Текст книги "Трактат о лущении фасоли"
Автор книги: Веслав Мысливский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Вы в детстве в песочнице играли? Я тоже нет. Какая в деревне песочница? Песка всюду полно. Везде, где Рутка делала излучину, один берег был песчаным. Катайся по песку, посыпай себя песком, строй из песка все, что угодно. И не только на Рутке. Впрочем, в деревне не так тянет возиться с песком, как в городе. Поля, луга, леса, все открыто настежь, над тобой, вглубь – кому охота возиться с песком? Играть можно везде. Так же, как и жить – жили везде. Не было нужды в больших домах, никто не рвался жить отдельно. Жили во дворах, в коровниках, в хлевах, в садах, в полях, на лугах, под небом, на берегу Рутки. Весь мир был домом, а дом служил лишь для того, чтобы собраться вместе после долгого дня. И тогда всем хотелось быть поближе друг к другу. В некоторых домах не было даже комнат, только одно помещение, так получалось ближе всего. Лишь в тесноте люди могут по-настоящему почувствовать, что они вместе. Кто же станет мастерить для детей песочницы, если и детям хотелось чувствовать себя вместе со всеми остальными? Приди кому-нибудь в голову сделать такую песочницу, как в городе, думаете, хоть кто-то из детей стал бы в ней играть? Хоть на цепь его посади – убежал бы. А в песочнице копошились бы куры, гуси, утки, они тоже любят возиться в песке, загадили бы все – и конец песочнице.
За границей я насмотрелся на песочницы. Повсюду, где я жил, рядом с домами были устроены детские песочницы. Я уже говорил, что люблю детей, поэтому, когда выдавалось свободное время, садился возле такой песочницы на лавочку, среди нянек, мам, бабушек. И, должен вам сказать, что, глядя на детей в песочнице, я иногда испытывал умиление, но иногда и страх.
О, песочница – это целый мир, поверьте мне. Пара квадратных метров – и мир, человечество, будущие войны. Милые мордашки, румяные, казалось бы, невинные, а уже ясно, кто кого готов в песок закопать, а кто от кого в этом песке станет прятаться. Кому в этой песочнице рано или поздно станет тесно, а кто в ней заблудится. Виновата ли в этом песочница? Некоторые люди так считают. Но мне иногда кажется, что все мы – изгнанники из песочницы, вне зависимости от возраста. Я тоже, хотя никогда в ней не играл.
Знаете, за границей я, разумеется, видел песочницы с цветным песком. Зеленоватым, голубоватым, розоватым. Крашеный, наверное. Откуда взяться песку такого цвета? Но станем ли мы другими от цветного песка? Человек, конечно, зависит от цвета. Но ведь не все в равной степени от одних и тех же цветов. А кто от какого больше, мы не знаем. Не знаем, в ком какой цвет блекнет, а в ком делается ярче. И остаются ли цвета, которые мы видим, такими же внутри нас? Впрочем, можно ли выдумать более мудрый цвет для песка, чем, скажем, цвет солнца – вот сами скажите. Для листьев – более мудрый цвет, чем зеленый? Для неба – чем голубой? Для снега – чем белый? Да, конечно, цвета обладают мудростью. Вы не знали? Ведь если бы не тот белый снег...
Какой цвет я больше всего люблю? Вы меня так спрашиваете, как будто вы журналист. Но это не так. Это единственное, что я знаю точно. Вы даже не похожи на журналиста. Какой цвет? Ну, не знаю. Вы меня этим вопросом врасплох застали. Нет у меня любимого цвета. И потом, разве это что-нибудь значит, если я скажу, к примеру, что зеленый?
А какой зеленый? Все деревья в лесу, все кусты, все листья, даже мох – зеленые по-своему. А внутри нас все это приобретает другой зеленый цвет. Тогда как можно называть что-то зеленым? Зеленый – это бесконечность. Каждый цвет – бесконечность.
Когда я глядел в ту щель, меня поражало, как одна белизна переходит в другую, а спустя мгновение – в третью, и уже никогда не возвращается к предыдущему цвету. Словно на этот белый снег накатывались волны белизны. А вы как считаете: что такое белый цвет? Вы со мной играете. Хотите меня на всю жизнь в песочницу усадить. Я не против. Но ни один цвет не бывает навсегда. Цвет – это движение, как и все прочее.
