412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Веслав Мысливский » Трактат о лущении фасоли » Текст книги (страница 17)
Трактат о лущении фасоли
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 22:47

Текст книги "Трактат о лущении фасоли"


Автор книги: Веслав Мысливский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

А как-то раз лось объявился. И нет бы у высокого берега постоять. Прошелся между домиками. В одном месте постоял, в другом. Поднялся визг, переполох. Кто к домикам бросился, кто попрыгал в лодки да байдарки, кто в воду кинулся. Кто-то в результате чуть не утонул, потому что плавать не умел, кто-то в обморок упал – к счастью, в некоторых домиках живут врачи. Лось подошел к воде, напился, заревел и спокойно ушел. И лось по людям соскучиться может.

Или, вот знаете, встать до солнышка, когда птицы просыпаются... Подышали бы утренним воздухом. Ощутили, как легкие открываются, почувствовали, что такое воздух. В другом месте иной раз и сам не замечаешь, что дышишь, и не понимаешь, чем дышишь. Если бы мы задумались, может, и вовсе не захотели бы дышать. Про грибы, ягоды, землянику, клюкву я вам уже говорил. Но лучше всего пойти в лес просто так, ничего не собирать, ни о чем не думать. Чтобы только вы и лес.

Я поэтому даже с собаками не очень люблю ходить. Услышат какой-нибудь шорох – и готово, помчались. Потом зови их: Рекс! Хват! Как-то за косулей бросились. Сколько я им кричал, сколько искал. В лесу деревья звук заглушают. В конце концов рассердился и вернулся домой один, без собак. Они только к вечеру заявились. Морды все в крови. Теперь вот косуля на моей совести. Вы видели глаза умирающей косули? Например, в силках, в капкане. Такого ужаса вы больше ни в одних глазах не увидите.

Я вам так скажу: когда сюда в сезон съезжаются люди, мне иногда кажется, что мы живем в разных мирах. Не знаю, приятен ли их мир, весел ли, может, они там счастливы, этого я не знаю, но я бы, наверное, там жить не смог. Вы уверены, что я тоже там живу? Но как это проверить? Ведь даже солнце у каждого свое, свои восходы, закаты. Столько лет я прожил за границей, но везде, где жил, если хотел найти восток, запад, определял по здешним рассветам и закатам. Всё по ним мерил. Это была единственная мера.

Другое дело, особенно в крупных городах: можно всю жизнь прожить и не увидеть ни восхода, ни заката. Как день наступает? Просто становится светло. А когда опускается ночь, зажигаются миллионы фонарей. Какая же это ночь? Это только так называется – ночь. Теперь, правда, я и здесь уже не знаю, где солнце вставало, где заходило. Да и не восходит оно в прежнем месте, и не заходит. Я встаю вместе с ним, но не уверен, ведь оно не здесь всходило. Поэтому не знаю, как вы меня тут нашли, если я сам себя не нахожу. Правда, найти себя – непростое дело. Кто знает, может, самое трудное из всех, какие есть у человека на этом свете.

Нет, домик пана Роберта не продается, я вам уже говорил. Во всяком случае, пока пан Роберт об этом не упоминал. Я бы вам посоветовал тридцать первый. Мало какой домик сравнится с тридцать первым. Камин, электрическое отопление, двойные стекла, стены утепленные, можно даже зимой жить. Две ванные комнаты, на втором этаже и на первом, колонки, кафель. И все дубом отделано. На полах ковры. Были еще рога, но, к счастью, хозяин их забрал.

Если бы рога остались, я бы не стал вас уговаривать. Вы не смогли бы там жить. Все стены были увешаны этими рогами. Куда ни посмотришь, повсюду рога. В комнатах, на кухне, в ванных. Над входом висела кабанья голова, вот с такими клыками. Ни одной свободной стены. Зайдешь проверить, все ли в порядке, так только и смотришь, чтобы на чей-нибудь рог не напороться – некоторые такие огромные, что чуть ли не до середины комнаты торчали. Иногда, признаюсь, я садился в кресло – люблю посидеть минутку-другую в каком-нибудь домике, – но что-то сразу гнало меня прочь. Собственно, он ради этих рогов домик и построил. Жена небось из квартиры выгнала, потому что уже некуда было вешать. Нет, она сюда никогда не приезжала. Зато он – каждые выходные. Не загорал, не плавал, даже гулял редко, сидел целыми днями в домике. Часто и зимой приезжал. Самое удивительное, что он не охотился. Это не его трофеи. Ружье было, да. Зачем оно ему, не знаю. Как через эти рога в душу человеку заглянешь?

