412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Веслав Мысливский » Трактат о лущении фасоли » Текст книги (страница 22)
Трактат о лущении фасоли
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 22:47

Текст книги "Трактат о лущении фасоли"


Автор книги: Веслав Мысливский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

Купил в том же магазине, где подсвечники. В то время я зарабатывал лучше всего, это были мои золотые годы. Выступал в пятизвездочных отелях. Мы играли, помню, в белых смокингах с зелеными лацканами. Ну, не каждый вечер. В разных костюмах. И состав инструментов тоже разный, в зависимости от того, какая программа, какая публика. Иногда даже несколько раз за вечер менялся – смотря что играли. Только саксофон всегда присутствовал, бывало только, что я чередовал альтовый с теноровым или сопрановым.

Пожалуйста, вот и чай. Будем пить из чашек. Вам они нравятся? Я рад. Мне в оркестре подарили на день рождения. Всего две штуки осталось. Словно знали, что однажды вы приедете и мы выпьем из них чаю. Сам я никогда ими не пользуюсь. Чай, кофе, да и молоко тоже – из кружки. А угостить кого-нибудь чаем как-то до сих пор не представилось случая. У меня есть еще две такие же, поменьше, кофейные. Если бы вы захотели кофе, я бы вместо сахара предложил вам мед. Узнали бы, что это за вкус. Вы когда-нибудь пили кофе с медом? Тогда я заварю попозже, попробуете. Кофе я всегда только с медом. Совершенно по-другому получается, чем когда с сахаром. Вкус кофе не теряется, и нежнее, чем со сливками. Сливок, к сожалению, нет, если вы любите. Уже поздно, а то я бы съездил в магазин, купил. Магазин в нескольких километрах отсюда, но на машине это пара минут. Все равно как добраться до того берега, вот здесь, с краю водохранилища.

Если бы я знал, что вы придете, я бы запасся сливками. Подготовился бы. Жаль, что вы меня не предупредили. Звонили? И что, не соединялось? Не обижайтесь, но, честно говоря, хорошо, что вы не дозвонились, потому что по телефону я бы сказал вам, что у меня нет фасоли. Я бы решил, что это шутка. Или что телефон чинили и проверяют, есть ли связь. Даже если бы вы представились, по телефону я бы не поверил. Решил, что вы выдаете себя за кого-то другого. А так, во всяком случае, я уверен в одном: мы точно когда-то встречались, вот только где и когда? Не может быть, чтобы мы прожили жизнь и ни разу не встретились.

16

Может, все же зажечь свечи? Я бы принес подсвечники. Мы всё лущим и лущим эту фасоль, могли бы уже стать добрыми друзьями. Тем более что я уверен – мы когда-то встречались... А когда люди встречаются после долгой разлуки, надо, чтобы было торжественно, разве нет?

Вы, наверное, согласитесь, что примерно до середины жизни знакомых у нас прибавляется, даже трудно всех упомнить, а потом их количество начинает уменьшаться, так что в конце концов человек оказывается единственным своим знакомым. Дело не только в том, что люди умирают. Просто жизнь таким образом дает нам знать, сколько ее прошло, а сколько осталось. Прошла почти вся, осталось немного. Так что, когда кто-нибудь, вот как вы, приходит, пусть за фасолью, и при этом кажется знакомым, следует хоть свечу зажечь. В такие моменты каждый знакомый – словно бы за всех знакомых.

Если бы я еще играл, то сыграл бы по этому случаю. Но что поделаешь. Разумеется, хочется. Да, часто хочется. Бывает, я даже достаю саксофон из футляра, вешаю на шею, беру мундштук в рот, обнимаю руками корпус, но пройтись по клапанам уже не решаюсь. Для лущения фасоли мои руки, как видите, еще кое-как годятся. И для другой работы. Хотя восстанавливать эти таблички – мука мученическая. Что уж говорить о саксофоне. Сразу пальцы немеют. Я даже в мундштук тогда боюсь дунуть. Но себя слышу. Может, вы не поверите: не играю, но себя слышу. И собаки меня слышат. В такие моменты они лежат, словно обратившись в слух. Шерсть не взъерошенная, ни один мускул не дрогнет, морды вперед, уши торчком, точно собаки боятся упустить хотя бы звук. Мне не кажется. Они слышат, что я играю, и я это слышу. Играю – губами, дыханием, вот этими руками, которые боятся коснуться клапанов, всем собой. Что ж я – свою игру не узнаю? Я себя наслушался, душа наслушалась, как же я могу не узнать, что это я играю?