За границей я иногда ходил в художественные галереи, в музеи. Вы тоже? Тогда вы, наверное, заметили, что для любого художника самый сложный цвет – цвет женского тела. Даже для одного и того же художника, в одной картине. Я имею в виду не то, что цвет меняется, а словно бы беспомощность художника по отношению к этому цвету. Можно ли определить цвет женского тела? Если этот цвет зависит, например, от робости художника? Или от его страха, страдания, отчаяния. Да, и вожделения тоже. Когда я смотрел на картины, мне иногда казалось, что все эти цвета ничего не передают. Нет, дело не в модели. Почему? Ну, это вы сами должны знать, если у вас были женщины.
Сестра меня нисколько не стыдилась, раздевалась при мне и купалась. Сестра, все так ее называли, и я тоже. Впрочем, это было первое слово, которое я произнес. Сестра. Я ведь долго не говорил. Вообще не говорил. Словно не умел. Словно не знал слов. Был немым. Впрочем, она меня и научила этому первому слову. Сказала: называй меня сестра. Все меня так называют. Ну, скажи: сестра. Скажи: сестра. Се-стра.
Когда она купалась, всегда просила меня посторожить.
– Ты можешь на меня смотреть, – говорила. – Следи, чтобы другие не подсматривали.
Если была рядом речушка, ручей, родник, она непременно шла купаться. Впрочем, мы и останавливались только там, где была вода. Ведь надо было что-то пить, чем-то умываться, да и стирки всегда хватало. Те же бинты. Я помогал сестре во всем. Что надо было стирать, нес на берег, потом развешивал постиранное на ветках. Я не говорил, но понимал, что мне говорят – она, другие. Когда она перевязывала раненого, я всегда что-нибудь держал, доставал из сумки, отрезал, помогал завязывать. Если нужно было помыть того, кто лежал, точно труп, – придерживал голову или помогал перевернуть на другой бок. Сапоги снимал, потому что сестра и ноги раненым всегда мыла, даже если рана не на ноге, но она говорила, что, когда ноги чистые, человеку легче. Вы себе не представляете, какие у них были ноги – все в волдырях, ссадинах, струпьях, иногда стертые в кровь, гноящиеся.
Однажды мы обнаружили в лесу озерцо, довольно большое. И остановились там надолго. Партизаны говорили, что сюда нога человеческая не ступала, так что никто нас тут не найдет. Действительно, даже по деревьям было видно, что они падают сами, от старости. А грибов, ежевики, земляники, черники – только успевай собирать. Птиц уйма, честное слово. Какие хочешь. С самого рассвета лес оглашался пением. По озеру плавали камышницы, утки, лебеди. Идеальное место для отдыха после бесконечных пеших переходов, чтобы наконец выспаться, зализать раны и даже забыть на время о войне. По правде говоря, я не знал, идет ли она еще или, может, уже закончилась. Никто ничего не говорил. Мы всё кружили по лесам, деревни обходили стороной. Однажды, помню, пересекали железнодорожные пути, в другой раз – мост, а еще было – зашли ночью на мельницу. Я только видел, что они выносят набитые чем-то мешки и укладывают на подводу. Велели мне сесть на эти мешки. Партизаны шли, а я ехал. Наконец я уснул, и, когда мы оказались в лесу, кто-то меня снял с этих мешков. В другой раз мы побывали в усадьбе, правда, только в парке. Нам вынесли поесть, мы перекусили и двинулись дальше.
Сестра всегда вела меня за руку. И то и дело спрашивала, не устал ли я. Иногда кто-нибудь сажал меня на плечи и нес какое-то время. Зимой они рыли землянки, и в этих землянках мы жили, так что война вполне могла уже закончиться. Дома все говорили, что она закончится к Рождеству или к Пасхе. Здесь никто ничего не говорил. Во всяком случае, при мне. Когда они что-нибудь обсуждали и я подходил, они умолкали. Однажды меня не заметили – был вечер, несколько человек сидели у костра, и мне удалось услышать, что до победного конца. Может, я бы и больше услышал, но наступил на сухую ветку, и они замолчали.