И вдруг – не знаю, что случилось, – как-то раз он приехал на грузовике с двумя рабочими, забрал рога, а дом выставил на продажу. Кто-то говорил, что нашелся покупатель на эти рога, кто-то – что хозяин все отвез на свалку. А может, на самом деле было и еще как-то – представления не имею.

Я бы вам советовал. Нет, не так уж дорого. Для такого домика – считай, за полцены отдает. Что вам тут делать? Ну а я что тут делаю? Если бы вы приезжали раз-два в год, в несезон... Я бы мог фасоли побольше посадить. А не захотелось бы нам лущить фасоль, так в лес бы сходили, прогулялись. Могли бы музыку послушать, я привез много дисков. Нет, в шахматы не играю. А вы бы хотели сыграть? Как-то не выучился. Для шахмат у меня никогда терпения не хватало. За границей иногда играл в бридж, но для бриджа нужны четверо. На стройке, мы – редко, но случалось – если не пили водку, то резались в карты. В тысячу, в дурака, в шестьдесят шесть, еще в очко или в покер.

А до этого, в школе – играли в спичечные коробки. А вы нет? Даже не слышали о такой игре? Она простая. Коробок спичек, только обязательно полный, кладут стол, плашмя, и так, чтобы только немного выступал за край, а то упадет. И подбрасывают – вот так, указательным пальцем. Какой стороной коробок упадет на стол, столько очков получаешь. На попа, то есть на самую короткую, где коробок открывается, – больше всего. Мы договаривались на десять очков. Но можно договориться и по-другому. На тёрку одну или другую – знаете, что такое тёрка? полоска, о которую спичкой чиркают, – пять очков. Плашмя – ноль.

О, это не было такой невинной игрой, как можно подумать. Невинных игр не бывает. Все зависит не от того, во что играют, а на что играют. Невинно мы играли, когда приходил воспитатель. Даже очки не записывали. Он собирал спичечные коробки и являлся почти каждый вечер – проверял, не закончились ли у нас спички в коробке. Я вам потом расскажу, зачем он их собирал. Иной раз сидит и сидит. Поэтому приходилось делать вид, что мы уже спать ложимся, иначе не уйдет. Один начинает расстегивать пуговицы на рубашке, другой – расшнуровывать ботинки, третий – расстилать кровать. А когда воспитатель наконец уходил, уверившись, что мы уже почти спим, еще раз проверяли в коридоре – вышел ли он из барака, – и только тогда начиналась настоящая игра.

Нет, не на деньги. Денег у нас не было. Разве что у тех, кто умел кошелек из кармана вытащить. Нет, не на сигареты. Мы курили вишневые листья, клевер и тому подобную пакость. Смысл игры был в том, чтобы не оказаться последним. Вы удивляетесь: мол, и всего-то? А я вам скажу: это очень много. Проигрывал – а вне зависимости от того, сколько нас играло, проигрывал всегда только один человек – тот, кто набирал меньше всего очков. И он становился жертвой всех остальных. Мы могли делать с ним все, что угодно, и он был обязан выполнить все, что ему скажут. То есть цель игры была не в том, чтобы выиграть, как обычно бывает, – собственно, это ведь главный принцип любой игры. Как я уже сказал, целью было не оказаться последним. Что означало оказаться последним – об этом лучше всего говорит то, что некоторые – сразу в слезы. Кое-кто пытался сбежать, но как убежишь, если выигравших много? Кто-то пытался откупиться обещаниями. Но это был дохлый номер. Некоторые даже за нож хватались. Но и это мало помогало. Когда так много выигравших, ни плач, ни нож не помогут. Только раз одному удалось сбежать. Но он больше в школу не вернулся. Поняв, что отстает, он, не закончив игры, бросился к окну – закрытому – и прыгнул, точно в воду, головой стекло выбил.

Должен, правда, сказать, что все было по справедливости. Даже очки записывали не те, кто играет. Назначали кого-нибудь одного, выдавали ему лист бумаги и карандаш, и никто не смел подглядывать. Так что можете себе представить, какое царило возбуждение, когда игра заканчивалась. Не кто первый, а кто последний.

