщица могла когда и подмести комнаты, и постирать за собой, и накрыть на стол, то Манька рук ни обо что не пачкала и держалась барыней, подлинной хозяйкой.
Заметил Ленька и то, что Глашка никогда не разговаривала с Хряком, глядела как бы сквозь него и не скрывала брезгливости к мужу – Галсану, хотя ему ни в чем не прекословил. Хряк всегда смотрел на нее виноватым и жадным взглядом, не раз что-то шептал вслед, кусал губы. Калымщика ж терпеть не мог, весь ощетинивался. Леньке они напоминали двух псов разной породы, вынужденных жить на одном дворе. «Втрескался в Глашку? размышлял он. – Ревнует? Но за что она на Фомку зуб держит?» Он сам знал, кому из двух мужчин больше сочувствует. Если бы Хряк отбил у монгола Маникюрщицу, посмотреть было бы интересно.
Самым веселым в доме был Модька Химик. Он то и дело приносил притон разные книжки, которые сам и поглощал, завалившись с ногами на диван. Выступал в роли иллюзиониста, ловко, неуловимо манипулируя папиросами, лентами; знал множество карточных фокусов. По словам Модьки, он когда-то был студентом Томского университета. «Дела давно минувших дней, преданье старины глубокой», – любил добавлять он.
В противоположность Модьке, Хряк с трудом каракулями выводил свою фамилию. Охнарю пришлось под его диктовку писать письмо к вдовушке, торговавшей в городе квасом, марафетом, маковниками. Начиналось оно так:
– «Любезная нам Матрена Яковлевна, драгоценная Матреша. К вам с приветом Фомушка Щупахин, ваш кавалер. Еще шлю я тебе низкий поклон, пупсик, и свою любовь до гробу. Матрена Яковлевна, я не могу минуточки, чтобы не скучать по вас, и шлю свое горячее здравствуйте». И так на две страницы. Лишь в конце письма сообщалось, что Хряк приглашает свою перезрелую даму в кинематограф.