По правде говоря, мне стало все равно, закончилась ли война. С ними было хорошо. Сестра – словно настоящая сестра, я привязался к ней и не представлял себе, что мы можем расстаться. Я мог о чем-то догадываться, но не хотел. Например, несколько партизан, иногда даже человек десять, вдруг хватали оружие и куда-то уходили. Возвращались под утро или на следующую ночь, когда я еще спал. Где они были, я не знал. Как я мог спросить, если не говорил? После таких вылазок еды всегда прибавлялось. Хлеб и сало, иногда кусок мяса в супе плавал. И суп не один и тот же, словно похлебка из всего, что подвернулось под руку, а, к примеру, гороховый. Гороховый суп – все потирали руки. Еще еды прибавлялось, когда какой-нибудь зверь попадался в силки или капкан. Стрелять было нельзя. А так обычно ели пшенную кашу. Знаете, что такое пшенная каша? Просо. Не знаете, что такое просо? Ну, я не буду вам объяснять, потому что с тех пор терпеть не могу пшенную кашу. Не знаю, где они брали крупу. Как не знаю, куда уходили, взяв с собой оружие.
Однажды после такой вылазки я получил коробку леденцов, в другой раз – мячик, а еще шашки, и один партизан научил меня играть. Потом я всегда с ним играл. Как-то они принесли книгу. Сказки Андерсена. Знаете такую? Они сказали, что если я начну читать, то, может, и говорить смогу. Но ведь не ради этих леденцов, мячика, шашек или сказок партизаны брали с собой оружие. Я пытался читать про себя, потому что губы не слушались. Едва осилил страницу, и это стоило мне такого труда, что уж лучше фасоль лущить. Хотя, как я вам уже говорил, лущить фасоль я терпеть не могу.
Я просто не умел читать, хотя в школе читал лучше всех. Почти свободно. И любил. Дома по вечерам я иногда читал вслух всей семье. Ягода, Леонка были старше меня, одна на два класса, другая на три, а хуже меня читали. Сестра однажды заметила, что мне трудно читать.
– Давай я тебе почитаю вслух, – сказала она.
И с тех пор – не каждый день, потому что не каждый день у нее оставалось время днем, вечером было темно, – она мне читала. Хотя бы одну-две страницы. Даже если иной раз у нее глаза от усталости слипались. Иногда к нам подсаживался кто-нибудь, порой даже несколько человек. Старые мужики, а слушали сказки, представляете? Партизаны...
Она всегда закладывала сухим листочком то место, где мы остановились. Потом этот листок уже не выбрасывала, говорила, что жаль выбрасывать такой красивый листок. И то место, где мы останавливались в следующий раз, закладывала новым. Листья собирал я, искал самые красивые. Иногда долго бродил по лесу. А потом мы вместе из этих самых красивых выбирали самый лучший.
– Вот этим заложим, хочешь?
Я всегда хотел именно этим.
– Где ты находишь такие красивые листья? – удивлялась она всякий раз.
Я вам скажу, что ради этого ее удивления был готов по деревьям лазить, а не только искать среди опавших листьев. Дубы, буки, клены, вязы, яворы, всякие деревья там росли. В книге было много этих листьев. Нам осталось прочитать всего несколько сказок, но сестра не успела. Я вам потом принесу книгу и покажу, какие остались. Она у меня в комнате. Не бойтесь, вслух читать не стану. Какие остались непрочитанными – пусть такими и останутся. Нет, та книга, которую мы закладывали листьями, пропала. Эту я сам купил.
Однажды зашел в магазин за нотами, а у них книги тоже продавались. Купил ноты и машинально оглядел полки. Вдруг вижу: Андерсен, сказки. Сердце у меня заколотилось. Я купил, принес домой, положил на тумбочку у кровати. Я жил один, жена как раз ушла. И всегда читал перед сном. Устал, не устал, непременно должен был прочитать одну-две страницы. Уже после первой ощущал, как на меня нисходит покой и все становится на свои места, а после нескольких глаза давали понять, что вот-вот закроются. Без всякого снотворного. Но те сказки, которые сестра не успела мне прочитать, я так и не смог осилить.
Сейчас у меня вроде гораздо больше времени, ведь несезон. Высыпаться необязательно, потому что рано вставать не нужно, но все равно я так и не вернулся к тем сказкам. Читаю, да, но уже меньше. Даже книги не в состоянии меня усыпить. И потом, мне кажется, что они не помогут мне понять то, что я хотел бы еще успеть в этой жизни понять.
Когда мы электрифицировали деревню, в доме, где мы делали проводку, я однажды смотрю: на подоконнике лежат сказки Андерсена. Я спросил хозяина, нельзя ли взять почитать. А он:
– Возьмите насовсем. Нам больше не понадобится. Это мальчика нашего. Убило его. На мину наступил.