Однажды тот, кто оказался последним, отреагировал спокойно, только попросился в уборную. Мол, если мы ему не доверяем, то можем пойти вместе с ним. Мы пошли. Уборная находилась в дальнем углу плаца, за бараками. Не знаю, представляете ли вы себе, как выглядит такая уборная. Яма глубиной в человеческий рост, а может, и глубже. Не помню, чтобы ее когда-либо чистили, так что могла быть и глубже. В ширину вот как от вас до стены, в длину так, чтобы поместилось десятка полтора человек. Две доски вдаль, на нижнюю присаживаешься, к верхней прислоняешься спиной. Доски толстые, на опорах, чтобы не рухнули. Вокруг плотный дощатый забор. Высокий – я вставал на цыпочки, поднимал руку, и то до верха не доставал. Само собой, я тогда намного ниже был. Где-то на расстоянии полуметра над забором – чтобы проветривалось – крыша. Но когда шел дождь, трудно было найти на доске сухое место. А уж если сильно лило, то хоть на ходу, как говорится, оправляйся – все равно вымокнешь до нитки.

Зато уборная была единственным местом, куда можно было прийти поболтать, пожаловаться, поругаться, откровенно о чем-то рассказать, выговориться, а иногда и выплакаться. Если в любом другом месте собиралось несколько человек, да еще начинали разговаривать вполголоса или, упаси Боже, шептаться, – доносили тут же. Шепот был подозрительнее всего. Сразу вызывали:

– Так-так, что это у вас за секреты? Никакие секреты здесь не допускаются. Секрет – свидетельство эгоизма, пережиток прошлого. А школа должна не только выучить вас профессии, но и воспитать. Рассказывайте-ка.

И приходилось спешно что-нибудь придумывать. Естественно, были среди нас и стукачи. Только как их распознаешь? На лбу же не написано, что стукач. Кое-кого подозревали, но ведь могли и ошибаться. Зато даже в самом страшном сне не могло присниться, что стучит твой ближайший сосед по кровати. Причем тот, который крестится под одеялом.

Разумеется, в уборной тоже приходилось быть осторожными. Все – надо, не надо – спускали штаны, усаживались на перекладину, один стоял на стреме, с незастегнутой ширинкой, словно только что встал. А ширинки, скажу я вам, тогда были не на «молнии», как теперь, и на то, чтобы застегнуть три-четыре пуговицы, требовалось время. Если подходил кто-нибудь посторонний, тот, что на стреме, давал нам знать посвистыванием или покашливанием и только после этого начинал застегивать штаны. Так что, войдя в уборную, человек ни о чем не догадывался: все сидели на перекладине и пыхтели, иногда громче, чем требовалось.

Так вот, он попросился в уборную. Мы пошли с ним. Парень расстегнул брюки, уселся и – кто бы мог подумать, что он такой финт выкинет? – соскользнул с перекладины вниз и начал проваливаться. На помощь при этом не звал – он вовсе не собирался там тонуть. Хотел только перепачкаться, чтобы воняло. Сообразил, что тогда все станут от него шарахаться и выигравшие ничего ему делать не прикажут. Даже когда он вымоется. Не так-то легко после такого отмыться, хоть каждый день душ принимай. Да еще он в одежде, в ботинках был. Тут немало времени потребуется.

Но парень не думал, что яма такая глубокая. Уже по грудь, а он еще ногами дна не коснулся. Тогда он начал просить, умолять, чтобы мы его спасли, мол, все выполнит, чего бы мы ни пожелали. А что мы могли пожелать... Все, что только можно себе представить в таком возрасте и в такой школе. Я вам даже перечислять не стану. Мы с одним парнем выломали доску, ту, что служила спинкой, хотели ему протянуть. Старшие не позволили. Не фиг! Стоять! Пусть до шеи ему дойдет! Потом пускай до подбородка. Пусть от пуза нажрется, такой-сякой. Еще смеялись. Мол, хотел от нас в дерьме спастись... Наконец парень погрузился почти полностью, и пришлось его вытаскивать за волосы. Вот что это была за игра.

Вроде бы просто подкидываешь спичечный коробок – на попа, на тёрку, плашмя. Но тот, кто оказывался последним, можно сказать, проигрывал себя. Я тоже бывал последним. Не было того, кто бы через это не прошел. Может, поэтому мы и теряли чувство меры – где границы проигрыша. Если проигрывал кто-то из старших, то и мы, младшие, вели себя не лучше. Велели ему делать такие вещи, что вспоминать стыдно.