Честно говоря, я только теперь, когда уже много лет не играю, понял, что это за инструмент – саксофон. При такой игре, когда только ты сам себя слышишь, можно услышать нечто большее, чем одну только музыку. Словно переступаешь в себе какую-то черту. Может, со всеми инструментами так, но я играл на саксофоне, поэтому могу говорить только о нем. Вроде бы и знаешь, что он умеет, на что способен, а на что нет, знаешь все его части – так же, как свои руки, глаза, рот, нос, знаешь, что от чего зависит, а оказывается, что ты ничего не знал. Лишь когда перестаешь играть...

Выбирая новый мундштук, я, бывало, все перепробую, продавец всё подает и подает новые, пока наконец какой-нибудь из них меня не устроит. Это только кажется, что тебе уже все известно. В одном музыкальном магазине мне даже сказали как-то, что, мол, из разных оркестров к ним приходят, но чтобы кто-нибудь так капризничал... А вы возьмите два одинаковых мундштука, скажем, из эбонита – звучать они будут по-разному. Не потому, что из эбонита. Можно латунные, серебряные, позолоченные... Два одинаковых мундштука, а звук разный. И неизвестно почему. Так же и с тростью: бамбук должен быть подходящим. Только как определить, какой подходит? Что это вообще такое – подходящий бамбук? Да все что угодно. На какой земле рос, какой год был там, где он рос, достаточно ли было солнца, не слишком ли много дождей или наоборот. Правильно ли срезан, равномерно ли высушен с обеих сторон. А прежде всего – мягкий он, твердый? Все это потом влияет на звук. Даже человеческие руки, которые эту трость изготовили, видимо, влияют. Так что потом я каждую трость подрезал, чтобы добиться полноты звука. Запомните: мундштук и трость – самое главное в саксофоне. Разумеется, все элементы важны, шейка, клапаны, особенно герметичность подушек, колокол, от каждого что-то зависит, многое зависит и от пробки мундштука, от так называемой лигатуры, которая держит трость, чтобы та вибрировала по всей длине.

Но мундштук и трость важнее всего. Не только потому, что превращают ваше дыхание в музыку. Но они словно бы всю жизнь раскрывают в человеке, всю память, даже ту, что заброшена, все надежды, какие только есть в нем, обиду на людей, на мир или даже на Бога.

Вы думаете, я бы смог? Но саксофонисты редко играют в таких оркестрах, о каких вы говорите. Может, если бы я не только на танцах... Или если бы окончил какую-нибудь консерваторию, имел бы документ, что умею. Знаете, как это в жизни устроено?.. Человеку нужен документ, удостоверяющий даже его собственное рождение. Без этого он вроде и не родился. Нужен документ, удостоверяющий его смерть, иначе он вроде и не умер. Так мир устроен, что я буду вам объяснять? Мы оба в нем живем. Вы ведь в этом не сомневаетесь? Вот, фасоль лущим, значит, существуем. Правда, кто-то уже нечто подобное сказал. Только этого недостаточно. Каждый еще должен быть чем-то удостоверен. Или кем-то. Но пока мы лущим фасоль, это не требуется.

Я другое хотел сказать. Что само по себе существование – никакое не доказательство. Существование дарит нам одни сомнения. Не поймите меня превратно. Я говорю в целом, не конкретно о вас или о себе. Я ведь вас не знаю. Могу лишь кое о чем догадываться, но точно не знаю. Фасоль вот лущим, это все. Но рано или поздно мы закончим, вы уедете и что тогда? Я вас не вспомню, вы меня – тем более. Что ж, я не был великим человеком, чтобы обо мне помнить. Электрик, играл на танцах. Даже если бы вы танцевали в одном из тех заведений, где я играл, вероятно, не обратили бы внимания на какого-то саксофониста из оркестра.