Я принес книгу домой – мы жили вчетвером в одной комнате, и вечером, когда лег, хотел почитать в постели. Сосед увидел и засмеялся:
– Ты что, сказки читаешь?
И другой сразу же:
– Тебе бы девушку. Да такую, чтоб пощупать было что.
Я смутился, вытащил из-под кровати чемодан и спрятал книгу под рубашку, под носки и другие вещи – на самое дно. Потом стал работать на стройке, но больше никогда не доставал из чемодана эту книгу. В конце концов отдал ее одному коллеге для ребенка, в подарок. Он собирался на воскресенье домой и огорчался, что ничего не купил сыну. Я спросил:
– Сколько ему лет? – И достал эти свои сказки. – Возьми. Как раз по возрасту. Я такой же был.
Но почему сестра меня не стеснялась, не знаю. Потому ли, что я не говорил? Или по другой причине?
Однажды я следил, чтобы никто за ней не подглядывал и стоял спиной к озеру, а она раздевалась на берегу. И вдруг как закричит:
– Повернись! Ты меня стесняешься, что ли?! Ну-ка иди сюда! Когда ты последний раз мылся? – Я не знал, как ей сказать, что недавно купался. – Наверняка давно, – сказала она. – Все вы тут грязнули. Раздевайся. Будешь купаться вместе со мной. – Я замер. – Что ты так на меня смотришь? Не насмотрелся еще? – Я отвел глаза. – Не стой, раздевайся. Давай, я тебе помогу. – Сам я бы, наверное, и пуговицу не сумел бы расстегнуть. – Просовывай сюда голову. Давай руку. Подними ногу. Смотри, смотри. Ты еще маленький, что ты можешь знать? У тебя еще даже волосиков нет. Что, уже встает? Рано тебе еще, рано. Может, мы и не доживем. Я-то уж точно. Ну, прыгай вместе со мной.
И прыгнула. Словно разноцветная полоса – такой я ее запомнил. Все цвета в ней были. Ни на одной картине я ее никогда не сумел отыскать. Черты лица стерлись в памяти, но эту полосу ее тела вижу по сей день.
– Давай, прыгай! – воскликнула сестра, вынырнув. – Поплывем к тому берегу! Не бойся, я поплыву рядом!
Я и не боялся, плавать я умел неплохо. Бывало, плавал вдоль Рутки, по течению, против течения. Сестра плыла рядом, а когда мы добрались до того берега, спросила:
– Устал? Давай вылезем, посидим немного.
Мы вылезли, сели на берегу и смотрели на озеро с той стороны.
– С этого берега озеро еще красивее, – заметила она. – И смерть в нем была бы красивой. – Она задумалась и, помолчав, сказала: – Посмотри на меня. Не отводи глаза. Я хочу, чтобы ты меня запомнил. Запомнишь меня? Обещай, что запомнишь. Ты наверняка уцелеешь. А мы... – Она опять замолчала. Я посмотрел на нее. Думал, что мне показалось, но нет, по ее щекам текли слезы. – Я не плачу, – возразила она, хотя я ничего не сказал. – Просто мы только вышли из воды, поэтому лицо мокрое. У тебя тоже, я тоже могу сказать, что ты плачешь.
Но я-то как раз плакал. Не снаружи. Мне казалось, что с изнанки глаз внутрь меня текут слезы. Вы когда-нибудь так плакали? Я только один раз, тогда. И впервые с тех пор, как она нашла меня в той яме, почувствовал на губах слова.
– Я... – сказал я. – И остановился. И еще: – Всегда... – И наконец: – Тебя, сестра...
Она не дала мне закончить. Вспыхнула от радости:
– Заговорил! Заговорил! – Она вытерла слезы. – Поплыли обратно! Расскажем всем, что ты заговорил!
Что я хотел тогда сказать? Не помню. Может, ничего особенного. Но для меня это были самые важные слова в жизни, которые я хотел сказать и не сказал. Подумать только, сколько таких невысказанных слов потеряно навсегда. А может, они были важнее всех тех, что сказаны? Как вам кажется?