Зачем мы играли? А кто садится играть с мыслью о проигрыше? Тем более что здесь проигрывал только один, тот, кто окажется последним. В любой другой игре проигрывают все, кроме одного. А в этой все, кроме одного, выигрывали. Вот сами скажите, существует ли игра милосерднее? Или проще? Ну, вот. Спичечный коробок – на попа, на тёрку, плашмя...

Может, немного передохнем, и я вам покажу, как подкидывать? Где-то здесь у меня были спички. Ага, вот, полный коробок. Честно говоря, я иногда сам с собой играю. Возьму коробок, только он должен быть непременно полный, сорок восемь штук, по крайней мере, столько спичек тогда клали, и сижу, вот здесь, за столом, подкидываю. На попа, на тёрку, плашмя. Очки не записываю, зачем? Ни на что. На что можно играть с самим собой? Разве что вы хотите на что-нибудь. Тогда скажите. В нашем возрасте уже как-то неловко играть на то, на что мы в школе играли. Ну, не знаю, не знаю... Вы – гость, вам и выбирать. Я готов.

Да, коробок полный. Я спичками не пользуюсь. Покупаю иногда, чтобы поиграть. У меня зажигалки. А так вообще все электрическое. Я ведь электрик. Плита тоже электрическая. Давайте-ка присядем за стол. Вы с той стороны, я – с этой. Или вы хотите наоборот? Вот так кладете коробок, чтобы выступал за край стола, не больше, иначе упадет. И вот так подкидываете, этим пальцем, чуть согнутым.

Пожалуйста, вы первый. Вот видите, с первого раза – и на попа. Было бы десять очков, если так играть, как у нас в школе. Теперь я. А у меня, видите, плашмя. Пальцы стали не те. Ревматизм коли уж привяжется, то не отпустит. И то сказать, сейчас намного лучше, я вам говорил. Когда фасоль лущу, почти незаметно. Видите, как искривлен тот палец, которым как раз и надо подбрасывать. Нет, как раньше, уже не будет. Только если операцию. Но смысла нет. Теперь вы. Опять на попа. Ну и ну. О, вижу, вам понравилось. А вы еще удивлялись, почему мы играли. Любая игра такова – затягивает, иначе бы люди не играли. А у меня снова, видите, плашмя. Но, может, вы хотите записывать очки? Даже когда играешь просто так – может, все же не просто так, только мы об этом не знаем. Особенно когда выигрываем. Так запомните? Ну ладно. Я бы не хотел, чтобы вы потом были в претензии, что выиграли, а мы на интерес играли. И снова у вас на попа. Не может быть, чтобы вы никогда не играли. Не верю. Даже по тому, как вы коробок подкидываете, видно. Получается всего пол-оборота, и всегда будет на попа. Вы просто не хотите сказать.

Был у нас один парень в школе, так у него, помню, почти каждый раз коробок вставал на попа. Никто не хотел с ним играть. Заранее было ясно, что он никогда не проиграет. Согласитесь: как с таким играть? В человеке, когда он вступает в игру, даже в такую, как эта, со спичечным коробком, должно быть поровну опасения и надежды.

Вы бы не хотели оказаться в такой школе. Понимаю. Но это не зависело от нашего желания. Теперь вы. И опять на попа. Теперь я. Смотрите-ка, опять плашмя. А ведь в школе я был не из худших. Наоборот. Другое дело, что тренировался почти каждый вечер, когда оставался дольше в клубе. Частенько делал перерыв в занятиях на саксофоне или другом инструменте и хотя бы пару раз подбрасывал коробок. Да, я почти каждый вечер ходил в клуб. Обычно попозже, когда там уже никого не было. Иногда только учитель музыки появлялся. Мне не мешало, что он пьян. Сядет – и я знаю, что он меня слушает. Смотрите-ка, у вас опять на попа. Вам надо только в эти коробки играть. Если на деньги, озолотитесь.