Да нет, ну что вы, я не для этого сказал. Вам бы, может, пришлось из любезности притвориться, что да, конечно, как я мог вас забыть, отлично помню: кажется, там-то, ну да, разумеется, там-то, тогда-то, верно? Тут, там, тогда – какая разница?

Конечно, иногда приходится притворяться, когда встречаешь кого-то спустя годы, не остается ни единого признака, подтверждающего, что это тот же самый человек, что был прежде. Или даже признак есть, но что с того: хоть убей, не можешь вспомнить, кто это. Да, тогда приходится притворяться, что помнишь. Я даже думаю: могут ли люди существовать без притворства? Возможно ли вообще существование без притворства? Впрочем, что такое память, если не притворство, что ты якобы помнишь. А ведь это единственный свидетель нашего существования. Мы зависим от памяти, как лес от деревьев, а река от берегов. Скажу больше, с моей точки зрения, память нас творит. Не только нас, вообще весь мир.

Так что мы должны жить столько, сколько позволяет наша память. Не дольше. По-моему, человек живет слишком долго, хотя все считают, что слишком коротко. Вы так считаете? Что же в таком случае сказали бы мои собаки или другие существа? Слишком долго. Я как подумаю, что они могут умереть раньше меня... вот хотя бы настолько слишком долго мы живем. Человеческая память рассчитана на более короткую жизнь. Ничья память не способна столько всего вместить. К счастью, говорите? Почему? Полагаете, человеку такая память не по силам? Мир бы от нее рассыпался? Возможно. Хотя то, с чем память не справляется, все равно становится нашим уделом. Поэтому я и считаю, что слишком долго. Как я уже сказал, человек должен жить столько, сколько память ему позволяет, в тех границах, которые она определяет. А что, вы знаете какую-нибудь другую меру жизни?

Простите за вопрос, у вас никогда не было ощущения, что вы живете слишком долго? Значит, вы, как и большинство людей, любите жить. И я могу это понять, особенно если человек верит в судьбу. О да, тогда гораздо легче жить. Но я не верю. Случайности, сплошные случайности, всё – случайность. Таков этот мир, такова эта жизнь, если вы хотели взглянуть, как тут все устроено. И что, стоило приезжать? Тем более что я вас сразу усадил фасоль лущить. Но вы ведь хотели купить фасоли, помните? А у меня была только нелущеная. Ну вот, я и говорю, что слишком долго. Столько, сколько память позволяет. Разве что веришь в сны. О, сны – это тоже память.

Может, я бы и не вспомнил об этой шляпе, если бы она мне не приснилась. Когда я стоял среди женщин над кучей картофельной ботвы, уже тогда должен был догадаться, что означает эта шляпа. Только, как я уже говорил, я тогда не верил в сны. А еще когда я, вскоре после этого, заболел ревматизмом. Сам по себе ревматизм, может, и не был бы такой катастрофой: известное дело, все люди болеют, приходится терпеть. Но оказалось, что я больше не смогу играть. А игра была для меня всем. Пожалуй, я и сам себя не слишком волновал – только моя игра. Вне игры меня словно не существовало. Кто знает, может, я действительно не существовал, и лишь эта игра будто извлекала меня из небытия и заставляла жить.

Впрочем, ради игры я и уехал. Это, как вы знаете, было непросто. Но предприятие, где я работал, получило заграничный контракт на строительство цементного завода. А потом я не вернулся. Других причин не было. Можно было и дальше играть в оркестре при какой-нибудь стройке. Но я помнил, что сказал кладовщик: саксофон вел его по миру. Не говоря уже о том, что я хотел оторваться от своей памяти, которая, как мне казалось, постоянно возвращала меня к какой-нибудь точке. Я подумал: эта память останется здесь, а я буду играть там.

И вдруг этот ревматизм. Все вернулось будто с удвоенной силой. Вся моя жизнь вдруг напомнила о себе. Я даже не знал, что ношу ее в себе. Если бы не эта игра, меня бы мало волновало, живу я или не живу и с каких пор. Потому что, в сущности, почему я жив? Счастливый случай? Но счастливый ли? Может, это была просто шутка? Или испытание? Но в чем оно заключалось? Я не знаю.