Я не мог понять только одного: почему она не захотела признаться, что плачет. А она плакала, я мог поклясться, что плакала. В этом возрасте, возможно, многого не понимаешь, но чувствуешь глубже, чем если бы понимал. Уж не говоря о том, что видишь все, видишь насквозь. Жизнь ни от кого не скроешь, тем более от ребенка. Нет такого занавеса, которым можно было бы заслониться. Ребенок видит даже сквозь занавес. Иногда я думаю, не являются ли дети нашей совестью? Потом видишь все меньше и меньше. Мир уже не желает отражаться в наших глазах. А ребенку даже смотреть необязательно. Мир сам протискивается ему под веки. Мир в это время еще прозрачен. К сожалению, мы из этого вырастаем. Сегодня мне трудно поверить, что когда-то я тоже был ребенком. Пас коров – но что это за доказательство? До этого пас гусей. Потом гусей взял на себя дед, а я вместо деда стал пасти коров. И думал, что мы с дедушкой будем и дальше так меняться. Дедушка станет вместо меня пасти коров, а я – снова гусей. Потом опять дедушка – гусей, а я – коров. И так навеки: от коров к гусям, от гусей к коровам. Я был абсолютно уверен, что дедушка всегда был дедушкой, а значит, и я всегда буду ребенком.
Хотя, скажу вам, на мой взгляд, гусей пасти сложнее. Перепутаются с чужими, все же белые, поди потом отличи, какие твои, а какие нет. Уж не говоря о том, что, бывает, подерутся до крови, вцепятся один в другого – не оторвешь, особенно гусаков.
Мы разводили много гусей, чтобы делать перины и подушки для Ягоды, Леонки – в приданое. Мать хотела, чтобы были пуховые, а для этого нужно очень много гусей. И не один год ощипывать, не два. На перину пуха много идет, долго собирать надо.
Так что я уж предпочитал пасти коров. Только не знаю, знаете ли вы, что такое пастбище? Да, луг для выпаса коров. Но не только. Чтобы не утомлять вас, скажу одно. Мать не раз заламывала руки:
– Ты был таким хорошим ребенком, когда пас гусей.
С пастбища начиналась взрослая жизнь. Тот, кто прошел через пастбище, даже если его еще называли ребенком, быть им переставал. А сестра все время относилась ко мне, как к маленькому. Начиная с того своего удивления, когда я вылез из картофельной ямы. Боже, так ты еще ребенок?! И до самого конца. Может, поэтому она позволяла мне смотреть на себя, когда купалась, а всех остальных боялась? Не знаю, это единственное, чего я не могу понять, особенно после того, что случилось однажды ночью. Так что я стоял и следил, чтобы за ней не подглядывали.
О да, почти все. Заметят, что сестра направляется к озеру – и подкрадываются, за куст спрячутся, за дерево, а то и на дерево заберутся, если оно стоит на самом берегу. Иногда даже раненые слезали со своих лежанок и ползли к озеру. Некоторые пугались, когда видели, что я сторожу. Но не все. Многие плевать хотели на мое присутствие. Обзывались. Или велели держать рот на замке: тихо, мол.
А был один такой, с биноклем, так он ложился прямо рядом со мной, у куста или возле дерева, словно я – пустое место. Стоило мне пошевелиться, говорил: тихо, не то пристрелю. Здоровый такой мужик, глаза злые, словно он даже себя не любил. Для такого кого-нибудь застрелить – словно кусок хлеба съесть. Я его ужасно боялся. Поэтому, когда он приходил подглядывать, сидел тихо, как мышь.
Однажды он велел мне, чтобы ни гугу, а сестра там на берегу, раздетая, словно не собиралась входить в воду, а просто подставляла тело солнцу. Он лег, поднес к глазам бинокль и все смотрел, смотрел – сердце у меня колотилось, как никогда прежде, – потом ударил по земле кулаком, приник лицом к земле и простонал:
– Господи Боже мой, Господи Боже мой. – Он повернул голову ко мне: – Оказаться бы между ее ногами. Хоть знал бы, за что воюю. – Он протер глаза после бинокля: – Все равно всех нас перебьют, какая ей разница. – И протянул мне бинокль: – Хочешь посмотреть? – Я пожал плечами. – Может, оно и к лучшему.