Как я попал в эту школу? Помните, я рассказывал, что сестра погибла. Вскоре я заболел. Поднялась высокая температура, мне давали какие-то порошки, я потел, жар спадал, но потом температура снова поднималась. Я исхудал, выглядел плохо. На ногах стоял, но ходить не мог. А партизанам надо было бежать с этого озера, потому что их начали окружать. Они несли меня – по очереди, передавая друг другу. Мы шли всю ночь и весь день, с короткими остановками – ну, то есть они шли, а меня несли. К вечеру вышли из леса, собирались войти в следующий, и вдруг увидели домик лесника. Дождались, пока совсем стемнело. В одном окошке зажегся свет. Двое пошли на разведку. Оказалось, в домике только лесничиха. Они отнесли меня туда и оставили на ее попечении. Она заламывала надо мной руки. Все причитала:

– Матерь Божья, да кабы я знала, что ты такой больной. Ох, какой лоб горячий, ты же весь пылаешь. Матерь Божья, не умирай, я только-только своего похоронила.

Несмотря на температуру, она искупала меня в корыте. И снова причитала:

– Матерь Божья, до чего ж тощий. Кожа да кости, Матерь Божья. Ну ничего, я тебя откормлю, только выздоравливай.

Потом поставила мне банки. После банок натерла чем-то с головы до пят, так что я весь горел.

– Ох, какие черные банки. Какие черные, – твердила она, втирая мазь. – Никогда еще не видала таких черных. Тебе бы пиявок, но у меня пиявок нет. – Она дала мне что-то выпить. Помню, на вкус ужасно горькое. – Пей-пей, это лекарство.

Потом закутала меня в одеяло.

Лесничиха говорила, что я спал два дня и три ночи. Она будила меня только для того, чтобы напоить тем горьким отваром. Я выпивал и снова засыпал. Наконец проснулся совершенно обессилевшим – руку не мог из-под перины вытащить, но жара не было.

– Я для тебя курицу зарезала, – сказала лесничиха, словно приветствуя меня на этом свете, – бульон сварю. После такой болезни нет ничего лучше бульона. – Но встать она мне не позволила. – Лежи-лежи, тебе надо лежать. Не все сразу. – И кормила меня в постели, с ложки. Вливала в рот немного бульона, потом вкладывала кусочек клецки, волоконце мяса. – Ну скушай еще немного. Хоть ложечку. Тебе нужно поправиться, иначе откуда силам взяться? До чего ж ты отощал, Матерь Божья, до чего отощал.

Лесничиха откидывала перину и разглядывала меня. У меня даже стесняться не было сил. Она была еще молодая, во всяком случае, такой я ее сегодня вижу. Мне казалось, толстая. Может, и красивая, точно не помню. Лицо немного оплыло, глаза печальные, но добрые. Волосы черные: когда она их распускала, чтобы расчесать, – все тело закрывали. Грудь пышная, так что, когда лесничиха вставала с постели, иногда даже выскакивала из ворота ночной сорочки.

Детей у нее не было, а муж недавно погиб. Немцы устроили облаву на партизан – только рассвет занимался. Лесник вышел из дома прогнать кабанов, которые в огороде копались, а немцы решили, что кто-то пытается скрыться, стали стрелять. Жена выбежала, а он у крыльца мертвый лежит. Лесничиха часто о нем плакала. Режет картошку, тесто на клецки месит и вдруг начинает плакать. Я утешал ее, как умел:

– Не плачь, лесничиха. Может, лесник сейчас на небе и видит, что ты плачешь.

– И откуда ты только взялся, такой умник? – Она переставала плакать. – Съешь что-нибудь? Схожу в курятник, посмотрю, нет ли свежих яиц, тогда яичницу тебе пожарю. Тебе надо кушать. До обеда еще далеко. – Она так меня откармливала, что я толстел на глазах. – Вот, уже совсем другое дело. Слава Богу, поправляешься. Съешь что-нибудь?

И так без конца:

– Хотя бы кусок хлеба с маслом. Может, сыра тебе положить? И масло есть, и сыр.

У нее было две коровы. Когда я набрался сил, стал выгонять этих коров на пастбище, на опушку леса. Еще солнце высоко не поднялось, а лесничиха уже несет мне хлеба с маслом и сыром или пару вареных яиц.

– До обеда еще далеко. Ты небось голодный. Кушай.

Иногда она немного сидела со мной. И, глядя, как я ем, говорила:

– Кушай-кушай. Ты со вчерашнего дня даже немного поправился.

