Текст книги "Трактат о лущении фасоли"
Автор книги: Веслав Мысливский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
6
О да, это был настоящий бунт. Разумеется, мы и прежде бунтовали. Как можно быть молодым и не бунтовать? Даже в такой школе, как наша. Причин для бунтов было множество. Самых разных. Из-за еды, потому что кормили нас плохо. Или против наказаний. Например, у одного оторвана пуговица – так вся бригада до обеда должна стоять по стойке смирно. Однажды нас заставили без рукавиц чистить снег, тоже в наказание. В лютый мороз.
Эти бунты не были серьезными. Однажды возвращаемся вечером с работы, а света нет. И не первый раз. Мы решили, что завтра не пойдем на уроки, на занятия в мастерские, вообще никуда не пойдем. Собрались в клубе и сидели там. Обед нам не дали, ужин тоже, а утром, когда мы не вышли на плац для построения, – еще и завтрак. Думали голодом нас взять. Но с голодом мы все были запанибрата. Можно сказать, ничему мы не были так хорошо обучены, как голоду. Многие войну пережили благодаря тому, что голод связывал с жизнью. Голод был доказательством того, что ты еще жив. Голод будил, голод убаюкивал. Голод обнимал, утешал, ласкал. Голод иной раз оказывался единственным прибежищем, потому что все мы, как я уже говорил, были не пойми откуда.
Продолжалось это три дня. Приходили учителя, уговаривали нас, убеждали, угрожали, что это плохо кончится. Сам комендант явился. На груди медали, пояс с портупеей – так он только по праздникам одевался. Начал, можно сказать, спокойно, по-отечески: мол, мы должны понимать. Он нас не осуждает. Знает, что такое, когда света нет. Им, учителям то есть, тоже отключают. Даже ему, коменданту. Но мы же понимаем, что страна до сих пор зализывает раны после войны. Уж кто-кто, а мы должны это понимать. Пока производится мало электроэнергии, а потребности в ней огромны. Фабрики нужно запустить, сталелитейные заводы, шахты, больницы, школы. Наша школа тому пример. Комендант долго перечислял. А сколько электроэнергии требуется городам, чтобы осветить не только дома, но и улицы! Скоро электроэнергия потребуется и сельской местности, поскольку началась электрификация деревни, призванная решительно покончить с вековым неравенством между ней и городом. Ведь и нас учат этой профессии, многие выйдут из школы электриками. Разве мы не преисполняемся гордости при мысли о доверенном нам задании? Будущие электрики, встаньте! Никто не встал. Это, похоже, несколько остудило пыл коменданта. Однако он откашлялся и продолжил. Захватывающее задание. В самый раз для наших юных сердец, нашего юношеского энтузиазма. Комендант так разошелся, что у него даже медали на груди подпрыгивали. Оратором он был хорошим, ничего не скажешь. Мы, мол, должны понимать. Страна пока не в силах обеспечить каждого по его потребностям. Но постепенно, трудом, энтузиазмом, терпением мы всего добьемся. И еще образованием, потому что образование – залог нашей силы. От нас, молодых, все зависит, а главное – зависит, кто победит в этой мирной войне, которая сейчас идет. Но он, комендант школы, обещает нам победу.
Мы совершенно запутались. А уж то, что идет какая-то новая, пускай даже мирная, война, вообще не поддавалось нашему воображению. Никто о ней слыхом не слыхал. Потом комендант снова вернулся к тому, что мы, мол, должны понимать. И некрасиво платить школе черной неблагодарностью. Школа взяла нас под свое крыло, окружила заботой, заменила нам дом, семью, создала условия для нашего взросления...
Тут его прервали – кто-то засвистел, и мы все разом, будто сговорившись, принялись кричать:
– Мы не хотим взрослеть! Не хотим! Не хотим! Мы хотим, чтобы нам не отключали свет!
Комендант замер, будто его током ударило. Но ненадолго. Перекрикивая нас, он за орал:
– Зачинщики! Зачинщики! Назовите зачинщиков! Мы не станем вас наказывать! Но я хочу знать имена зачинщиков!
В ответ раздались еще более громкие свистки, топанье, крики. Комендант в долгу не остался. Весь затрясся, замотал головой, замахал руками. Лицо сделалось красным, как свекла. Казалось, еще минута – и из его глаз, носа, рта хлынет кровь.
– Всем встать! Смирно! Объявляю в наказание построение на плацу! Мы вам покажем! Мы умеем обращаться с такими, как вы! Сброд! Злодеи! Нам про каждого известно, что у кого на совести. На каждого бумага имеется! Воровство! Поджигательство! Изнасилования! Убийства! Мы все знаем. И все вытащим на свет! Отправим вас куда следует! Бунт недопустим! Бунтовщикам в школе не место, они должны находиться в тюрьме! В противном случае мы никогда не очистим страну от гнилой крови! Молодость – не оправдание! Врага нужно уничтожать, невзирая на возраст! Уничтожать безжалостно! И чем раньше, тем лучше!
– Желательно в колыбели! – прокричал кто-то из ребят, сложив ладони рупором.
Все загоготали. Комендант замер. Глаза у него, казалось, застыли. Спокойно, но энергично, словно приказ, он бросил:
– Кто посмел? Немедленно встать! Ну, не будьте трусами! Я жду!
Повисла тишина, смех словно кнутом срезали. Комендант достал часы и, держа их в руке, сказал:
– Ну? Даю десять секунд. Иначе...
И тут мы все встали, все как один. Комендант обвел нас разъяренным взглядом:
– Ах так?! Он зарычал: – Ну погодите!.. – И почти бегом бросился вон из клуба.
Мы ждали худшего. Что именно может случиться, мы не знали, поскольку худшее вообразить сложно. Выдвигали разные предположения. В конце концов пришли к выводу, что ждать бессмысленно. Надо бежать. Всей школой. Следующей же ночью. Решили, какой барак бежит первым, какой последним. Первый – до полуночи. После него с интервалом в час следующие. Вечером мы сделаем вид, что успокоились, разойдемся по баракам, учителя потеряют бдительность, а мы убежим.
Тем временем, это было еще до обеда, в клубе неожиданно появился учитель музыки. Немного навеселе, он в очередной раз отхлебнул из своей бутылочки и спросил:
– Кто-нибудь хочет выпить? – И сказал: – Меня послали, чтобы я вас переубедил, мальчики. Но я не умею переубеждать. Я даже сам себя не могу переубедить. Поэтому решил сочинить для вас какую-нибудь песню. От каждого бунта остается песня. Но сегодня у меня что-то не идет. Простите. Что делать? Что делать? Не сидеть же просто так. Если бы я сочинил песню, вы могли бы ее спеть. А так? Может, начнем репетицию оркестра? Давно пора было. Такую передо мной поставили педагогическую задачу. Что ж, за дело.
Он опять достал бутылочку, сделал еще глоток. Затем велел взять инструменты.
– И встаньте с этими инструментами вон туда, мальчики. – Учитель указал в конец клуба.
Все похватали инструменты, что кому попалось под руку, – мы решили, что это какая-то игра. До сих пор никаких репетиций оркестра не было. Учитель только обещал нам время от времени: мол, именно для этого его и прислали в школу. Но сейчас он пьян, какая уж тут репетиция? Один мальчик даже спросил, можно ли брать сломанные. Вероятно, думал, что учитель скажет: нет, возмутится. Но тот кивнул: можно, мол. Все засмеялись, и некоторые специально стали брать сломанные.
Я взял саксофон, но учитель вдруг меня остановил:
– Саксофон – нет. Саксофон партитурой не предусмотрен. Тогда саксофона еще не было, мой мальчик. Возьми скрипку.
Оставалась только одна скрипка. Без струн, гриф сломан. Смычка нет.
– Это все, что есть, – сказал я.
– Ничего, – сказал он. – Встанешь сзади, там не видно.
Он принялся нас расставлять. Здесь скрипки, там альты, здесь деревянные духовые, там медные, с этой стороны виолончели, за ними контрабасы и так далее. Мы снова засмеялись. Бунт продолжался уже три дня. Мы три дня просидели в клубе и решили, что он хочет нас как-нибудь развлечь, чтобы мы не скучали. Но учителю было не до смеха. Он был серьезен, как никогда.
– Не смейтесь, мальчики, – сказал он. – Сегодня и мой день тоже.
Казалось, мы уже стоим как надо, но учитель все был недоволен: велел этому перейти туда, тому – сюда, одному чуть-чуть подвинуться, другому встать поближе. Может, он самому себе не доверял: вдруг что-то упустил из виду. Сказал одному мальчику отдать скрипку другому и встать на его место, забрав у него рожок, поменяться инструментами фаготисту и тромбонисту, кому-то еще – вместо флейты взять виолончель, а виолончелиста отправил к контрабасам. И все равно оставался чем-то недоволен. Словно мы у него не сочетались с инструментами. Или, может, не соответствовали воспоминанию о каком-то оркестре.
О, оркестр получился большой. Мы занимали почти треть клуба. А клуб, я уже говорил, – это был целый барак. Те, кому не хватило места в оркестре, стояли в противоположном конце, и их было гораздо меньше.
Видимо, учитель устал нас расставлять, потому что присел на скамейку.
– Извините, мальчики. Мне нужно передохнуть минутку. – Он хлебнул из своей бутылочки. Вытер лоб носовым платком. Несколько раз глубоко вздохнул. И встал перед нами. – А теперь не смейтесь. Будьте серьезны. Пусть каждый из вас держит свой инструмент так, как будто играет на нем. Но не пытайтесь играть. Пожалуйста, не пытайтесь играть.
Видимо, он решил, что еще недостаточно пьян, потому что снова достал бутылочку и сделал еще один глоток. Затем отдал мальчику, который стоял ближе всех, точно это была первая скрипка.
– Положи куда-нибудь. А теперь внимание.
Он раскинул руки и замер. Постоял так мгновение. Потом поднял руки над головой, и тогда кто-то снова засмеялся.
– Ради бога, не смейтесь, мальчики. Я же вас просил. Сегодня как раз годовщина. Я вам потом объясню. Ну, внимание, еще раз.
Нет, он так и не рассказал нам, что это была за годовщина. Но никто больше не смеялся. А учитель снова раскинул руки и все стоял, как будто не мог эти руки ни опустить, ни поднять. Слегка наклонил голову и закрыл глаза. Нам казалось, что он сейчас рухнет, ведь пришел учитель уже здорово навеселе, а потом сделал еще несколько жадных глотков. Хотя для пьяного он даже не особо покачивался. Стоял прямо. Снова кто-то тихонько засмеялся. Но на этот раз смех, казалось, не коснулся ушей учителя. Он все стоял, раскинув руки, слегка наклонившись вперед, закрыв глаза. И в какой-то момент прошептал, хотя не знаю, услышал ли его кто-нибудь, кроме меня:
– Как будто вы мертвые, мальчики. Простите. Как будто у вас нет ни ртов, ни рук, только эти инструменты.
И он поднял руки. Потом стал размахивать ими – широко, двигаясь всем телом, так что волосы у него растрепались. Руки больше не останавливались ни на мгновение. Полностью погрузившись в то, что мы якобы играли, он такое вытворял этими руками – я вам передать не могу. Я потом видел разные оркестры, но такого дирижера больше не встречал. Другое дело, что, когда вы видите что-то впервые в жизни, самое обычное кажется необыкновенным. Даже божья коровка – а тут дирижер! Но, может, именно этот взгляд – истинный? Учитель музыки, да еще в такой школе, да еще пьяница, а перед нами была словно бы птица, пытающаяся взлететь. Возможно, мы тогда даже не знали, что есть такое слово – дирижер. Во всяком случае, я не знал. Деревенские оркестры, единственные, которые я до той поры видел, обходились без всякого дирижера: один притопнет ногой-другой задаст тон.
Руки его тянулись все выше и выше, наконец все оркестранты подняли головы и стали на них смотреть. Руки сжимались в кулаки, рисовали какие-то круги, зигзаги, рассекали воздух слева направо, справа налево, сверху вниз, наискосок. Театр рук. Однажды за границей я видел такой театр. Только руки – а в них всё, что существует в этой юдоли скорби. Ну а если бы кто-нибудь посмотрел на наши руки сейчас, когда мы лущим фасоль, что бы он себе представил, как вы думаете?
Вот именно. И он тоже. Ведь музыки не было слышно. Музыкой служили его руки. И не важно, что мы ее не слышали! Он-то слышал. Мы были ему нужны только для того, чтобы он услышал то, что хотел услышать.
Он прижимал руки к груди, а потом на мгновение словно освобождал их от уз пьяного тела, выбрасывая далеко вперед. Иногда мне казалось, что эти руки кружат над ним. Над ним, перед ним, ближе, дальше, они улетают, прилетают, а он следит за их движениями при помощи одного лишь слуха. Может, впрочем, так оно и было, кто знает. Потому что мы, оркестр, просто стояли так, как он нас расставил. Скрипачи держали скрипки под подбородком, а смычки – на струнах, флейтисты поднесли флейты к губам, и все мы стояли со своими инструментами, как зачарованные. Будто своими руками он нас заколдовал. Нет, никто больше не смеялся. Даже те, кто не участвовал и стоял у противоположной стены.
Я еще не сказал вам, что, когда учитель приподнимался на цыпочках, точно тянулся вслед за своими руками, он даже казался высоким, хотя был среднего роста. Стоял на цыпочках, вытянувшись, как струна, трепеща ладонями где-то там, наверху. А потом резко опускался на пятки, сгибал колени и вытянутыми руками будто поднимал музыку с пола. А может, умолял ее, чтобы она и его подняла. Трудно сказать, когда человек мало что понимает, а слышать – так и вовсе ничего не слышит. Он вскинул одну руку над головой и держал ее прямо, не сгибая, а другой описывал перед собой широкий полукруг и щелкал пальцами, словно что-то искал в этой музыке.
Мы боялись, что спьяну он завалится назад или упадет вперед, на нас, потому что даже трезвый может не устоять на ногах, если будет так наклоняться, извиваться, вскакивать.
И, увы, в какой-то момент, снова поднявшись на цыпочки, учитель вдруг зашатался. Он бы рухнул на пол. К счастью, стоявший рядом мальчик подбежал и подхватил его. Учитель упал ему на руки. Мы уложили его на скамейку. Учитель был бледен как мел, весь мокрый от пота, мы даже не понимали, дышит он или нет. Кто-то хотел сбегать за комендантом. Другой – вызвать «скорую». Тогда учитель, казалось, улыбнулся нам из-под закрытых век.
– Ничего, мальчики, пройдет, – прошептал он. – Я слишком много выпил для такой музыки. Если бы вы слышали, что вы играете, мальчики. Если бы вы только слышали. Иногда жизнь стоит того, чтобы жить.
И вы не поверите: нам расхотелось убегать из школы.
Через несколько дней нас вызвали на плац. Видим – стоит машина. А рядом с машиной – учителя и комендант. Не такой, как тогда, а довольный, улыбающийся, снова прямо отец родной.
– Идите-ка сюда. Посмотрите, что нам привезли. Лампы. Правда, керосиновые. Не всегда надо смотреть только вперед. Иногда стоит и назад оглянуться. Там тоже можно найти то, что пригодится и сегодня. Ну, несите, несите. – И повернулся к водителю: —Керосин привезли? Сколько бутылей? Хорошо.
Вообще-то этих ламп было не так много, чтобы всю школу созывать. На каждую комнату пришлось по одной. В клуб – четыре. И по одной каждому учителю. Не какие-то особенные – обычные керосиновые лампы. Еще и стекла не ко всем подходили. Но, по крайней мере, можно было осветить комнату, если выключат электричество. По-человечески помыться, поесть, лечь спать. И даже что-то починить, пришить, заштопать. Человеку нужен хоть какой-то свет. Во всяком случае, из-за света мы уже больше никогда не бунтовали.
В тот раз – совсем другое. В тот раз мы взбунтовались не из-за света. Из-за фильма – что его прервали. Да еще в такой момент. Согласитесь: что может быть хуже? Купил Джонни шляпу или нет? А может, застрелился? Да еще эта Мэри. Была ли причина в шляпе? А если причина в том, что она ему изменяла, какая разница? О, шляпы тоже умеют изменять. Я их всю жизнь ношу, до сих пор, так что кое-что в шляпах смыслю. У меня их даже несколько, привез из-за границы. Одна на каждый день, другие – для выходных и праздников. И еще та, которую я всегда надеваю, когда в лес иду.
Собаки ее больше всего любят. Как надену – прыгают, ластятся, сразу понимают, что мы в лес идем, и глаза у них смеются. Вы удивляетесь, что глаза смеются? Не так, как у людей, но смеются. Я всегда знаю, когда глаза у них смеются. Чего вы не понимаете? А что тут понимать? Была бы у вас собака, вы бы многое поняли. Вам бы даже пришлось согласиться, что собаки нам милость оказывают, живя с нами в этом мире. Поэтому человек должен их как-то отблагодарить. Не только тем, что кормит и дает кров. Тогда скажите мне, способен ли человек так привязаться к собаке, как собака к человеку? Сомневаюсь. Нет. Я считаю, что у собак перед людьми много преимуществ. Собаки, к примеру, не воюют, не нарушают законы, потому что им не приходится их устанавливать, законы они носят в себе. Часто можно услышать, что люди с собаками вытворяют. Из машины выкидывают, вывозят куда-нибудь подальше, оставляют на дачах, в санаториях. Я таких бродячих собак навидался, когда в санаторий ездил. К каждому ластятся в надежде человека отыскать. Или вот как мой Рекс – его в лесу к дереву привязали.
Поэтому, мне кажется, собаку понять труднее, чем человека. Откуда в ней такая привязанность, не важно, хороший хозяин человек или подлец? Вы когда-нибудь слыхали, чтобы собака по собственной воле хозяина бросила? Просто ушла и не вернулась? Или, например, если на него напали, – чтобы собака убежала? Пусть как Давид против Голиафа, но хотя бы за штанину схватит или за лодыжку укусит. А уж сколько будет метаться, лаять, даже если сделать ничего не может. А чтобы собака больного хозяина оставила, умирающего – вы о таком когда-нибудь слышали? И не услышите. Зато бывает, что вслед за человеком от тоски умирает и его пес.
Мы даже что случится завтра, не умеем предчувствовать. Как поведет себя другой человек – не умеем. А собака и смерть предчувствует. Просто не всегда показывает. Вот, как мои сейчас: лежат спокойно, может, даже спят. А мы не знаем, не предчувствуют ли они что-то. Нюх, говорите... Дело не только в нюхе. Не один нюх делает собаку собакой. А что же? Не знаю. Если бы знал, то и про всю нашу жизнь знал бы гораздо больше.
Достаточно сравнить, когда у человека что-нибудь болит и когда у собаки. Как будто это разная боль. Человек хоть пожалуется, повздыхает, начнет стонать, а собака делается вялой или, в крайнем случае, не притрагивается к еде. По человеку малейшую боль сразу видно, а по собаке – одно только терпение. Или взгляните в собачьи глаза: что в них отражается? То же самое, что в наших, человеческих? Вроде и смотрим мы на одно и то же, но видят ли их глаза то же самое? Вы когда-нибудь задумывались? У человека, в зависимости от того, на что он смотрит, глаза расширяются, щурятся, моргают, улыбаются. У собаки они остаются неподвижны, на что бы она ни смотрела. А каков человек в этих собачьих глазах? Вы когда-нибудь задумывались? Таков ли он, каким видит себя, скажем, в зеркале, в глазах других людей или в собственном удовлетворении, недовольстве, собственной памяти, собственных надеждах, страхах, отчаянии? А что собака думает о человеке? Что вот мои собаки о нас думают, глядя, как мы тут фасоль лущим? Видят вас в моем доме впервые, не могут не задуматься. О, проснулись. Ну что, Рекс, что, Хват? Мы тут беседуем, да...
Или душа... ведь у собаки тоже есть душа. Иногда о ком-нибудь говорят: добрая душа. Или Божья душа. Но разве Бог, глядя на все это, не предпочел бы подарить свою душу собаке? Точно мы, конечно, не знаем. Но предполагать можем. Хотя что мы вообще знаем? Самых простых вещей не знаем. Шерсть на собаке встает дыбом – иной раз не знаем, в чем дело. Хвостом завиляет – не знаем почему. Заскулит без причины – тоже. О, если бы дело было только в нюхе, собака не сумела бы почувствовать столько всего. Она и то чувствует, кто с какими намерениями пришел.
Вы, может, удивитесь, но иногда, хотя бы на мгновение, я бы хотел побыть собакой. Не навсегда, на время. Может, узнал бы, скажем, снюсь ли я им. Каждый хотел бы узнать, каким он кому-нибудь снится. Вы нет? Да хотели бы, хотели. А откуда вы знаете, что никому не снитесь? Может, просто никто вам до сих пор этого не сказал. Единственное, что я хотел бы знать, – это каким меня видят во сне мои собаки.
Бунт? Ах да, я же не дорассказал. Ну, отключили они электричество, фильм остановился. Может, если бы не в этот момент. Если бы не эта шляпа. Если бы не эта Мэри. Помните, из-за чего началась Троянская война? То-то же. Сначала, когда наступила темнота, раздался вопль разочарования. Казалось, грядет взрыв, но кто-то из учителей догадался воскликнуть:
– Сохраняйте спокойствие! Сейчас проверим: может, это просто пробки!
И один за другим бросились вон из клуба. Вероятно, решили, что если все пойдут проверять, то точно окажутся пробки. И мы сохраним спокойствие. Ну, если учитывать, что клуб был набит битком, можно даже сказать: мы его сохранили. Впрочем, учителя, наверное, тоже рассердились, что в такой момент. Иначе бы не пошли. Так что мы решили сохранять спокойствие, пока они не вернутся. Успокаивали друг друга. Призывали к порядку. Тихо вы! Успокойтесь! И с надеждой ждали мгновения, когда кто-нибудь из учителей появится на пороге с торжествующим возгласом:
– Пробки, ребята! Как мы и думали! Сейчас все исправят!
Но время шло, никто не появлялся. Может, в этом ожидании все бы как-нибудь само рассосалось, если бы внезапно не подал голос оператор. Может, мы бы пошумели немного, может, начали петь. Но в тишине и темноте голос оператора прозвучал как приговор:
– Да какие пробки?! Уже давно бы починили. Все, я сматываю пленку. Сколько кино кручу – если отключат, ни разу не было, чтобы сразу опять включили.
И тогда эта тишина взорвалась – казалось, зал сейчас разлетится на части. Свистки, крики, вой, топот. Сначала досталось ни в чем не повинному оператору, словно его слова стали той искрой, что подожгла тишину. Те, кто сидел в конце зала, набросились на него, повалили на пол, принялись пинать, бить. Киноаппарат разбили. Повытаскивали пленку из коробок, опутали себя, как серпантином. Кто-то достал спичку и решил поджечь: мол, вот вам свет. Свет! К счастью, пленку успели погасить. На себе ведь стал поджигать. Представляете, чем бы это кончилось? Потом повыбивали окна. У кого что было под рукой, а точнее – кому что в темноте под руку подвернулось, тот тем и бил. Стульями, скамейками, инструментами. Я пытался защитить инструменты. Просил, кричал, из рук вырывал:
– Оставьте инструменты! Не трогайте инструменты! При чем тут инструменты?!
Кое-кто пришел в себя, но остальные, казалось, только на инструментах и могли выместить свою злость. Били их, ломали, кидали в окно. Даже пианино хотели выбросить, к счастью, оно не пролезло. Но один из парней в ярости вскочил на клавиатуру и начал по ней прыгать.
Я был в другом конце клуба, когда вдруг услышал грохот растаптываемых звуков. Протиснулся туда и схватил парня за ноги. Он меня – за шею и давай душить. Я стал задыхаться, но сумел стащить его на пол. Поскольку драться нам было нечем – руки заняты, – мы пустили в ход зубы. До крови друг друга искусали. А ведь из него мог получиться пианист. Учитель музыки не раз об этом говорил.
Инструменты, которые повыбрасывали на улицу, большей частью уцелели. Из оставшихся в клубе – мало что. К счастью, не все в темноте попались под руку. Тем более что ярость еще больше затуманивает зрение. Если бы потом, при свете дня, вы увидели те инструменты, которым досталось больше всего, у вас бы сжалось сердце. И ни один учитель не пришел. А ведь это из-за них бунт стал таким яростным.
Вы никогда не принимали участия ни в одном бунте? Даже школьном? Вообще никогда не бунтовали? Против чего? А разве мало причин? С самого детства. Взрослые заставляют нас есть, когда нам не хочется. И чем дальше, тем больше поводов для бунта. Против школы – ведь кому на самом деле охота туда ходить? Я не имею в виду нашу школу. Это отдельная история. И против жизни вообще, что она такая, а не другая. Против мира, что он такой, каким быть не должен. Против Бога, что Он есть, но Его нет. И против самого себя – тоже ни разу?
В любом случае бунт необязательно должен иметь причину. Я даже не знаю, вспыхивает ли на самом деле бунт по той причине, которую ему приписывают. Не говоря уже о том, что бывают бунты, после которых люди сожалеют, что взбунтовались. Но вернуться к тому, что было до бунта, уже невозможно. Что ж, человек – существо неугасимое, в нем постоянно что-то бурлит, кипит, и, даже не имея никаких причин, он все равно станет бунтовать. Он сам для себя и есть вечная причина.
До скончания света будет бунтовать. Думаю, что мир ждет еще немало бунтов.
Так что, возможно, наши учителя тогда поступили мудро, оставив нас в покое. Мы бы сами по себе остыли, раз это не пробки и нет надежды, что свет включат прямо сейчас. Но, как это часто бывает, в самый неожиданный момент происходит какая-нибудь случайность. Вот и тут вдруг сорвался со стены экран. Что такого, верно? Но в подобную минуту любая мелочь может сыграть решающую роль. Возможно, экран был плохо закреплен. А мог сорваться от этих криков, воплей, столпотворения – барак весь аж трясся. Ребята накинулись на этот экран, начали его топтать. Как будто экран виноват в том, что света нет. И тут один из парней поднял его с пола и крикнул:
– Парни, а давайте веревку сплетем! Повесим кого-нибудь!
И все хором:
– Веревку! Веревку! Повесим!
Потом он уверял, что это было из лучших побуждений. Чтобы перестали ломать инструменты, иначе на чем потом учиться играть? Все бы ведь разгромили. А повесить – никого бы не повесили, в школе никого, кроме нас, и не было. Мы начали рвать экран на полоски, размышляя, кого бы повесить. Обсуждались разные кандидатуры. Разумеется, кого-нибудь из учителей, кого же еще? В таких случаях учителя всегда подходят идеально. Тем более наши. Но мы никак не могли договориться, кого именно. И под эти споры плели веревку. В темноте, так что получилась она не ахти. Больше напоминала небрежно заплетенную косу. Впрочем, из такого экрана веревку вообще не сделаешь. Полотно хлопчатобумажное, как простыня или пододеяльник. Для веревки подходит только пенька. Тогда есть гарантия, что не оборвется.
Когда дядю Яна снимали, кухонным ножом веревку срезать не удалось – она была плотная, пеньковая. Пилили-пилили. Наконец отец взял топор и срубил дядю вместе с веткой.
Вдруг кто-то заорал:
– Коменданта! Парни, давайте коменданта повесим!
И все хором взвыли:
– Ура! Коменданта! Коменданта!
Как будто только комендант соответствовал масштабам нашего бунта. Во всяком случае, он показался наиболее подходящей кандидатурой. Прежде всего, комендант словно бы давал нам возможность преодолеть еще одну границу. Бунт, который, казалось, вот-вот превратится из скандала в обычную драку, разгорелся с новой силой.
– Айда за комендантом! Повесим его, такого-сякого!
Кто-то запел:
– Слезами залит мир безбрежный...
Разумеется, клуб для такого бунта уже был тесен. Через двери и окна мы высыпали на плац – и те, кто хотел повесить коменданта, и те, кто высказался против. Вся орава бросилась к учительскому бараку, где находился кабинет коменданта. Начали скандировать:
– Комендант! Комендант! Комендант, выходи!
Нет, комендант не жил на территории школы. Приезжал откуда-то.
И в это время его здесь просто не могло быть. Конечно, мы об этом знали. Но бунт ослепил нас настолько, что мы забыли. Никто к нам не вышел.
В бараке было тихо и темно. Хоть бы в одном окне что-нибудь мелькнуло, но нет. Словно никого из учителей там не было. Может, они сбежали, когда фильм остановился, – все до единого. Или сидели так тихо.
Мы колотили в двери, колотили по стенам. Потом побили все окна. Никого. Ни души. Кто-то предложил поджечь барак – ведь кто-нибудь из учителей там должен быть. Всегда дежурило по крайней мере трое. А другой сказал: давайте все бараки подожжем, в том числе и наши. Вообще всю школу подожжем. Жечь так жечь. Вон холм, поднимемся туда и будем смотреть, как горит. Хотя бы это. Нерон, мол, Рим поджег. Я не знал, что такое Рим, не знал, кто такой Нерон. Но в школе было несколько ребят, которые что-то слышали. А потом убежим. Прощай, школа, такая-сякая!
Кто-то сразу вызвался участвовать в этом Риме – мол, знает, где стоят канистры с керосином, сейчас принесет. Кто-то возразил, что лучше все-таки кого-нибудь повесить. Все же началось с фильма, и веревка у нас из экрана. Иначе зачем мы ее плели? И вся толпа повалила через плац, колотя по дороге по стенам бараков, разбивая окна, в надежде выманить кого-нибудь наружу, а то что это мы со своим бунтом остались один на один? Наша ярость достигла предела. И такое разочарование: ни души. Кто-то предложил вернуться в клуб – может, оператор уже пришел в себя.
Потом мы услышали чьи-то шаги. Грузные и неторопливые. Плац был засыпан гравием, так что звуки слышались все отчетливее. Даже когда этот кто-то на мгновение остановился, гравий продолжал хрустеть у него под ногами, словно он покачивался. Догадались? Да, разумеется, это был учитель музыки. Кто же еще? Только пьяный способен не заметить стихийное бедствие. Мы узнали его издалека. Остановились и ждали. О, он был здорово пьян. Сделал последний шаг, вынырнул из темноты и вдруг зашатался. Кто-то из ребят подбежал и поддержал его, иначе учитель упал бы.
– Спасибо, спасибо, – пробормотал он. Но, похоже, нас учитель увидел, только когда сделал еще один шаг вперед. – Почему вы до сих пор не спите, мальчики? – Было непонятно, удивлен он или нет. – Не берите с меня пример. Я вообще уже почти не сплю.
– У нас бунт! – крикнул кто-то.
– Бунт? – Учитель икнул и зашатался. – Это хорошо, что вы бунтуете. Я тоже когда-то бунтовал. И видите, чем все кончилось. Но, может, у вас выйдет лучше. Ладно, пропустите меня. Что-то сегодня лечь тянет.
– У нас настоящий бунт! – заорал кто-то прямо ему в ухо. – Мы разбили все окна! А теперь хотим сжечь школу! Все бараки подожжем! – выкрикивали ребята наперебой прямо в покачивавшуюся голову, все плотнее окружая учителя.
– Я верю, что настоящий, – пробормотал тот. – Я уже во все верю, мальчики. А теперь пропустите меня. Спать, спать.
Тогда из глубины толпы кто-то выкрикнул – не знаю кто, потому что потом никто не признался:
– А давайте его повесим! Он пьяный, ничего не почувствует!
Кто-то другой возразил. А третий заорал:
– Бунт есть бунт! Все равно кого вешать! Нет хороших и плохих! Вяжите петлю!
Учитель был пьян, едва держался на ногах, но тут вдруг протрезвел:
– За что, мальчики? За что?
– Так надо. Бунт. – Голос говорившего дрогнул. Накинули на шею учителю веревку и стали вязать петлю.
Вот скажите – что это было? Ведь мы его единственного любили. Из всех учителей – только его. Не важно, хотел кто-то научиться играть на каком-нибудь инструменте или нет.
И хотя тех, кто не хотел, было большинство, все его действительно любили. Может, мы еще не знали законов бунта, в нас просто бурлила ярость. А вот он, видимо, знал, потому что вел себя так, как будто это шутка.