И так случилось, что через несколько дней, посреди ночи: тревога, в две шеренги стройся, пересчитайся, все взяли оружие и куда-то ушли. Сестра тоже. Остались раненые, часовые и я. Вернулись они только на третий день, под утро. Похожие на загнанных волков. Несколько раненых, двоих тащили на самодельных носилках. А тот, кого я так боялся, нес на руках сестру. Мертвую. Сам он был ранен в голову, волосы слиплись от крови, она стекала за воротник. Никому тело не отдавал. Другие хотели сделать носилки и нести сестру вместе, так он не позволил. Еще четверо погибли, но остались там. Он бросился под пули и забрал сестру. В этот момент его и ранило. Сестра погибла, когда перевязывала кого-то из этих убитых. Напрасно. Тот человек успел только открыть глаза и сказать: напрасно, сестра. И умер. Кто это слышал? Вы спрашиваете так, как будто не знаете, что всегда кто-нибудь да услышит. Не бывает так, чтобы никто не услышал.
Я вам скажу: она чувствовала, что погибнет. А может, просто не хотела жить? Однажды я помог ей отнести грязные вещи на озеро. Их было много. Она все выстирала, прополоскала, я развесил на ветвях. День был редкостный. Небо голубое-голубое, без единого облачка. Липы цвели, в воздухе пахло медом, пчелы гудели, жара усиливалась, идеальная погода, чтобы постирать белье, высушить. И вдруг она оставила тряпки, села на берегу, подтянула ноги под подбородок, обхватила руками колени и стала смотреть на озеро.
– Так мне не хочется сегодня стирать, – сказала она. – Я бы с удовольствием легла на эту воду. И лежала бы. Как ты думаешь, я бы утонула? – Она вскочила, начала раздеваться. – Пойду выкупаюсь. А ты посторожи. Вон там встань.
И прыгнула в воду. Я смотрел, как она плывет, и горло у меня перехватило от страха, что она сейчас ляжет на воду и больше не сделает ни одного движения. К счастью, сестра немного поплавала и вернулась. Оделась.
– Ну а теперь за работу, сестра, – приказала она сама себе. И, передавая мне выстиранные тряпки, предложила между делом: – Знаешь что, перебирайся ко мне, хочешь? Боже, как они тут живут, в этих шалашах, норах... – И, когда я взял очередную тряпку, чтобы повесить на ветку: – К тебе никто не приставал?
Я не понял, о чем она.
– Ну что так смотришь? Вот и будешь жить со мной. Жаль, что я раньше об этом не подумала. Может, мне тоже удастся выспаться.
Я снова не понял, почему она сейчас не высыпается.
Сестра принесла дерна, сделала мне лежанку напротив своей. Свою немного сдвинула, чтобы моя уместилась. Убрала все шишки, желуди, палочки, сверху насыпала сухой травы, чтобы мне было помягче, так она сказала, а потом еще положила какие-то тряпки. Иногда, если ночь была прохладной, спрашивала, не холодно ли мне, и поверх одеяла, которым я укрывался, набрасывала еще свою шинель. Но я не стал лучше спать. Хотя никто не храпел, не курил, не ругался и не кричал во сне. Сестра спала так тихо, что иногда я вообще ее не слышал. Но эта тишина казалась еще более невыносимой. Именно эта тишина иногда будила меня по нескольку раз за ночь. Я просыпался, в страхе прислушиваясь: дышит ли сестра. Если не слышал, вставал и проверял. И хотя успокаивался, все равно иногда потом не мог уснуть.
Однажды ночью, не знаю почему, я проснулся в ужасе, встал и осторожно коснулся ее лба – теплый ли. Сестра подскочила, тоже испугавшись:
– А, это ты! Боже, как я испугалась. Никогда не трогай меня, когда я сплю. Запомни, никогда.
– Я просто хотел...
– Я знаю, – сказала она. – Ложись, спи.
Иногда она вставала и, затаив дыхание, прислушивалась, сплю ли я. Убедившись, что сплю, хотя я притворялся, брала шинель, если я не был ею накрыт, и куда-то уходила. В моей голове мелькали разные мысли, и я ждал, пока сестра вернется. Иногда притворялся, что только что проснулся.
– Я тебя разбудила? Прости. Купаться ходила. Ночью, по крайней мере, никто не подглядывает, – оправдывалась она. – Вода такая теплая. Полнолуние. Озеро еще красивее, чем днем.
И так каждый раз. Я решил больше не просыпаться, когда она возвращается. Но однажды, когда сестра вернулась, а я притворился спящим, вдруг услышал, что она плачет.
– Я знаю, что ты не спишь, – сказала она. – Я так больше не могу. Мне их жалко. Но я больше не могу.