Однажды вечером, мы уже лежали в кроватях, она в своей, я в своей, слышу – плачет. Тихонько, но у меня с детства хороший слух. Может, ей плохой сон снится, подумал я. Поднял голову, прислушался – правда, плачет.

– Лесничиха, ты плачешь? – спросил я. – Почему?

– Ничего-ничего. Что я тебе буду рассказывать. Будь ты постарше, будь ты постарше... Спи.

Наступила зима. Лесничиха продолжала меня откармливать, а я во всем ей помогал, даже если она не просила. Она часто говорила, что ей Бог меня послал, а то как бы она одна управлялась, без него. В смысле без мужа. В комнате на шкафу лежала шляпа лесника. Зеленоватая, с узкими полями, вокруг тульи – коричневый шнур, завязанный сбоку восьмеркой. Может, я бы внимания на эту шляпу не обратил, но однажды лесничиха сняла ее со шкафа, почистила щеткой и повесила на гвоздь над их свадебной фотографией.

– Пускай тут висит, – сказала. – Не вздумай трогать. Это святое.

Но святое, как вы догадываетесь, искушает больше, чем греховное. Как-то лесничиха пошла в деревню, в магазин. Я снял эту шляпу, посмотрел на их свадебную фотографию. Лесничиха выглядела ненамного моложе, чем сейчас, а лесник – ну, как все лесники... Я подумал: он умер, она в магазине, кто меня увидит, если я примерю шляпу? И примерил.

Была еще одна комната, которую лесничиха запирала на ключ. Ключ прятала за образом Девы Марии с Младенцем. Раз она запирала комнату, значит, не хотела, чтобы я туда заходил. Я и не заходил. Но однажды лесничиха оставила ключ в двери и не повернула его. Я не устоял и заглянул. Увидел высокую кровать, накрытую узорчатым покрывалом, рядом с кроватью колыбель и большое зеркало на стене. Что там есть зеркало, я знал. Вымыв голову, она всегда велела мне что-нибудь сделать, за чем-нибудь последить, а она, мол, пойдет причешется перед зеркалом. Уходила в ту комнату, запиралась и долго причесывалась.

Я увидал себя в зеркале и, должен признаться, в первый момент испугался, что это я. Словно впервые. Словно только сейчас увидел, что я вообще существую. Дома я никогда не смотрелся в зеркало – кто себя в таком возрасте будет рассматривать? Когда утром шел в школу, мама всегда следила: давай-ка я тебя причешу, а то бы я и причесываться не стал. Я все стоял перед этим зеркалом и не мог поверить, что это я. Может, потому что на моей голове была шляпа лесника, которая съезжала мне на уши. А может, потому что думал, что я гораздо старше, чем, к своему удивлению, увидел в зеркале. Физиономия раскрасневшаяся, пухлая, упитанная. Я провел ладонью по щеке: ни волосинки, ничто руку не колет. И тот, в зеркале, тоже провел ладонью, но он, мне показалось, ощутил под пальцами пух. Я все стоял, не решаясь поверить, что это я. Тем более что я себе не понравился. Понравилась только шляпа лесника. Я даже подумал: может, лесником стать?

Я не заметил, как вернулась лесничиха. Ужасно рассерженная, она влетела в комнату: где, мол, я ключ взял?! Зачем сюда вошел, зачем, неужели мне мало той комнаты, кухни, двора?! Сорвала с моей головы шляпу. Начала выговаривать: она меня кормит, ублажает, как умеет, а я такой неблагодарный, такой неблагодарный и еще что-то, и вообще... Даже запыхалась. Я никогда ее такой не видел. Грудь ходила ходуном, лесничиха аж задохнулась. Наконец устала и, немного успокоившись, села.

– Вот видишь, что ты наделал. Я думала, что раз война закончилась, так...

Я не понял, что она имела в виду, но, по крайней мере, узнал, что война закончилась.

Иногда, особенно перед дождем, было слышно, как где-то далеко-далеко грохочет и свистит поезд. Или, если приложить ухо к земле, тоже время от времени можно было услышать перестук колес, словно река течет. Однажды я спросил:

– Где это поезд?

– Там. – Она махнула рукой.

– А станция где?

– Вон там. Но это далеко.

Миновала зима, весна, наступило лето. Однажды я сказал, что пойду в лес за земляникой, и отправился на ту станцию. Просто так пошел, без всякого плана, посмотреть – вдруг поезд придет. Насколько я сейчас понимаю, идти было несколько километров. Станция небольшая, но людей, ожидающих поезда, довольно много. Я спросил дежурного, когда придет поезд.

– В какую сторону? – поинтересовался тот.

– Все равно.

– Как это все равно? Не знаешь, в какую сторону едешь? Ну раз не знаешь, то скоро.

И в самом деле, поезд пришел довольно быстро. Народу полно, вагоны битком набиты, даже на крыше люди сидят. Те, кто ждал на перроне, казалось, уже не поместятся. Тем более с чемоданами, сундуками, корзинами, всякими узелками, свертками. Багаж тащили внутрь вагонов, пихали с перрона. Еще я забыл сказать, что, когда поезд остановился, из первого и последнего вагонов выскочили двое мальчишек, примерно моего возраста, с корзинками в руках и побежали вдоль поезда.

Один кричал:

– Груши! Яблоки! Сливы!

А другой:

– Помидоры! Огурцы! Кольраби!

Из окон протягивались руки, люди покупали овощи и фрукты. Поезд уже тронулся, но мальчишки еще продавали на бегу. В последний момент запрыгнули на ступеньки, едва успели ухватиться за поручни. Поезд набрал ход и исчез, а я почувствовал себя как-то странно, что остаюсь. Как будто этот поезд вместе со всеми людьми, находящимися в нем, меня покинул. Дежурный, которого я спрашивал, когда придет поезд, вроде как удивился:

– Чего ж ты не поехал, раз тебе все равно, в какую сторону? – И засмеялся.

Он ушел в здание вокзала, а я поплелся обратно. Шел медленно, обуреваемый разными мыслями, и уже у самого дома я решил, что убегу от лесничихи. Она еще начала мне выговаривать, где это я так долго пропадал, ну, и землянику не принес... И вообще, раньше я был более охоч до работы, хоть и тощий, и сил у меня было меньше, чем теперь.

Я взял корзину и жестяную кружку на полкварты, чтобы было чем отмерять землянику, чернику, ежевику и прочую мелочь. Утром, когда лесничиха еще спала, потихоньку выбрался из-под перины и сбежал.

Начал, как те мальчишки, ездить в поездах. Торговал всем, что удавалось найти в лесу или украсть в садах или на полях. Это поначалу – потом, подкопив немного денег, стал покупать у крестьян. Иногда они жалели меня и отдавали за бесценок, иногда вообще денег не брали. А я продавал поштучно или кружками. Если кружками, то у покупателя должен быть пакет или хотя бы клочок газеты. Спал на станциях. Но в основном ездил. Пересаживался с поезда на поезд, на разъездах – и вперед, все дальше и дальше. Познакомился с другими мальчишками, которые, как и я, торговали то одним, то другим. Они многому меня научили – что более выгодно продавать, что менее, когда что пользуется наибольшим спросом. В каких поездах покупают охотнее, в утренних или вечерних – о, это большая разница. В пассажирских или в скорых. В скорых покупают хуже всего. И скорый всего один за день. Или, например, что предпочитают люди в переполненных вагонах, в более свободных, во втором классе, в третьем. Тогда второй класс был, как сегодня первый, а третий – как второй. Когда можно запросить подороже, а когда столько все равно не заплатят. Лучше всего покупали, когда в вагоне давка, жарко и хочется пить. Только протиснуться тогда непросто. Даже кондукторы иной раз билеты не проверяли. Но в таком возрасте, как я тогда был, человек еще как половина себя, всюду проскользнет. Освоив все это, я начал торговать также лимонадом. Это у меня выходило лучше всего. Уж не говоря о том, что лимонад не портится.

Однажды иду я по вагону второго класса – там обычно бывало не очень много народу – и кричу:

– Лимонад! Лимонад! Груши! Груши! Яблоки! Яблоки!

Меня подозвал пожилой мужчина:

– Дай мне одну грушу. Только спелую. Почем продаешь?

И заплатил мне за эту грушу, как за три. Сдачу не взял. Велел присесть рядом. Стал расспрашивать, откуда я родом, где живу, есть ли родители. А я больше помалкивал, что мне было ему говорить? Кроме того, я боялся, что меня оштрафуют – я ведь без билета ездил.

– А в школе хочешь учиться? – спросил он.

Я опять промолчал, потому что не знал, хочу ли я в школу.