Сейчас-то с руками у меня уже получше. Когда вы вошли, я подновлял эти таблички, сами видели. А это не так просто. Рука дрогнет – и кисточка дрогнет. А краски теперь гораздо качественнее, их не так легко смыть. И нужно вести по прежним линиям, а те зачастую едва видны, скрыты ржавчиной. Можно одного человека с другим перепутать. И фасоль вот, как видите, могу лущить. Только на саксофоне уже никак. Для саксофона пальцы нужны – как бабочки. Они должны чувствовать не только то, какого звука касаются, но и насколько глубоко. Вот, этот палец, видите, у меня немного опух, а на левой руке эти два не сгибаются. Когда оттепель, еще и болят. Но сейчас гораздо лучше. Я почти все могу делать. Починить что-то, дров нарубить, машину вести, если что-то нужно или в ремонт.

А было время, когда я чашку с кофе или чаем не мог удержать, представляете? Практически ни один палец не сгибался. Какой тут саксофон, если пальцы не гнутся? Ты в мундштук дуешь, а пальцы клапанов боятся. И конец игре. Речи быть не может ни о какой игре. Играешь – катастрофа. Была жизнь, а осталась катастрофа. Ты эти пальцы умоляешь, сжимаешь, силой пытаешься согнуть, а они как мертвые. Пусть бы как угодно болели, пускай даже нестерпимо, пускай бы стреляло, жгло, но только бы сгибались. Вы себе не представляете, что это такое. Все надежды, желания, устремления – псу под хвост... Как с этим смириться?

Погодите, вот этого я не ожидал – того, что вы сейчас сказали. Наверное, я вас с кем-то перепутал. Придется все же вспомнить, где мы встречались и когда. Что-то не сходится. Я и представить себе не мог. Кто бы другой... Нет-нет, я вас отлично понял. Я даже думаю, может, вы и правы, кто знает. В конце концов, это тоже выход. Ведь хуже всего, когда выхода нет. Да, это выход. Хотя сейчас это уже не важно. Может, если бы тогда...

Только, видите ли, когда что-то происходит не внезапно, ты сначала этого не замечаешь. Потом пытаешься игнорировать, потом утешать себя, что, может, все не так уж и плохо. Тем более что и другие тоже утешают: вон, мол, этот или тот, у них так же было или даже хуже, и все закончилась хорошо.

Однажды зимой я вернулся из отпуска – на горных лыжах катался, и ощутил в руках какую-то странную усталость. А еще палец, вот этот, стал побаливать. Другие пальцы – нет, только сделались немного неловкими. Я подумал, что это после лыж. Перетрудил руки, устал от палок, подъемников, подъемов, падений. Катался я неплохо, но только раз в год, да и то не каждый – недели две-три, так что всякий раз приходилось привыкать заново. Ничего удивительного, что потом руки ноют. Но через какое-то время и другие пальцы у меня начали болеть и перестали сгибаться. Играешь и вдруг не успеваешь нажать клапан или нажимаешь неточно. Ох, плохо дело, подумал я. И отправился к врачу. Тот посмотрел одну руку, другую, попробовал согнуть мои пальцы так, эдак, надавил тут, там, спросил, больно ли.

– Больно.

– Увы, – говорит, – это ревматизм. Причем острый. Нужно обследоваться. И тогда уже подбирать лечение. Но санаторий – наверняка. Желательно даже два раза в год.

– А играть я смогу, доктор?

– На чем вы играете?

– На саксофоне.

Он взглянул на меня вроде как сочувственно.

– Пока надо заняться лечением. Тем более что руками дело может не ограничиться. С ревматизмом всякое бывает. Это такая болезнь...

Но я уже не слушал про болезнь, а думал, как я буду жить без музыки. В конце концов он меня немного успокоил: мол, трудно делать какие-либо прогнозы без обследования, может, я еще смогу играть. Разумеется, если буду его слушаться.

Результаты обследования оказались не слишком утешительными, я стал выполнять его предписания, тем более что окончательно надежды он меня не лишал. Кроме лекарств, прописывал терпение, оптимизм, ну и санаторий. Так что я начал ездить в санаторий. Мне делали разные процедуры, массажи, ванны. Я старался все выполнять как можно тщательнее. Но какой может быть результат, если человек постоянно думает, что больше не играет и, возможно, вообще больше не сможет играть. Если мысли отдельно, а лечение отдельно, то и результатов не будет. Я даже старался не заводить никаких знакомств: добрый день, добрый день, и всё. Никуда не ходил, только гулял. Разве что иногда до или после прогулки заходил в кафе выпить кофе или чая. А так никуда. Никаких концертов, хотя в санаторий приезжали неплохие оркестры, певцы, барды, часто хорошие голоса. Вокруг был огромный парк, можно гулять. Аллеи, аллейки, места достаточно, и есть куда свернуть, если кто-нибудь идет навстречу, а тебе хочется избежать встречи. Повсюду скамейки, иногда я садился, но, если кто-нибудь присаживался на другом конце, тут же уходил. Мне было плохо рядом с людьми. Признаюсь, мне и с самим собой было плохо.

И только когда белки подбегали за орешками, я на время забывал о себе. Всегда носил с собой пакетик фундука. А белки словно бы поняли. Только присядешь – бегут. Представляете? Вот почему белки так доверяют людям? Вы считаете, что в санатории человек меняется? Тогда всех надо отправлять в санатории. Хотя и там случалось, что кто-нибудь собаку бросит. Не одна такая псина бегала потом в поисках хозяина.

Не в этом санатории, а в другом, раньше... Не помню, рассказывал ли я вам, как начинал за границей? Так вот, я вставал на главной аллее, рядом ставил корзинку и играл. Люди, проходя мимо, бросали в корзинку деньги. Иногда садились на ближайшую скамейку и слушали. Иногда просили сыграть какую-нибудь мелодию – после этого обычно оставляли больше денег. Поначалу было непросто, да. Но мне повезло.

Однажды на скамейку сел пациент санатория, с костылями. Слушал-слушал, затем встал, бросил в корзинку купюру. Попросил меня что-то сыграть, потом еще, потом попросил подать ему эту корзинку, потому что наклоняться тяжело, и бросил крупную купюру. С тех пор мужчина приходил почти каждый день, садился, слушал, просил сыграть то одно, то другое, потом подать ему корзинку и бросал туда деньги.

Однажды он усадил меня рядом с собой и стал расспрашивать, где я учился, есть ли документы. Нет, я его не обманывал. Рассказал все, как было, про школу и что потом меня учил тот кладовщик на стройке, ну и про тамошний оркестр. Мужчина кивал, но мне казалось, недоверчиво. Я еще плохо говорил, так, с пятого на десятое, но он вроде все понимал.

В какой-то раз он снова велел мне сесть рядом. Больше ни о чем не расспрашивал, только жаловался, что толку от санатория мало, ему грозит инвалидное кресло. А он был танцором, обожал танцевать. Теперь у него есть свое заведение, он сказал название, сказал где, и не хочу ли я там играть в оркестре. Он уезжает, пришел попрощаться. Дал мне точный адрес, деньги на билет, мы договорились, когда я приеду. Так все и началось.

Можете себе представить? Когда-то хотя бы на улице, но я играл. А теперь это я бросал деньги в корзинки других музыкантов и даже надеяться не смел когда-нибудь снова ваять в руки инструмент. И тот человек стоял у меня перед глазами – как он ковыляет на своих костылях, а впереди маячит инвалидное кресло. Да, когда я у него играл, он уже не ходил. Честно говоря, я ждал приговора, потому что долго никакого улучшения не было. Мне даже казалось, что становится все хуже. Так что о саксофоне пришлось забыть. Разумеется, в санаторий я ездил, как врач велел, но уже поездом – машину водить боялся.

Однажды еду я в поезде, он останавливается на какой-то станции, и через мгновение на пороге купе появляется женщина. Я совершенно не интересовался своими попутчиками, но она сразу же привлекла мое внимание. Я вскочил, чтобы помочь ей положить чемодан на полку, хотя, наверное, не справился бы. Самому приходилось брать носильщика. К счастью, кто-то, сидевший ближе к двери, меня опередил. Она была среднего возраста, хотя, как вы знаете, средний возраст труднее всего определить. Одета со вкусом, ухоженная. Сияла зрелой, но уже клонившейся к закату красотой. А может, будто бы проступающая сквозь эту красоту боль бытия производила такое впечатление, одновременно извлекая на свет ее глубину. Лица молодые и просто красивые бывают красивы словно поверхностно, до тех пор, пока боль бытия что-то такое в них не проявит. Однако не это заставило меня задуматься, хотя не было ничего удивительного, если бы так случилось. Чем дольше я всматривался в эту женщину – разумеется, украдкой, – тем большей преисполнялся уверенности, что мы уже где-то встречались. Только где и когда, гадал я. Мне даже пришло в голову, что это она была под той черной вуалью, густо усыпанной узелками, словно мушками, когда мы стояли над кучей картофельной ботвы в моем сне. Вот такие мысли занимали меня весь оставшийся путь.

Она сошла на той же станции, что и я. На платформе я поклонился, вложив в этот поклон всю свою печаль: ведь мы, вероятно, никогда больше не увидимся. Не думаю, что женщина поняла. Кивнула в ответ и даже не улыбнулась. Поэтому я тем более был уверен, что больше мы не встретимся.

И вот, не поверите: сижу я однажды на скамейке, курю и вдруг вижу: идет она. Одета иначе, уже скорее как пациентка санатория, чуть небрежно, но все равно элегантно.

Я издалека ее узнал. После той поездки эта женщина постоянно присутствовала в моих мыслях. Нередко между процедурами я задумывался, где мы могли встречаться и когда, если я вот так сразу ее узнал. Женщина подошла к моей скамейке. Однако не улыбнулась, чтобы показать, что тоже меня узнала. Только спросила, можно ли сесть. Мол, я курю, и ей тоже хотелось бы закурить.

– На всех скамейках только некурящие, – объяснила она. Выкурив сигарету, женщина поднялась и сказала: – Спасибо.

И больше ничего. Я снова начал гадать, откуда ее знаю. Теперь у меня не было ни малейших сомнений, что мы виделись гораздо раньше, чем тогда, в поезде. В парке, на солнце лучше видно – будто с дистанции времени. Но насколько давно – пытался я вспомнить. Я выкурил несколько сигарет подряд. Пролистал свою память, словно альбом с женскими портретами, но нигде ее не обнаружил. Может, она была тогда гораздо моложе, может, так изменилась? Но эта боль бытия и в юности должна была ощущаться в ее красоте, оттого я ее запомнил.

Через несколько дней я зашел после прогулки в кафе: сижу, пью кофе, листаю газету, и вдруг что-то заставляет меня поднять глаза. Кафе битком набито, все столики заняты, и тут я вижу, входит она – точно так же, как тогда в купе. Делает несколько шагов, оглядываясь в поисках свободного столика. Я невольно последовал за ее взглядом, однако не заметил, чтобы кто-то собирался уходить. Мне не пришло в голову пригласить ее присесть за мой столик. Наверное, я опасался, что она откажется, раз тогда, на скамейке в парке, не сочла нужным даже улыбнуться, не говоря уже о том, чтобы спросить: не с вами ли мы ехали в поезде? Да-да, я вас помню. И я снова погрузился в чтение газеты. Вдруг слышу рядом ее голос:

– Вы позволите присесть за ваш столик? Все занято. Может быть, скоро что-нибудь освободится, так что я ненадолго.

– Пожалуйста, – ответил я, возможно, слишком сухо. Но был немного обижен на нее – что тогда, на скамейке в парке, она меня не узнала, хотя мы ехали в одном купе. Сейчас было бы проще начать разговор. Я совершенно не знал, о чем с ней говорить, а продолжать читать газету было неудобно. Однако у женщин, как вы знаете, есть такая сверхъестественная способность: даже если ты что-то очень глубоко скрываешь, они это непременно обнаружат. Засомневавшись, она спросила:

– А может, вы кого-то ждете? В таком случае...

– Пожалуйста, пожалуйста, – повторил я гораздо более приветливо. И когда она села, к этим нескольким словам, естественным в подобной ситуации, словам, которые она, собственно, сама мне подсказала, полушутливо добавил: – Правда, наверное, мы всегда кого-то ждем, хоть и не всегда это осознаем.

Видимо, она испугалась:

– Ах, в таком случае извините. – И уже собралась было встать.

– Сидите, пожалуйста, – остановил я ее. – Я просто так сказал.

– В таком случае я съем пирожное и пойду, – ответила она. – Иногда не могу себе отказать, хотя следовало бы, – начала она оправдываться.

И чтобы окончательно ее успокоить, я сказал:

– Не принимайте мои слова близко к сердцу, а то не получите удовольствия от пирожного. Я бы не хотел быть тому виной. Я просто так сказал, ради красного словца.

– Я так и поняла, – ответила она.

Но женщина по-прежнему выглядела испуганной, это было видно по тому, как беспокойно она высматривает официантку, только что скрывшуюся в подсобке.

– Не волнуйтесь, официантка сейчас подойдет.

– Я не волнуюсь, – решительно возразила она. – С чего бы мне...

Мне показалось, что я коснулся какой-то болевой точки, хотя речь шла всего лишь об официантке. И наверное, захотел исправить свою неловкость, а может, была другая причина:

– Хотя мы никогда не можем быть уверенными, не свел ли нас случай.

– Какой случай? – вскинулась она.

– Ну, например: когда вы пришли, свободных мест не было. Благодаря этому мы сидим за одним столиком.

– Случай? – Она будто бы задумалась.

– Много лет назад мы с одним человеком по ошибке поклонились друг другу на улице, он принял меня за знакомого, и я принял его за знакомого, но оказалось, что мы не знакомы. Я извинился, что это всего лишь случайность. Но он не согласился и пригласил меня в кафе.

– Что ж, кафе превращают случайности в судьбу? Это вы хотели сказать? – В ее голосе прозвучала насмешка.

– Возможно, – сказал я, также чуть насмешливо, хотя не собирался иронизировать. – Все зависит от того, что мы считаем таковым. Отчего же нельзя сказать, что вы пришли потому, что я вас ждал?

– Правда? – Она притворилась удивленной, но в глазах ее читалось недоверие.

– Разве это невозможно? Разве это противоречит здравому смыслу? Тем более что мы знакомы.

– Правда? – Женщина сделала большие глаза. Я думал, она рассмеется. Но моя собеседница погасла, словно задумавшись о чем-то. – Мне кажется, вы меня с кем-то путаете, – сказала она, помолчав. Я вас совершенно не помню.

– Как это? Мы ехали в одном поезде, в одном купе. Вы вошли в... сейчас... что это была за станция?

– Это невозможно. Я приехала на машине.

– На машине? – Я не столько удивился, сколько встревожился. – Но вы сидели напротив, у двери. У вас был большой черный чемодан. Я хотел помочь вам положить его на полку, но кто-то меня опередил.

– Мне очень жаль. Я вообще не пользуюсь поездами. Терпеть их не могу. Просто не могу ездить на поезде. Это убегающее назад безнадежное пространство за окном... К тому же с поездами у меня связаны не самые приятные воспоминания.

Она немного поколебала мою уверенность. Но я ей не поверил. Чувствовал, что она меня узнала и не сомневается в том, что это я. Может, она просто играет в какую-то игру, правил которой я не знаю. Или от чего-то защищается. Но от чего?

– А помните, несколько дней назад я сидел на скамейке в парке и курил. Вы подошли и спросили, нельзя ли присесть, потому что тоже хотели закурить.

Она засмеялась:

– Я не курю! И никогда не курила. Вы в самом деле с кем-то меня путаете.

– Как это? Вы не помните? – Я не сдавался. – Вы сказали, что на всех скамейках сидят некурящие. А уходя, поблагодарили меня.

– Можно попросить вас позвать официантку? – спросила она с легким раздражением. – Я бы съела свое пирожное и более не злоупотребляла вашим гостеприимством.

Она не оставила мне ни малейшей надежды. Я даже подумал – может, обратить все в шутку, сказать: извините, я пошутил. Иногда мне нравится наблюдать за тем, как люди реагируют в навязанных им ситуациях. Однако я не сомневался, что это была она. Я кивнул официантке, которая как раз вышла из подсобки. Та подошла.

– Скажите, какие у вас есть пирожные?

Через минуту она вернулась с подносом, полным пирожных, и я спросил:

– Какое вы хотите?

При виде пирожных в глазах женщины зажегся почти детский восторг.

– А какое вы бы посоветовали?

Я посоветовал то, которое обычно брал сам.

– А вы не будете возражать, если я возьму другое?

И взяла другое. Я заказал такое же. Она, видимо, поняла, в ее глазах что-то сверкнуло. Улыбнулась, но улыбка показалась мне натянутой. С такой же деланой беззаботностью она сказала, поедая, вернее, смакуя пирожное:

– Ах, как я вам благодарна, что вы позволили мне сесть за ваш столик. Сегодня мне так хотелось пирожного.

– Именно этого, – добавил я.

– Откуда вы знаете? Вы не могли знать, ведь вы предложили мне другое.

– Из вредности, – сказал я. – Точно так же, как вы из вредности не хотите вспомнить, что мы ехали в одном купе, что вы подсели ко мне на скамейке в парке, чтобы выкурить сигарету. И где бы мы ни встречались, вы станете отрицать, я знаю. Даже если бы я сказал, что вы мне снились, вы бы возразили, что это невозможно.

– Это как раз возможно, хоть и банально.

– Но каким образом, если, по вашим словам, мы никогда не встречались?

– Возможно, это единственная возможность вас вспомнить. – И она посмотрела на меня таким неподвижным взглядом, словно из него внезапно вытекла вся жизнь. Мгновение мы глядели друг на друга, потом в ее глазах вновь заискрилась улыбка.

– Пожалуй, сделаю исключение и побалую себя еще одним. – Она кивнула официантке. Когда та снова подошла с подносом, велела мне выбрать первому. После чего заказала такое же пирожное. – Видите, какая я обжора? Мне не следует, правда. Я никогда не позволяю себе больше одного... Это все из-за вас. Вы ужасный человек. Если бы я знала...

И с притворной обидой посмотрела мне в глаза, в которых я увидел будто бы тень страха. Но она тут же сказала:

– Я всегда потом жалею, когда иду у себя на поводу. Придется наказать себя за это второе пирожное.

– Наказать? И какое же наказание вы выберете?

– Пока не знаю. Что-нибудь придумаю. Ага, уже знаю! В следующий раз, когда я сюда приду, выпью только кофе или чай, а пирожное есть не стану. Будет мне урок. – Она почти радовалась предстоящему наказанию. – Или нет, даже кофе и чай не буду пить. Закажу стакан воды. Или нет, буду еще более строга. Закажу пирожное, но не съем его. Оставлю на тарелке. Или даже два пирожных, да, два пирожных, словно жду кого-то. А поскольку этот кто-то не придет, оба останутся несъеденными. – И она засмеялась, словно развеселившись от перспективы наказания. – Вы сами только что сказали, что мы всегда кого-то ждем, просто не всегда это осознаем. Так что, возможно, таким образом я хотя бы осознаю. Два пирожных, и оба останутся несъеденными.

А я как раз собирался сказать ей, чтобы она не наказывала себя, подумаешь – лишнее пирожное, тем более что это ничем ей не грозит. Она худая. Когда она вошла в кафе и начала оглядываться в поисках свободного столика, мне даже пришло в голову сравнение: она похожа на веточку в Вербное воскресенье. Но я подумал, что, возможно, она никогда такой веточки не видела, и предложил ей кофе или чая, извинившись, что не подумал об этом раньше.

– Ах, нет, спасибо, – ответила женщина, все еще смеясь. – Это испортило бы вкус пирожного. Я никогда не запиваю пирожные ни кофе, ни чаем, вообще ничем. – И, не переставая смеяться, она протянула руку за салфеткой, рукав ее блузки немного задрался, и над самым запястьем, примерно вот здесь или чуть выше, я увидел несколько цифр, будто выведенных на коже чернилами или химическим карандашом. Это длилось мгновение. Женщина выхватила салфетку и, одернув рукав, поднесла к губам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю