Текст книги "Трактат о лущении фасоли"
Автор книги: Веслав Мысливский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
11
Вы задумались, верно? А можно спросить, о чем? Конечно, есть о чем задуматься. И необязательно иметь причину. Так, вообще – есть о чем... Однажды за границей я видел скульптуру. Задумавшийся человек. Вы видели? Да-да. Я остановился перед ним и задумался. Хотелось спросить его, о чем он думает. Но как спросишь скульптуру? Если бы человек решил вот так о себе задуматься, он бы, вероятно, превратился в статую. Но в таком случае скажите: только ли скульптуры, картины, книги и музыка могут о нас задумываться, а мы сами о себе – нет?
Я ни на что не намекаю. Просто спросил вас, как мог бы спросить ту скульптуру. Я ведь знаю, что ни она, ни вы мне не ответите. Иногда спрашиваешь, даже не ожидая ответа. Ведь согласитесь, бывает достаточно и одного вопроса. Тем более что все равно ни один ответ нас не устроит. Мне кажется, это совершенно не зависит от того, о чем мы спрашиваем. Все дело в том, кого спрашиваем. Даже если самих себя, всегда это присутствует: кто кого спрашивает. Только кажется, что тот, кто спрашивает, тот себе и отвечает. Но если подумать: спрашивают и отвечают всегда два разных человека. Или не отвечают, потому что, например, человек задумался. Каждый вопрос выбирает в нас кого-то подходящего. Даже самый мелкий. Причем выбирает не только того, кто должен ответить, но и того, кто спросит. И всегда это два разных человека – тот, кто спрашивает, и тот, кто отвечает. Ведь в нас есть и ребенок, и старик, и юноша, и тот, кто умрет, и тот, кто сомневается, и тот, кто надеется, и тот, кто уже утратил надежду. И так далее и тому подобное.
Будь оно иначе, никому бы не пришлось ни о чем себя спрашивать, не пришлось бы ни на какие вопросы отвечать. А ведь никто не может сказать о себе, что это именно он, такой, каким он был и каким будет. Никто не может очертить свои границы или определить себя как себя. Поэтому нам постоянно приходится спрашивать: то один спросит, то другой, то одного, то другого, хотя все эти вопросы остаются без ответа.
Вот мы лущим фасоль, и можно было бы сказать: вы существуете, я существую, ведь мы ощущаем в своих руках каждый стручок, каждое зернышко, которое вылущиваем из этого стручка. Хотя важнее, как вы меня представляете, а я – вас, как я себя представляю по отношению к вам, а вы себя – по отношению ко мне. То, что мы видим друг друга, видим, как мы лущим фасоль, ни о чем не говорит. Чтобы переживать это лущение фасоли, было бы недостаточно просто ее лущить. Лишь наше представление друг о друге придает смысл нашему лущению фасоли. Как и всему прочему. Мне кажется, только эти представления есть реальность.
Чему вы удивляетесь? Тогда я не понимаю, почему вы пришли ко мне за фасолью. Ведь вы не могли знать, что я сажаю фасоль. Немного, только для себя, я уже говорил. Тем более вы не могли рассчитывать, что у меня есть фасоль на продажу. Да еще в эту пору – кто мог бы ко мне прийти? Только кто-то из мертвых. Так что и я не мог вас ожидать. Впрочем, я уже готовился ко сну. Вот только еще обошел бы домики. Я примерно в это время ложусь. Рано, так ведь и темнеет сейчас рано. Просто в постели я еще читаю, слушаю музыку, пока не засну... или наоборот, по-разному бывает. Если засыпаю, то через час-два просыпаюсь, снова читаю, слушаю музыку, пока опять не засну. А если опять проснусь, встаю и обхожу домики. Однако иногда случаются такие ночи, как будто это не ночь, а день – ложишься и заранее знаешь, что не уснешь. Тогда я встаю и обновляю эти таблички. Дело идет медленно, вы сами видели, но я надеюсь успеть. Вот если бы руки у меня были прежними, как тогда, когда я играл...
Тук-тук в дверь, кого же это несет, подумал я. Ко мне? А это вы, и про фасоль спрашиваете. Я бы еще понял, если бы дорогу спросили: как отсюда выехать и в какую сторону. Или где дом пана Роберта – хотите, мол, там остановиться... что ж, я бы показал – вон тот, и где ключ лежит, подсказал бы. Но то, что вы хотите купить фасоли, согласитесь, могло навести на подозрения. А если бы у меня не оказалось? Впрочем, вы и были уверены, что у меня нет. Думали, что сразу уйдете. Не отрицайте. Я даже задумался, есть фасоль или нет, потому что, может, хватит с меня этой жизни. Только подумал, что вы мне кого-то напоминаете. Еще в этом пальто, в шляпе – где-то мы наверняка встречались, хотя бы случайно. Есть фасоль или нет, есть или нет? – торопливо копался я в своей памяти – где, когда? Но память – как колодец, чем глубже, тем темнее.
А вот можно спросить – что для вас означает случайность? Почему я спрашиваю? Однажды за границей я шел на утреннюю репетицию, а навстречу – человек, похожий, как мне теперь кажется, на вас. Мы еще не поравнялись, оставалось шагов десять. Может, я бы не обратил на него внимания, но тут он приподнял шляпу и поклонился мне. А может, это я первым поклонился, желая опередить его, потому что заметил, что он улыбается и собирается приподнять шляпу. Он или я... впрочем, не важно. И вот, с улыбкой приподняв шляпы, уверенные в том, что знакомы, мы миновали друг друга.
Но пройдя мимо него, я тут же обернулся и увидел, что он тоже оглянулся. Я не мог вспомнить, где и когда мы встречались. Он, очевидно, тоже, иначе зачем ему оглядываться мне вслед, если бы он помнил, где и когда. Я прошел десяток шагов и снова оглянулся. Вы не поверите – он тоже. Я подумал, что надо подойти и спросить, откуда мы друг друга знаем. И в то же самое мгновение он направился ко мне – как оказалось, с тем же самым намерением. Мы приблизились друг к другу, снова приподняли шляпы, но я видел, что он несколько смущен, а я разочарован, потому что ясно – мы не знакомы.
– Простите, пожалуйста, – сказал я. – Мы ведь не знакомы, верно?
– В самом деле, – отвечает он. – Я вас тоже не припоминаю.
– Что ж, дурацкая случайность. Бывает. Еще раз приношу вам самые искренние извинения. – Приподняв шляпу, я хотел было удалиться. Но мужчина меня остановил.
– О, это не случайность, – возразил он. – Нет на свете никаких случайностей. Что такое случайность? Лишь оправдание нашей неспособности понять. Давайте не будем так сразу расставаться. Хотя бы кофе вместе выпьем. Я вас приглашаю. Смотрите, мы как раз стоим возле кафе. Здесь хороший кофе. Я иногда сюда захожу.
Кофе был действительно хорош. Но разговор не клеился. Особенно поначалу. Я почти ничего не говорил – о чем говорить с человеком, которого с кем-то перепутал? Так что я оглядывался по сторонам, хотя смотреть было особенно не на что. Кафе как кафе. Не слишком большое – дюжина столиков, довольно темное. Я не любил темные кафе. Стены до половины обшиты темными деревянными панелями, а выше оклеены темно-золотистыми обоями. Столики казались чересчур массивными. Спинки у стульев высокие, да и сами стулья неудобные. Мне понравились только бра на стенах и люстра под потолком. Каждое бра состояло из двух женских фигур, державших в вытянутых руках канделябры, в которые – словно электричества еще не изобрели – были вставлены свечи. И во всех бра эти женщины принадлежали к разным эпохам. Люстра тоже была не электрическая, в ней стояли свечи, и вниз свисали кристаллы разной формы.
Он заметил, что я рассматриваю кафе, и начал рассказывать. Здесь с момента основания почти ничего меняли, сказал он. Назвал год, я точно не помню, но кафе существовало уже более двух столетий. Те же столики, стулья, бра, люстра, обшивка стен, и обои того же цвета и с тем же узором, что два с лишним века назад. И точно так же в сумерках зажигают свечи. Это известно не только по описаниям, сказал он, есть фотографии, и несколько картин в этих интерьерах написано. Один художник собрал самых известных людей, приходивших сюда на протяжении двух столетий, – словно все они явились одновременно, в один день и час, и расселись за столиками. Мужчина назвал мне несколько имен и фамилий, не объясняя, кто есть кто. Видимо, полагал, что я и сам знаю. Но в то время ни одно из этих имен ничего мне не говорило.
Называя некоторые, он оживлялся, точно видел их собственными глазами, хотя эти люди жили полвека или век назад, а то и больше. Ему многое было о них известно. Иногда даже, кто за каким столом имел обыкновение сидеть. Один или в компании. Пил ли он кофе или чай, а может, вино и какое именно. Какие пирожные больше всего любил или вообще не ел сладкого.
Он знал, кто сидел за тем столиком, за которым сейчас сидели мы. Я впервые услышал это имя. Вы его знаете? Тогда, конечно, знаете и то, чем он занимался. Из всех имен, которые мужчина мне назвал, я запомнил лишь это. Может, именно из-за снов, которые он, как вы говорите, изучал.
Позже я купил книгу об этих его снах. Мы тоже могли бы себя там найти. И вы, и я. И все остальные. Вроде бы его сны, но на самом деле это были сны о человеке. Якобы он приходил в это кафе каждый день. Всегда в один и тот же час. Плюс-минус минута. По нему часы можно было сверять. И сам он тоже всегда доставал из кармана часы и проверял, вовремя ли пришел. И все в кафе доставали свои часы и проверяли, верно ли они идут. Иногда он выпивал несколько чашек кофе, одну за другой, особенно если что-то писал на салфетке. Иногда просил только стакан воды и сидел в задумчивости.
– Может, ждал кого-нибудь? – спросил я, желая показать, что внимательно слушаю.
Согласитесь, если вы с кем-то не договорились специально, но хотите его встретить, то станете приходить каждый день в одно и то же время туда, где встречались раньше. Словно место способно само вызвать человека. Это иллюзия, что места более постоянны, чем время и смерть.
– Не знаю, – ответил он. – Ожидание – это нечто в нас постоянное. Знаете, мы часто не осознаем, что от рождения до смерти живем в состоянии ожидания. И он, вероятно, привязался к этому кафе, к этому столику. Иногда такая привязанность оказывается сильнее, чем привязанность к человеку.
Я ничего не сказал. Я просто не понимал, как можно привязаться к кафе, не говоря уже о столике.
Если тот человек с порога видел, что его столик занят, он сразу уходил, даже если другие столики были свободны. Хозяину кафе приходилось посылать извинения и обещать, что это больше не повторится. Иногда он даже устраивал тем, кто занял его столик, скандал. Однажды разбил о столешницу трость. Там сидели двое молодых людей, которые не знали, что это его столик. Возможно, впервые оказались в этом кафе, и потом, молодежи всегда кажется, будто мир принадлежит ей, что уж говорить о каком-то несчастном столике в каком-то несчастном кафе. Они не согласились пересесть: с какой стати? Кафе, знаете ли, для всех, и столики тоже. Кто первым занял, того и столик. А тут является какой-то господин и заявляет, что они заняли его столик. Он бы на их месте тоже отказался пересаживаться. Может, попроси он вежливо, объясни, что не может сидеть за другим столом, потому что даже кофе или чай будут иметь другой вкус... Да, это я бы еще мог понять. Но он их просто выгнал, точно из собственной квартиры.
Кого-то, занявшего его столик, он якобы ударил перчаткой по лицу. Дело наверняка закончилось бы дуэлью, потому что тот человек в ответ бросил ему свою перчатку, что означало требование смыть оскорбление кровью. К счастью, хозяин кафе поднял перчатку и как-то все уладил.
После этого инцидента на столик поставили табличку «забронировано». Но тот человек больше ни разу не появился.
Затем мой спутник вдруг сказал нечто такое, что заставило меня задуматься:
– Хозяин кафе умер. Кафе перешло к его сыну. Потом к сыну сына. Но на этом столике по-прежнему стояла табличка «забронировано», того человека по-прежнему ждали... Потом началась война, и однажды в кафе явились солдаты. Для них не имело значения, где тут чей столик, забронирован он или нет, потому что все столики были их. Они садились, где кому удобно, и клали ноги на стол.
Тут он вдруг спросил, не хочу ли я пирожное.
– Охотно, – сказал я, хотя избегал пирожных; собственно, кофе мне тоже пить не следовало бы. В то время у меня как раз была язва двенадцатиперстной кишки. Он кивнул официантке. Та подошла с подносом, на котором лежало множество разных пирожных, улыбнулась моему собеседнику – видимо, узнала его, потому что это не была просто любезная улыбка, какими обычно улыбаются официантки. Он осмотрел поднос и сказал:
– Возьмите это. Таких нигде больше нет.
Я кивнул : мол, хорошо. Себе он заказал такое же. А когда официантка взяла щипчиками пирожное и собиралась положить сначала ему, он направил ее руку к моей тарелке и лишь потом позволил обслужить его.
– Правда же вкусно?
– В самом деле, – согласился я, хотя мне не очень понравилось – слишком много крема.
Но сколько можно обсуждать пирожное? И мы замолчали. Теперь была моя очередь что-нибудь рассказать. Он мне столько всего рассказал об этом кафе, а я все молчал. Но я не знал, о чем говорить. Я вообще был не особо разговорчив. Может, меня смущало, что по ошибке поклонившись друг другу, мы теперь сидим здесь, как добрые знакомые, хотя на самом деле вовсе не знакомы. Кроме того, у меня стало слегка побаливать справа, под ребрами, явно после кофе, а может, еще и пирожного. Я боялся, как бы эта боль не усилилась – тогда и думать станет невозможно, какие уж тут разговоры. Обычно, если боль делалась нестерпимой, я мог только молчать. Хотя порой и это с трудом. Правда, у меня было с собой лекарство, но не будешь же глотать таблетки при незнакомом человеке. Он спросит, что со мной. И разговор зайдет о моей язве двенадцатиперстной кишки. А если и он тоже чем-нибудь болен, мы так и станем говорить исключительно о болезнях. Болезни, как известно, – спасительная тема в любой беседе. Но разве мы за тем по ошибке поклонились друг другу, чтобы потом обсуждать болезни? Тем более, раз он считает, что это не было случайностью. Уж лучше промолчать. Время от времени я вставлял пару слов, но скорее поддакивал, как тогда, с этим пирожным, когда он сказал, что оно вкусное, а я согласился, что да, в самом деле.
– А вы знаете, – наконец прервал он молчание, – что пирожные здесь тоже делают по старинным рецептам, таким же старым, как это кафе? И кофе. Чувствуете, что кофе здесь отличается от того, что подают в других местах?
– В самом деле, – согласился я.
– Ах, этот вкус прежнего кофе... – вздохнул он, вроде бы с ностальгией.
Я не знал, что такое вкус прежнего кофе, потому что в моем детстве кофе был только ячменный, с молоком. Ну и еще потом, после войны, в той школе, без молока, без сахара – на вкус горькая водичка.
– Вот почему я иногда захожу сюда, – сказал он. – Интересно, как они его варят? Однажды я спросил хозяина, но он сказал лишь: рад, что вам понравилось. Подумать только, даже в кафе свои секреты. Прежний вкус кофе... – Он задумался. И, вдруг пробудившись от этой задумчивости: – Задумывались ли вы когда-нибудь, насколько сильно мы связаны с прошлым? Необязательно нашим собственным. Впрочем, что такое наше прошлое? Где его границы? Это что-то вроде смутной тоски, но по чему именно? Не по тому ли, чего не случилось и что тем не менее миновало? Прошлое – всего лишь наше воображение, а воображению нужна тоска, оно просто-таки питается тоской. Прошлое, мой дорогой, не имеет ничего общего со временем, как все полагают. И потом, что такое время? Есть ли вообще такая штука, как время, если исключить календари и часы? Мы просто изнашиваемся, вот и все. Как и всё вокруг нас. Жизнь – это энергия, а не существование, а энергия исчерпывается. Что же касается прошлого, оно никогда не исчезает, поскольку мы творим его снова и снова. Его творит наше воображение, оно определяет нашу память, формирует ее черты, диктует выборы – а не наоборот. Воображение – основа нашего существования. А память – всего лишь функция воображения. Воображение – единственное место, с которым мы ощущаем связь, единственное, в котором можем быть уверены, что наверняка в нем обитаем. И умирая – умираем именно в нем. Вместе со всеми, кто когда-либо умер и кто помогает умереть нам самим.
Он вдруг полез во внутренний карман пиджака и достал бумажник.
– Позвольте мне заплатить, – поспешно сказал я, полагая, что он собирается заплатить и тем самым дает понять, что наша встреча окончена.
– Ни в коем случае, – возразил он. – Я вас пригласил. Вы мой гость. Не забывайте об этом. Но сейчас я хочу вам кое-что показать.
Он стал рыться в отделениях своего бумажника, вытаскивая какие-то фотографии, визитки, документы, сложенные вдвое бумажки, билеты. Раскладывал все это на столике, что-то упало на пол, я наклонился, но он опередил меня, метнувшись, словно хищная птица.
– Неужели нет? Как это могло случиться? Я всегда ношу ее с собой, – корил он себя с легкой тревогой. – Нет. Таки нет. Не понимаю. Простите великодушно. – И положил бумажник обратно, в тот же самый внутренний карман. – Хотите ликера? – неожиданно предложил он, словно забыв, что хотел мне что-то показать. – У них тут отличный миндальный ликер. Тогда, может, вина? Жаль. Без вас я не стану. Будь я один – другое дело. Хотя не знаю, захотел бы я или нет. Нужна какая-то цель, чтобы ощутить желание. К желанию выпить это тоже относится. Откуда вы? – вдруг поинтересовался он.
Я удивился – думал, что он меня об этом не спросит, раз не спросил раньше. Мы сидели в кафе уже довольно долго: чашки пустые, на тарелках только крошки от пирожных. Обычно меня сразу спрашивают, откуда я родом. И это понятно – по моей речи слышно. Естественно было бы спросить после первых же слов: откуда вы?
– Я так и думал, – сказал он. – И даже был уверен. Уже там, на улице, когда вы извинились. Но ведь я поклонился первым. Кто знает, возможно, я был уверен уже в тот момент, когда увидел, как вы собираетесь приподнять шляпу? Мое лицо не могло показаться вам знакомым, ваше мне – тоже. Это было подобно вспышке. Я вдруг начал вспоминать – где, когда. И вдруг озарение: ну конечно!
– Вы когда-нибудь там были? – спросил я, хотя, возможно, это было невежливо – прерывать его монолог. Однако мне показалось, что нужно спросить, он будто сам этого ждал.
– Нет, никогда, – ответил он резко, словно отметая мой вопрос. – Жаль, что здесь нельзя курить. Я не курю, но бывают моменты, когда хочется. Вы курите?
– Нет, – сказал я. – Бросил. Раньше курил.
– Это хорошо. Очень хорошо. Здоровье важнее. – И замер, вглядываясь куда-то вдаль.
Я подумал, что, возможно, он увидел кого-то из тех, кто приходил в кафе на протяжении этих двух столетий. Может, даже увидел на пороге того, кто имел обыкновение сидеть за нашим столиком. Я уже ждал, что он вот-вот вскочит и скажет: простите, мы уже уходим. Но он тихим, бесцветным голосом произнес:
– Мой отец там был.
– Вы могли бы вместе с ним съездить, ответил я, обрадовавшись возможности тоже что-то сказать.
– Во время войны, – перебил он.
Я будто не услышал его слов. Может, потому что весь был погружен в то, что собирался произнести, раз представился случай, и добавил, как ни в чем не бывало:
– Всегда приятнее поехать с тем, кто уже был. Тем более с отцом.
– Отец умер, – отрезал он.
– О, простите. Я не знал. Пожалуйста, примите мои соболезнования.
– Вы не знали моего отца, – произнес он почти возмущенно. – Тем не менее спасибо.
Я чувствовал себя неловко. Под ребрами справа слегка давило, боль в моей двенадцатиперстной кишке снова давала о себе знать. Так все обычно и начиналось – с легкого давления под ребрами справа. Порой боль отступала, как некоторое время назад, после кофе и пирожного. Но теперь она отдавала в бок, казалось, разлилась до самой поясницы. Меня охватило беспокойство: если она будет усиливаться, скоро станет невыносимой. Я побледнею, на лбу выступит испарина, а это уже трудно скрыть.
– Вы плохо себя чувствуете? – спросит он. Что я скажу? Что это из-за кофе и пирожного? Кофе превосходный, пирожное превосходное, я сам это подтвердил. Ничего страшного, продолжайте – так тоже не скажешь, ведь неловко признаваться, что болен. Тем более в такой момент, когда он сказал мне о смерти отца, а я ему в ответ начну про свою язву двенадцатиперстной кишки... Согласитесь, это, мягко говоря, неудобно. Одну боль никогда не следует противопоставлять другой. Каждая сама по себе, единственная в своем роде.
Я размышлял, как бы незаметно сунуть руку под пиджак и протолкнуть нараставшую боль внутрь – иногда это помогало. Часто выручало меня на людях. Или, например, ночью. По ночам обычно болело сильнее всего. Когда терпеть уже делалось невозможно, я сползал с кровати и, присев на корточки, словно бы вдавливал рукой боль внутрь, да еще прижимал ее всем телом, прильнув подбородком к коленям. Иногда сидел так всю ночь, до утра – это был единственный способ выдержать. Так я с этим и жил. С каких пор? На какой-то из строек началось. Сначала только весной и осенью. Иногда я даже собирался пойти к врачу. Но летом и зимой все проходило, и я забывал. Я похудел, как щепка. Все меня спрашивали, что со мной, почему я так плохо выгляжу. Ты чем-то болен? Ничем не болен, просто я такой.
Я не выносил, когда кто-нибудь начинал меня жалеть. Вроде бы не болит, а пожалеют – и боль возвращается. Пил я льняное семя, а как же. Именно это я и делал – всё, как вы говорите. Заливал столовую ложку на ночь теплой водой и утром выпивал натощак. Немного помогло. Водку я уже почти совсем не мог пить. Есть тоже старался только вареное, нежирное. Позже сел на строгую диету. Так мне коллега, пианист из оркестра, посоветовал. У него было то же самое. Только он ходил к врачу.
Вы не поверите: когда я играл, никогда ничего не болело. Играли до поздней ночи, иногда до самого утра – и ничего. Представляете, я весил на двадцать килограммов меньше, чем обычно бывает при моем росте. Нижняя челюсть выдавалась вперед, вместо щек – ямы, нос удлинился. Потом, гораздо позже, когда я поправился и немного набрал вес, жена однажды призналась, что, глядя на меня, она думала: мое лицо вот-вот станет похожим на череп.
Я шил смокинг к нашей свадьбе, портной снимал с меня мерку, возился-возился и вдруг говорит:
– До чего ж вы, простите, худой. Ну ничего, я на швах побольше припущу, чтобы потом можно было расставить. Смокинг ведь не на один вечер шьют.
Я чувствовал, что на кончике языка у него вертится слово «тощий», – «худой» он сказал из соображений профессиональной этики. Впрочем, как я мог не быть тощим, если почти ничего не ел. Что ни съешь, сразу болит. Ни вина, ни пива уже в рот не брал. На вечеринках, например, все ели и пили, а я просил стакан молока. Только молоко я еще и мог пить. Никто ничего не понимал: не болен, а пьет молоко. Уговаривали, советовали, шутили, чокались, а я со своим молоком. И мечтал лишь о том, чтобы меня оставили в покое, забыли о моем существовании.
Благодаря этому стакану молока я познакомился со своей будущей женой. Праздновал день рождения контрабасист из нашего оркестра, и я, как обычно, попросил стакан молока. Он-то и привлек ее внимание. Я ее раньше не замечал. Впрочем, когда больно, даже о женской красоте забудешь. Другое дело, что на этом дне рождения была толпа народу. Я стоял в сторонке, и она подошла ко мне:
– Вы любите молоко? Я тоже.
– Можем попросить еще один стакан, – ответил я.
– Нет, – сказала она. – Я буду пить из твоего. Можно? – А потом мы стали танцевать.
Позже я пошел к врачу, в больнице шесть недель пролежал, меня обследовали и в конце концов сказали, что только операция. Я отказался. Мне делали уколы, прописывали таблетки. До сих пор помню, робуден. В течение года я чувствовал себя лучше. Но потом опять рецидив, еще хуже, чем было. Думал, всё, конец. Жена плакала – тайком, но по ее глазам было видно. Бывают такие глаза, что по ним не скажешь, что плакали. Вытрет человек слезы – и всё. А есть такие, в которых плач долго стоит, даже если слезы давно высохли. Вот у нее такие были.
Я делал вид, что ничего не замечаю. Но однажды возвращаюсь ночью из ресторана, где играл, – она еще не спит. Посмотрела на меня, и я не выдержал!
– Ты плакала, – говорю.
– Нет. Почему? У меня нет причин плакать.
– Со мной у тебя всегда будет причина, – ответил я. – Это был плохой выбор. Тебя подвел стакан молока.
– Не шути так. – И она разрыдалась.
А через некоторое время отвела меня к травнику. Такой доктор, только лечит травами. Тогда врачи еще не верили в травы. Не знаю, где жена его отыскала. Записала меня на прием, пошла вместе со мной. Я рассказал, какие у меня симптомы и как давно. Старичок этот побормотал-побормотал и дал мне большой пакет с травами. Жена заваривала, следила, чтобы я пил регулярно – три раза в день в одно и то же время, утром и днем за двадцать минут до еды, вечером через двадцать. Ну, на вечер, если я уходил играть, она давала мне термос с отваром.
И что вы думаете, уже через месяц я почувствовал себя лучше, болело гораздо меньше, я смог больше есть, начал набирать вес. А через четыре стал таким, как прежде. Ел все подряд, даже время от времени мог выпить рюмку – и ничего. Целый год я эти травы пил, а потом уже только весной и осенью. И до сих пор ничего.
Не хотите записать рецепт? Только надо найти листок бумаги и карандаш или ручку. Давайте потом. Я помню, не забыл. Если бы я все так помнил. Только как тогда жить? И будет ли такая память настоящей? Сомневаюсь.
Нет, с женой мы разошлись по другой причине. Я вам уже говорил, что не хотел иметь детей, а она очень хотела. Я детей любил и люблю, об этом тоже уже говорил. Но своих не хотел. Почему? Это уж вы сами догадайтесь. Вдруг я неправду скажу. Жалею ли я об этом сегодня? Может быть. А может, и нет. Мы расстались, когда я уже хорошо себя чувствовал, почти забыл о своей болезни. Жены не уходят от больных мужей. Тем более она – никогда бы меня не бросила из-за болезни. Правда, я долго не признавался ей, что болен. Узнав обо всем, она даже сказала как-то:
– Если ты не станешь лечиться, я от тебя уйду.
Я не хотел мучить ее своей болезнью. Я бы никого не посмел мучить своей болезнью, тем более жену. Болело, да. Но к любой боли можно привыкнуть, если она постоянная. Как тогда, в кафе – мне было больно, но я его слушал. И возможно, из-за этой боли, нараставшей справа, под ребрами, спросил:
– Он болел?
Не стоит задавать вопросы из-за того, что тебе самому больно. Я тут же в этом убедился.
– Нет, – ответил он. – Покончил с собой. – Казалось бы, спокойно, но при этом поднес к губам пустую чашку. И добавил: – Прошло столько лет, а мне это по-прежнему причиняет боль. Причем все большую. Поэтому спасибо, что согласились выпить со мной кофе.
Я, признаюсь, не понял, какая тут связь. Мы по ошибке поклонились друг другу, а теперь он меня благодарит. Затем, ни с того ни с сего, мой собеседник спросил:
– Вы в каком году родились? Так я и думал. Когда отец вернулся с войны, мне было примерно столько же лет, сколько вам. К счастью или к сожалению, он не попал в плен. Какое-то время скрывался, поэтому вернулся не сразу. Мы его уже не ждали. И вот нежданно-негаданно он возвращается – в гражданском, заросший, исхудавший. Тем более можно подумать, что радости нашей не было предела. Считается, что так обычно бывает, когда человек возвращается с войны... И правильно. Эта радость, можно сказать, вписана в каждое подобное возвращение. Разве что человек возвращается в пустой дом, на пепелище. Подумайте, что это всегда означало – возвращение с войны... Один вернулся, другой не вернулся – это определяет масштаб нашего опыта. Один вернулся, другой не вернулся – словно трещина. Будто человеческая судьба постоянно мечется между радостью и болью. Если смотреть на войны с этой точки зрения, может показаться, что они ведутся только ради возвращений. Точно это высшая мера человеческой радости. Или величайшая боль, если человек не вернется. Поэтому возвращение с войны может быть ярчайшим свидетельством того, что победа жизни над смертью возможна. Однако это триумф, который постоянно требует подтверждения. Потому что это словно возвращение с того света. Так что даже если кто-то вернулся калекой, без рук, без ног, слепой, возвращение по самой своей природе должно быть радостным. Человек приносит эту радость на порог своего дома, вместе с собственной спасенной жизнью.
Увы, свою радость от возвращения отца мы даже не смогли выразить. Он вошел и посмотрел на нас холодными глазами. А когда мать, разрыдавшись, хотела броситься в его объятия, остановил ее. И нас с младшим братом, когда мы прижались к нему, отодвинул в сторону. Уж брата-то он должен был взять на руки и сказать: как ты вырос, сынок.
Это ведь первая заповедь солдата, вернувшегося с войны. Тем более что когда он уходил на войну, брат только делал первые шаги. Отец попросил у матери стакан воды. Мы с братом смотрели на него почти с жадностью, словно это нам хотелось пить. Кадык у отца так смешно шевелился. И чтобы как-то выразить погашенную им радость, мы стали смеяться над его кадыком. Мама воспользовалась этим и, видимо, уже что-то предчувствуя, сказала:
– Видишь, как мальчики радуются.
Отец ничего не сказал. Только посмотрел холодными глазами, и смех замер у нас внутри. Он отдал стакан матери и, не говоря ни слова, пошел в гостиную. Грузно опустился в кресло. Мать стала спрашивать, не устал ли он, не хочет ли прилечь или искупаться, переодеться. У нее все готово. Все его рубашки, пижамы выглажены, костюмы вычищены.
Она даже попросила соседа наточить бритву, чтобы он мог побриться. И мыло для бритья удалось раздобыть. А может, он хочет сначала поесть? Несколько яиц есть – чудом достала. Лучше яичницу или сварить?
Но матери так и не удалось справиться с холодом в его глазах. Отец сидел молча, провалившись куда-то в глубь самого себя. Может, не верил, что он дома, что вернулся. Мать, беспомощная, уже не знала, что делать, что сказать. Она то радовалась, то плакала. Куда-то убегала, будто вспомнив о чем-то, потом возвращалась с пустыми руками. Мне стало ее жаль. Я подумал: сяду за фортепиано, поиграю, может, это убедит отца, что он дома, вернулся к нам.
Раньше, услышав мою игру, отец, как бы ни был занят, приходил в гостиную, садился и слушал. Никогда не просил меня сыграть что-нибудь конкретное, просто слушал. Я знал, что он хочет, чтобы я исполнил его несбывшееся желание. Он тоже мечтал стать пианистом и, видимо, был талантлив, но все пошло прахом, когда его отца – моего деда – убили на предыдущей войне. Как видите, у каждого поколения своя война.
Он остановился и задумался, глядя куда-то вдаль, а я не знал, следует ли мне согласиться или возразить. Хотя он сам разоткровенничался, мне казалось, будто я хитростью пробрался в его жизнь. От этого я чувствовал себя все более неловко. И подумал, что надо посмотреть на часы и сказать: простите великодушно, мне уже пора на репетицию – что, впрочем, было правдой, – может, в другой раз, если у вас будет желание. Теперь моя очередь пригласить вас на чашку кофе. Может, встретимся в этом же кафе, завтра или послезавтра? В то же время? Вот моя визитка.