– Освоил бы какую-нибудь профессию, – говорит он. – Ты же не будешь всю жизнь ездить в этих поездах? И потом, что ты станешь зимой продавать? Фруктов не будет. Лимонад? В поездах обычно холодно, кому нужен твой лимонад?

Вот насчет зимы он меня, надо сказать, здорово напугал. Я не подумал, что зимой люди в поезде не захотят пить лимонад. А еще больше меня поразило, когда он сказал, что сейчас, после войны, много таких, как я. Поезд остановился на какой-то станции, и мужчина, ни о чем больше меня не спрашивая, бросил:

– Выходим.

Мы вышли. Возле станции стояли пролетки. Мы подошли к одной из них. Кучер, должно быть, знал этого человека, потому что обрадовался:

– О, ваша честь. Приветствую, приветствую. Давно вас не было. – И спросил: – Как всегда?

Мы ехали довольно долго, наконец остановились перед каким-то зданием, окна первого этажа у него были зарешечены. Там он передал меня другому человеку. Первым делом меня наголо побрили. Потом дали полотенце и мыло и повели в душ, где велели хорошенько вымыться. Выдали какую-то одежду, ботинки. Ботинки, помню, были сильно велики. Свои я оставил у лесничихи, не хотел будить ее, когда убегал. Ходил босиком, а сейчас лето уже заканчивалось. Меня сфотографировали, анфас, в профиль, с одного бока, с другого. Потом отвели в столовую. Там уже сидело несколько мальчиков. Помню, что хлеб с мармеладом и ячменный кофе мне не понравились, хотя я был голоден. После этого сторож в форме отвел нас в камеру. Зарешеченное окно, в углу ведро и железные нары. Он сказал:

– Здесь вам будет лучше, чем у родной матери. Спать.

И запер дверь на засов.

Но поспать нам не удалось. Едва выключили свет, на нас накинулись клопы. Вас когда-нибудь кусали клопы? Повезло вам. Всю ночь кусались. Там все ими кишело. Бьешь, но откуда-то все время вылезают новые. Я впервые столкнулся с клопами. И скажу вам: по сравнению с клопами вши и блохи – сущая ерунда. Мы с ног до головы были в волдырях, а зуд такой, что кожу хотелось содрать. До крови себя царапали. Чем сильнее чешешь, тем сильнее зудит. И так каждую ночь. Мы пожаловались сторожу, который запирал дверь на ночь, он сказал:

– Спать надо крепче.

Только через несколько дней за нами приехала машина. Не обычный грузовик. Жестяная будка с зарешеченными окнами, какой-то парень в форме задвинул засов. Он сидел рядом с шофером и всю дорогу поглядывал через окошко, тоже зарешеченное, чем мы занимаемся. А чем мы могли заниматься? Нас трясло, вот и все. Дорога шла вверх-вниз, так что мы ехали больше зигзагами, чем по прямой, и нас кидало из стороны в сторону. Я все думал: что я, собственно, такого ужасного сделал? От лесничихи сбежал? В поездах торговал? Без билета ездил? Ну вот, так я и оказался в этой школе.

Ага, мы не договорились, до скольких очков играем. Как хотите. В школе мы всегда договаривались. В зависимости от того, сколько нас человек. И еще от того, когда начали. Это, в свою очередь, зависело от того, когда уйдет воспитатель. Но я обещал вам рассказать, зачем он собирал эти спичечные коробки. Сами вы не догадаетесь. Посмотрите на этот коробок. Что вы видите? Да, тут тёрки, отсюда спички вынимают, с одной или с другой стороны, а тут этикетка. На этой вот написано: «Накормим голодных детей». Какой-то фонд. Тогда были другие этикетки. Причем они все время менялись. Спички закончатся, пойдешь за новым коробком или у кого-нибудь из кармана вытащишь, а там уже новая этикетка. На предыдущей – «Не забывайте чистить зубы», а тут – «Да здравствует Первое мая» или «Вперед, молодежь мира», или «Весь народ поднимает из руин столицу». Если не знать, в какое время живешь, можно было бы догадаться по этим этикеткам. Не знаю, какие они теперь. Я уже говорил, что почти не пользуюсь спичками, всё электрическое. И не курю. Однако, на мой взгляд, каждую эпоху можно из этих этикеток сложить. Собственно, так оно и есть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю