Текст книги "Трактат о лущении фасоли"
Автор книги: Веслав Мысливский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Так мы прошли несколько раз, и он все время что-нибудь исправлял в моем поклоне. Наконец, когда мы в очередной раз поклонились друг другу, продавец словно бы очнулся, замер, взглянул на меня почти смущенно и сказал:
– Дайте сюда эту шляпу. – Он вынул газету. – Господи, чему я вас учу! – Он положил шляпу обратно на витрину, убрав оттуда серо-бурую. – Полное падение. Я себя просто не узнаю. Стыд и позор – то, чему я вас учу. Подкладывать в шляпу газету! В прежние времена такое и представить себе было невозможно. Поклон был поклоном, это, так сказать, была церемония. А я словно пытаюсь лишить вас того удовольствия, которое дарит шляпа. И потом сомневаюсь, что вы сможете поклониться даме, имея на голове шляпу, в которую подложена газета. Другое дело, что и дам уже нет. Разлетелись или вымерли. Можно сказать, времена теперь и для дам нехороши. Посмотрите, что сталось с нашими дамами. Толкаются, чуть не по ногам тебе ходят, и никто даже не извинится. Я стараюсь вообще не выходить. Только в магазин и обратно. А уж что у них на головах... Лучше не смотреть. Вы заметили, каким уродливым стал мир? Да, он существует, но что с того? Меня всегда привлекала красота, а не существование мира как таковое. Нет, велика, велика... Уж не говоря о том, что она отвергает ваше лицо.
Продавец открыл выдвижной ящик, достал довольно толстую тетрадь и почти швырнул мне через прилавок.
– Пожалуйста, можете написать, что вам нужна коричневая фетровая, и указать размер.
– Что это?
– Книга жалоб и предложений. Я бы вам только посоветовал не подписываться своим именем. Просто напишите: клиент. Я всем так советую. – Он снова взял тетрадку и начал нервно листать. – Почти вся заполнена. Какие только записи люди не оставляют. Вот стихотворение. Рисунок, но очень неприличный, очень, вы лучше не смотрите. Ага, вот чистая страница. Пожалуйста. Будьте добры. Всенепременно.
– Что мне написать?
– Что хотите. Если вам не нужна шляпа, то пишите, что хотите. Клиенты пишут обо всем. Не только о шляпах. Я никому не указываю, что кому писать. Комиссии я эту тетрадь все равно не показываю. Для комиссии у меня есть отдельная. Вот. – И продавец вытащил из другого ящика еще одну тетрадку. Пролистал и сунул мне. – Чистая, как видите. Только штампы и подписи, что проверка состоялась. А здесь каждый волен писать, что хочет. Ну а куда еще клиенту писать? Богу? А вдруг Бог не знает нашего языка? Потому что если бы он знал, если бы он только знал... – Продавец вытащил из кармана платок, вытер глаза, нос, лоб. – И простите меня, пожалуйста. Я совсем забыл, что обязан вам электричеством. – Он бросил каждую тетрадь в свой ящик. – Я вот думаю... Но нет... нет. Велика, решительно велика. Как только вы вошли, я сразу понял, что это не ваш размер. И даже забеспокоился, потому что мало того, что с витрины... а ведь вам именно эту захочется, коричневую фетровую, я сразу понял. Так сказать, с первого взгляда. С первого взгляда о человеке обычно узнаешь больше всего. Лицо, на которое внезапно падает этот наш первый взгляд, на долю секунды оказывается словно ослеплено, открыто, можно сказать, настежь. Поэтому как только вы вошли, этот мой первый взгляд сказал мне о вас все. Что такого он мне сказал, спросите? Он сказал, что ваше появление здесь – это случай, который порой зловредно оборачивается судьбой. Да-да, молодой человек, судьба – не что иное, как исключительно зловредный случай, с которым ничего не поделаешь. Вы пришли, хотя у меня нет коричневой фетровой шляпы вашего размера. Вы, правда, могли не знать, что у меня ее нет. Но вы не знаете, почему вам хочется именно коричневую фетровую шляпу. И дело не в том, что вам хочется того, чего нет. Молодость вправе желать того, чего нет, вправе даже желать невозможного. И не важно, что к вашему юному лицу коричневая фетровая шляпа не идет. Дело не в этом. Дело в том, что вы, так сказать, проходите мимо самого себя. Вы проходите мимо себя и не понимаете, что это вы. Я еще надеялся, что, может, хотя бы та кремовая. Но вам она не понравилась. Наперекор себе. Вопреки себе. Кто же вы? Электрик, говорите. Работаете на стройке. Впрочем, вы починили мне свет, это подтверждает ваши слова. Пускай так. Я вижу, лицо у вас молодое, можно сказать, еще не вполне вылупившееся. Пускай. Правда, с молодыми лицами обычно труднее всего. Потому что молодое лицо, так сказать, по природе своей неопределенно. Что-то в нем постоянно возникает, исчезает, зажигается, гаснет. Тебе покажется, что ты сумел наконец уловить в нем нечто постоянное, а оно вдруг ускользнет, растает, рассыплется, и перед вами снова новое лицо. Но я глубоко убежден, что в вашем лице мне удалось это нечто уловить. А именно: в вас все, так сказать, не по мерке. Вы сами для себя, сами в себе не по мерке. И не по мерке вы по отношению к единственной коричневой фетровой шляпе в этом магазине, а не наоборот. Не по мерке по отношению к вашему призванию, так сказать, знаку вашего существования, что проявилось в этом столь зловредном случае, что тут имеется всего одна коричневая фетровая шляпа, да и та на витрине, а с витрины я снять не могу. К тому же она вам велика. Всё вам не по мерке, всё, что только может быть не по мерке в человеке. То есть велико. Вы чувствуете себя чужим в самом себе, постоянно болтаетесь внутри, оболочка вам велика. Только себя, молодой человек, невозможно проложить газетой. Однако кто знает, может, невозможное станет возможным. Короче говоря, вы, похоже, чувствуете себя в себе так, как чувствует себя эта шляпа на вашей голове, только наоборот. Как будто вас что-то несет и постоянно формирует и одновременно заставляет рассыпаться. Не знаю, зачем я вам это говорю. Меня всегда трогали молодые клиенты. Особенно с тех пор, как мой магазин национализировали и у меня появилось гораздо больше времени для размышлений. Поверьте, я могу смотреть на молодое лицо, как на картину. И даже если сюда неделями никто не приходит, потому что незачем, я могу себе такое лицо представлять. Эти едва намеченные черты, которые не желают застыть даже настолько, чтобы в них можно было уловить еще очень далекую тень смерти. Потому что именно смерть является самой точной меркой молодости – старость уже ни в каких мерках не нуждается. Молодость – это, так сказать, состояние невесомости, единственное в жизни. Так чем же его мерить, если не смертью? Другой меры не существует, поскольку человеку даже не приходится осознавать, что он молод. Осознание, правда, всегда приходит слишком поздно, вне зависимости от возраста. Таков уж наш удел – всегда слишком поздно. Всегда опаздываешь. Потому что именно осознание есть наша судьба, а не жизнь. Стоила ли наша жизнь того, чтобы жить, или нет, определяет судьба. Жизнь – это то, что течет бессвязно, бесцельно, день за днем, обычно по воле случая, поскольку раз мы есть, приходится быть. Судьба же – человеческое творение, своего рода свидетельство уважения к жизни. И лишь это краткое время молодости заставляет нас осознать, как могла бы выглядеть счастливая вечность. Столько лет, столько лет среди этих шляп, а молодость до сих пор трогает меня – меня, старого шляпника! Особенно когда молодой человек покупает первую в жизни шляпу. Это ведь ваша первая, не так ли? Я так и думал. Сразу подумал, как только вы вошли. Простите, а сколько вы уже работаете электриком?
– Со школы. Сначала деревню электрифицировал. – Я уже собирался уходить, даже взялся за ручку двери, но меня остановил его вопрос.
– Да, я понимаю, – сказал он.
Я не решился спросить, что он понимает, потому что, на мой взгляд, понимать здесь было нечего.
– А почему вы ушли? – спросил он.
– Зарплата маленькая, – ответил я. Но за этим его вопросом что-то крылось. Словно он знал, что я ушел из-за саксофона. И чтобы запутать его, я продолжил: – Дождь не дождь, мороз не мороз, торчишь на этих столбах...
Но он не позволил мне закончить:
– А сколько вы уже работаете на этой стройке?
– Только первую зарплату получил.
– Да, теперь все понятно. – В голосе продавца звучала подавленность. – В столь юном возрасте, в столь юном возрасте коричневая фетровая... – Он подошел к витрине, взял шляпу и, подавая мне, сказал: – Примерьте еще раз. – Потом прошел за прилавок, сел, подпер голову руками и больше не произнес ни слова.
Шляпа была мне явно велика. Казалось, теперь она еще больше падает на уши, чем когда я мерил ее в первый раз. Я пошевелил головой, шляпа качнулась. Сделал шаг к зеркалу – велика. Сделал шаг назад – велика. Тем не менее я стоял перед зеркалом и ждал, чтобы он подтвердил:
– Ну вот, сами видите, велика. Велика. Думаю, вы окончательно убедились.
Но, не дождавшись от него ни слова, я снял шляпу и положил на прилавок, прямо перед ним. Тогда он внезапно спросил:
– Наденете или завернуть?
Нет, я не обрадовался, как можно было подумать. Я понял, что выбора нет.
И сказал:
– Заверните, пожалуйста.
14
Это, скажу я вам, была самая длинная поездка в моей жизни. Ну, за той шляпой. Если считать все вместе, туда и обратно. Иногда мне кажется, будто она продолжается до сих пор. Потом я путешествовал на самолетах, кораблях, экспрессах, один раз летал на вертолете, и все равно мне кажется, что я никогда так долго не ехал. Правда, это был обычный пассажирский поезд, не знаю, представляете ли вы себе, как они тогда ходили. Мало того что останавливается на каждом полустанке, даже если там нет будки, что, мол, станция, но часто и на семафоре стоит, а иной раз и в чистом поле. Иногда как следует разогнаться не успеет – уже тормозит.
Сколько километров? Вероятно, не так много. Впрочем, все зависит от того, как мерить. Я мерил той шляпой, за которой ехал. Выехал на рассвете, а накануне мы пили допоздна, потому что новая работа, новые товарищи, особенно мастера, бригадиры, так полагалось. Я не выспался и надеялся немного поспать в поезде. Однако мысли об этой шляпе – удастся ли купить такую, какую я хочу, – не давали сомкнуть глаз. Думал, на обратном пути высплюсь.
Продавец посоветовал мне идти на подстанцию, куда подавали состав, тогда, мол, я наверняка найду свободное место. Мне даже целое пустое купе попалось. Я устроился в углу, у окна, а шляпу положил на багажную полку над своей головой. И меня почти сразу сморил сон. Не знаю, спал ли я. Казалось, на меня словно бы навалилось все услышанное в магазине. Больше всего меня озадачило, почему, подавая мне тот винтик, который, как я вам уже говорил, вовсе не падал, продавец вдруг спросил:
– Вы на чем-нибудь играете?
– Нет, – сказал я.
– Тогда вы меня не поймете. В молодости я немного учился играть на виолончели. Потом открыл магазин, и дальше уже были сплошные шляпы. Лишь после смерти жены снова стал играть. Сегодня я не смог бы прожить день, если бы не мысль о том, что вечером приду домой и возьму в руки свою виолончель. Игрой это трудно назвать, так, наигрываю немного. Ах, виолончель... – вздохнул продавец. – Она способна затронуть в человеке тончайшие струны. Словно все самое глубокое, самое неразгаданное скрывается в звуках. Каждый вечер, если, конечно, что-нибудь не помешает. Хотя, собственно, что мне уже может помешать? Я живу только ради этих вечеров. Прихожу сюда, сижу, вроде бы продаю шляпы, но то и дело достаю часы и смотрю, сколько часов осталось до вечера. – И он достал из жилетного кармана большую «луковицу» на цепочке. Помните, так называли карманные часы – «луковица»? – О, еще порядочно, порядочно, – заметил он разочарованно. – Хуже всего зимой. Пар изо рта идет. Угля-то мало дают. Но я не жалуюсь. Надеваю шерстяные перчатки с отрезанными кончиками, ноги закутываю пледом, на голове шерстяная шапка-ушанка, хоть и не полагается носить головной убор в помещении, сверху шляпа – и играю. Стараюсь не пропускать ни одного вечера. Я бы себе не простил. Когда слова уже тщетны, мысли тщетны, а воображение больше не хочет воображать, остается только музыка. Только музыка спасает от этого мира, от этой жизни.
Так я то ли спал, то ли не спал, болтаясь между бессонной ночью после пьянки и этим его вопросом, играю ли я на чем-нибудь. Что это был за сон, можете себе представить. Едва провалишься – уже проснулся.
Минут через пятнадцать такого полусна мы добрались до главной станции, откуда, собственно, поезд официально отправлялся. Толпа пассажиров бросилась его штурмовать, а вы, наверное, знаете, что в то время вход в купе был прямо с платформы, причем с обеих сторон вагона. Теперь уже стало не до сна. Да что там сон... Даже думать о чем-либо сделалось невозможно. К тому же мне приходилось следить за шляпой. И потом, вы знаете, как обстоит дело с мыслями в поезде. Они рвутся от перестука колес. Железнодорожные стрелки любую мысль раздирают в клочья. Обрываются мысли и на станциях: то посмотришь в окно, то кто-то спросит, где стоим. Не говоря уже о том, что редко когда бывает, чтобы попутчики не начали болтать.
Тем временем народу становилось все больше, выходили мало. Словно на каждой станции люди только садились. Садились – это сегодня можно так сказать. Лезли всей оравой, расталкивая друг друга. Да еще с узлами, узелками, чемоданами, корзинками, свертками, сумками – купе едва не лопалось по швам. Кондукторам приходилось пассажиров дверцами приминать, чтобы захлопнуть. И так на каждой станции. Казалось, поезду не хватает сил волочь такую толпу, поэтому он так тащится, постоянно останавливается, иной раз в чистом поле. А уж на станциях мы стояли до бесконечности, поэтому все больше опаздывали. Иногда приходилось пережидать, пока пройдет состав в обратную сторону, потому что путь был один. Честно говоря, я, кажется, даже немного сочувствовал нашему поезду – что ему приходится словно бы через силу волочь такую тяжесть.
Правда, когда я ехал за шляпой и терзался сомнениями, удастся ли купить такую, какую мне хочется, – коричневую фетровую, – то злился, даже когда поезд останавливался на станциях. Теперь шляпа лежала на полке над моей головой, так что, медленнее или быстрее мы движемся, мне было все равно. Я чувствовал себя так, словно никуда не еду и не должен ехать. Порой даже утрачивал ощущение, что нахожусь в поезде. Смотрел в окно: проплывавшие мимо поля, леса, реки, холмы, долины, здания, телеги, лошади, коровы, люди – все сливалось в однообразное серое пятно, и лишь поднимающиеся и опадающие, поднимающиеся и опадающие провода, протянутые между столбами по ходу движения поезда, придавали ритм этой серости, напоминая о том, что это живой мир. Я словно бы оказался вне себя. Говорите, невозможно быть вне себя? Но разве человек не может покинуть себя хотя бы ненадолго? Почему? Где он тогда окажется? Ну, не знаю... Может, вы и правы. Тем более, как себя бросишь, если на багажной полке над твоей головой лежит шляпа?
На одной из станций я переложил шляпу на противоположную полку, чтобы держать в поле зрения. И правильно сделал. Вскоре в купе набилось столько народу, что все уже стояли между скамейками вплотную друг к другу. Духота была жуткая, я сидел в своем углу. Рядом со мной стояла огромная женщина, даже скорее надо мной, так что мне пришлось поглубже вжаться в сиденье, но она все равно на меня напирала. Я бы никак не сумел выглянуть из-за нее, чтобы проверить, как там моя шляпа. А так время от времени удавалось разглядеть ее в просветы между телами.
Поезд был уже настолько переполнен, что, казалось, никто больше не поместится. Однако на каждой очередной станции – новые узлы, узелки, чемоданы, корзины и так далее. И люди. Вам, наверное, трудно это себе представить, если вы никогда не ездили в таких поездах. То ли вагоны растягивались, то ли люди уменьшались. О, человек умеет становиться кем угодно, даже в песчинку обратится, если необходимо. Мне приходилось руками защищаться от напиравших на меня попутчиков. Глубже втиснуться в лавку уже было невозможно. Ноги, хоть я и прятал их как можно глубже под скамейку, оттоптали так, что иногда я шипел от боли. А уж все проклятия, которые врывались в поезд вместе с людьми, словно обрушивались прямо на меня, поскольку я сидел у двери. Добавлю еще, что перрон, как назло, чаще оказывался с моей стороны.
– Черт бы все это побрал! – бросил мне первый, кто открыл дверь.
К нему присоединился хор голосов, женщины, мужчины, все стали орать в мою сторону:
– Боже милосердный, так мучить людей! Мало нас война терзала, так теперь еще поезда!
– Столько ждать! Да что ж это такое...
– Всего ждем, так почему бы и поезда не подождать?
– Но почему он так опаздывает?
– Можно подумать, они когда-нибудь вовремя приходили! Я почти каждый день езжу и ни разу, ни разу. Мать вашу!
– Не ругайтесь, Бог все слышит. Можно подумать, он нас совсем покинул.
– При чем здесь Бог? Бог – не начальник станции и не дежурный диспетчер. Всё эти сукины дети в красных фуражках!
Мне казалось, вся эта ненависть адресована мне, потому что у меня к поезду претензий не было. Шляпа на полке, я не спешу, какие могут быть претензии? Впрочем, ругались не только те, кто только что сел, они вовлекали в этот процесс также тех, кто сел на предыдущих станциях и, казалось, уже смирился с медленным ходом поезда.
На одной станции мужчина, не очень высокий и с небольшим чемоданчиком, – я помог ему залезть, потому что он никак не мог протиснуться в битком набитое купе, – вдруг спросил меня:
– Не знаете, случилось что-то? – Я пожал плечами. – А вы не знаете?
Но ему никто не ответил, и он снова обратился ко мне:
– Вы тут самый молодой, верно?
– Прекратите, – упрекнула его огромная женщина надо мной. – Уберите свою голову, куда вы ее суете?
– Простите. Я просто думал, может, пути где-то ремонтируют, – начал он оправдываться. – Или, к примеру, мост.
– Ничего они не ремонтирует, все время ехали, нигде не стояли.
– Ехали и так опаздываете? – Он не мог поверить. – Даже во время войны поезда...
– Надо бы спросить того, кто едет с самого начала, – перебил его кто-то. И тут же поинтересовался: – Кто из вас едет с самого начала?
Люди начали переглядываться, словно в поисках виноватого. Я не признавался. Тогда они попытались вспомнить, кто на какой станции сел и кто в это время уже находился в купе. Вы? Вы? Голову даю на отсечение, что этот мужчина. Вот эта женщина. Как это не вы? Я вас запомнила. А женщина, о, она вот здесь сидела, где вы? Нет, этот мужчина уже стоял. Я вошла, а он стоял. О, та женщина тоже была. Я? Что за наглость! Это вы уже были. Я даже подумал, может, вы мне место уступите. Но кто теперь станет уступать место, даже женщине. Боже, что эта война с людьми сделала. Боже мой, Боже мой.
Того и гляди разразится скандал.
К счастью, поезд остановился на очередной станции, и в купе забрался пассажир – правда, всего один, зато обвешанный тюками за четверых. Сначала он забросил эти тюки прямо на людей, после чего залез сам. Точнее говоря, всех отодвинул, иначе бы не поместился. Он не ругался, не бранился, только обвел купе злым взглядом, словно обвиняя всех едущих в том, что поезд опаздывает. Хотя полки были завалены до потолка, он, ничуть не смутившись, начал распихивать свой багаж, тесня чужой, сдвигая, перекладывая одно поверх другого. Купе аж тряслось. Однако никто не сделал ему замечания, никто даже не сказал, чтобы он не клал, к примеру, это на то. Все смирились и, разумеется, перестали выяснять, кто когда сел, никто никому больше не сказал ни слова, даже шепотом. Может, те, кто часто здесь ездил, знали этого человека. Трудно сказать. Не знаю, как он догадался, что бумажный сверток, перевязанный бечевкой, – это шляпа.
– Чья это шляпа? – грозно спросил мужчина.
– Моя, – признался я, помолчав.
– Тогда почему она здесь лежит? На свою сторону кладите. Где сидишь, туда и багаж надо класть.
Он переложил шляпу на мою сторону, сунув поверх чьего-то чемодана, под самым потолком. Раскидав наконец свои тюки, велел сидящим на скамейке подвинуться, потому что, мол, не намерен всю дорогу стоять. И все – правда, с трудом – молча потеснились. Усевшись, мужчина еще поерзал, чтобы занять побольше места. Надавил на соседку справа, на соседа слева, те, в свою очередь, нажали на своих соседей, но по-прежнему никто не произнес ни слова. И тут поезд тронулся.
– Ну что ж, поехали, – сказал он. – А раз поехали, так и доедем. – После чего покрепче угнездился на лавке и, как бы про себя, произнес: – До войны у меня тоже была шляпа. Коричневая фетровая. О, целое состояние стоила. Я пошел в партизаны, и пулемет разнес ее в клочья. Мы в них, они в нас – и конец шляпе. – После чего он обвел купе немного смягчившимся взглядом, словно разом снимая с попутчиков вину за опоздание поезда.
Откинул голову назад, закрыл глаза, в следующее мгновение дыхание его стало глубже. Поезд трясся, дребезжал, постукивал на стыках рельсов, как на ухабах, с грохотом пролетал стрелки, так что можно было и не заметить. Губы пока были сжаты, и лишь напиравший изнутри воздух словно бы с каждым выдохом пытался их раздвинуть. Но я уже понял, что нас ждет. Каждый большой храп начинается с малого. Я с трепетом ждал.
Я уже говорил, что храп ненавижу с детства. Правда, все его ненавидят. Но ненависть ненависти рознь. Можно ненавидеть, потому что вы не можете заснуть, когда кто-то храпит. Или, к примеру, вы заснули, но посреди ночи храп вас разбудил, и вы до утра не спите. Это обычное неудобство, когда ночуешь с кем-нибудь в одном помещении. Мужья, жены терпят это всю жизнь, конечно, если сумеют всю жизнь друг с другом прожить. Впрочем, сменить мужа или жену – в этом смысле не выход. Ведь неизвестно, на кого нарвешься в следующий раз. Но для меня дело было не только в том, что я не мог заснуть, когда кто-то храпел. Или просыпался и уже до утра не спал. Когда кто-то храпел, я ощущал это так, словно к горлу этого человека подступала боль всей его жизни, а он не умел высказать, что у него болит. Может, вы не согласитесь, но мне кажется, есть боль, которая проявляется только в храпе. О, болей в человеке существует множество и самых разных. В любом случае я чувствовал его бессилие, как свое собственное. И вместе с ним словно бы давился этим бессилием, так, что не мог из себя эту боль выплюнуть. Словно не мог вырваться из его сна и одновременно защищался от собственной яви. Ведь собственного храпа человек не слышит, так что свой храп – не проблема. Иногда я начинал едва ли не задыхаться от чужого храпа, приходилось вставать и выходить во двор подышать.
Кое-кто – впрочем, немногие и несильно – начал похрапывать еще в школе. И боль, если она в чьей-то жизни уже присутствовала, еще способна была раствориться во сне, не так лезла в горло. И сон был гораздо более крепким, он еще мог справиться с любой болью. Хотя иногда я все же просыпался, даже если кто-то похрапывал лишь слегка.
Позже, когда я начал работать и жил в основном с людьми намного старше меня, о, тогда храп стал моей еженощной мукой. Вы не поверите, я с трепетом ждал каждой приближающейся ночи. Мы собирались ложиться, но вместо сна меня одолевал страх. Естественно, если храп становился невыносимым, я мог разбудить соседа. Но тот перевернется со спины на бок или с одного бока на другой – и вскоре вновь за свое. Я пытался о чем-нибудь думать, чтобы не прислушиваться, но мысли разбегались. Лежишь, словно под пыткой. Может, и в аду так, а вовсе не то, что живописуют ксендзы: просто лежишь, терзаемый чужим храпом. Он у тебя в ушах, в легких, в горле, в этом бессилии, которое не позволяет произнести ни слова. А еще это как будто вы сами храпите, хоть на самом деле и не храпите. Чужая боль иногда ранит сильнее, чем своя собственная.
Я, можно сказать, несколько раз жил с настоящими титанами храпа. Наяву человек напоминает высохшую грушу, если что тяжелое – приходится вдвоем или даже самому. Винт заест – помогаешь откручивать, потому что он не справляется, а храпеть – мастер. Казалось, потолок приподнимается, а стены вот-вот рухнут: еще мгновение – и все это накроет нас, спящих. В других храпунах словно что-то закипало, и я тоже там кипел. Впрочем, храпели все по-разному. Завывали, пели, булькали, гудели, а порой взрывались, словно снаряд. Тогда просыпаешься в ужасе: неужели опять война?
Во всех квартирах, где я жил, соседи были старше меня. Иногда намного старше, истосковавшиеся по сну за время войны, переполненные войной, ничего удивительного. Иной раз кто-нибудь что-нибудь за рюмкой расскажет, так от одних рассказов потом спать не можешь, а они еще храпят. Я пробовал затыкать уши ватой, пластилином или накрывать голову подушкой, вместо того чтобы класть ее сверху. Это мало помогало, словно храп попадал в меня не через уши, а переливался непосредственно из чужого сна в мой. Словно ритм чужого сна менял и мой ритм. Вы не знаете, что у снов есть ритм? У каждого свой. Но все мы спим в определенном ритме, подобно тому как в определенном ритме живем. Невозможно отделить сон от жизни. О, было бы гораздо проще, если бы это было возможно: тут жизнь, там сон... тут жизнь, там сон.
Простите, а вы храпите? Не знаете? Вы никогда ни с кем не спали, чтобы кто-нибудь мог вам сказать? Простите, что я спрашиваю, но в этом ничего такого нет, обычная вещь. Откровеннее всего вам женщина скажет. Женщины спят иначе, и сны им снятся другие. Уж не говоря о том, что женщины слышат сквозь сон.
Однажды я жил в комнате с четырьмя пожилыми рабочими, у вдовы, меня подселили к ним пятым. Самому старшему было раза в три больше, чем мне, во всяком случае, так я тогда думал. Седой как лунь. Правда, и значительно моложе его с войны седыми возвращались. Иногда на собраниях я смотрел на людские головы и словно поле обваренной заморозками капусты видел. Вот скажите, почему чаще всего по волосам можно догадаться, что человек испытал? Гляжу я на вас и не вижу ни одного седого волоса. Интересно, как вы прожили жизнь? Вот посмотрите на меня. Зато теперь все лысеют. И тоже никто не знает почему. Довольно рано. Здесь, в домиках, вы себе даже не представляете, сколько лысых или лысеющих юношей. И ведь войны давно нет, а о той потихоньку забывают.
Эти четверо, у вдовы, были при волосах, но трое с проседью, а старший совсем седой. И все жутко храпели, а уж как начнут хором, все вместе, так даже вдова из своей комнаты стучала кулаком в стену. Особенно храпели, когда выпьют.
Однажды я дошел до такого состояния, что уже готов был их придушить. Встал, вьшел во двор. Сижу на пороге, курю. Лето, тепло, светает. Я решил посидеть здесь, пока не пора будет вставать на работу. Вслед за мной вышла вдова. Она тоже не могла уснуть, хотя стена между ее комнатой и нашей была толстой – не какая-нибудь перегородка, и оштукатурена с обеих сторон.
– Что, храпят? – спросила она. – Видишь, и меня разбудили. У меня ковер висит на той стене, что с вашей стороны. Во время войны бомбили, я спала. А храп не переношу. Ты храпишь?
– Не знаю, – сказал я. – Мне пока никто не говорил.
– Ах, да ты юнец еще, может, слегка, если что-нибудь приснится. Угости папиросой. Я не курю, но что-то охота взяла.
– Я папиросы в комнате оставил.
– Жаль. Такая ночь, что захотелось. – И она стала обмахивать себя воротом сорочки, потому что была в ночной сорочке и какой-то накидке.
– Может, мою докурите? – предложил я. – Осталось затяжки на три. Если не брезгуете.
– Чего это я буду брезговать? – возмутилась она. – Когда целуешься, небось не брезгуешь. – Она затянулась, закашлялась, и грудь едва не вывалилась из выреза сорочки. – Фу-у, мерзость какая. Как ты это куришь? Не жалко здоровье гробить? Ты еще не такой мужик. И работаешь слишком много. Я ведь вижу, когда ты на работу уходишь, когда возвращаешься. Да еще не высыпаешься как следует из-за их храпа. В твои годы нужно больше спать. Потом уже необязательно. Вот сегодня пойдешь на работу невыспавшийся. А ты ведь при электричестве. Ты уж поосторожнее, чтобы не ударило. Удобно с этим электричеством, ничего не могу сказать, но я всегда боюсь, когда включаю.
– Не стоит бояться, – сказал я.
– Наверное, да, – ответила вдова.
Я раздавил окурок и собирался встать, но тут хозяйка – она была выше – погладила меня по голове:
– Пойдем, у меня ляжешь. Чего тебе к ним идти? Я не храплю. Все равно скоро вставать на работу, но хоть часок-другой поспишь. Кровать у меня широкая. С мужьями мы умещались, когда не хотелось, так можно было даже не прикасаться друг к другу. Не сидеть же здесь до утра. Не волнуйся, не опоздаешь. Я тебя разбужу.
Она взяла меня за руку, помогла подняться. Может, все эти бессонные ночи так на меня навалились, что я не сопротивлялся. Пока курил, еще как-то держался, но теперь глаза сами собой закрывались. Может, будь у меня лишняя папироса, я бы еще покурил...
– О, вижу, у тебя глаза слипаются, – сказала вдова. – Не высыпаешься ты, совсем не высыпаешься. Хоть часок-другой поспишь, уже хорошо.
Она была намного старше меня, но сегодня я бы сказал, что еще совсем молодая. Ну, знаете, как это бывает. По мере того как человек стареет, все вокруг молодеет. Тем более в воспоминаниях. Порой ловишь себя на том, что кто-то когда-то казался тебе старым, а он был тогда гораздо младше, чем ты теперь. А может, она казалась мне тогда намного старше, потому что у нее уже было двое мужей. Одного выгнала вскоре после свадьбы, потому что пил, а другой пил и поэтому умер. Теперь раздумывает, не выйти ли за третьего. Тоже пьет, но вдовец, как она, двое малышей, так что, по крайней мере, дети будут. А то она бы переживала, если, не дай Бог, забеременеть от пьяницы. Нет, от пьяницы – ни за что, это она твердо решила. Не переживет, если дети будут несчастны. Навидалась. А так цель в жизни появится, ведь трудно жить с мыслью, что все на тебе заканчивается. А свой ли, чужой – что тут, что там, неизвестно, кто вырастет. От чужого потом, может, и больше тепла дождешься, в благодарность, что пригрела вместо матери. Кто знает, может, из него получится хороший муж... Пить стал, только когда остался один с двумя детьми. Не знал, что делать. Мужчину в таких случаях всегда к водке тянет. А напьется, так иной раз плачет, что напился. И просит: помоги мне, помоги. Так что и она, бывает, с ним вместе поплачет.
Он иначе пьет, чем те двое. Первый, когда напивался, спал, как чурбан. А пил почти каждый день, так что каждый день у нее в постели был чурбан, ну то есть каждую ночь. Другой, когда приходил пьяным, принимался ее колотить. А как поколотит – начинает домогаться. Нравилась она ему такой – в синяках, в слезах. А этот, третий... выходить за него, не выходить?
– Как ты думаешь? – размышляла она, когда мы уже лежали в постели. – А впрочем, спи. Я уже не засну. Не хочу, чтобы ты из-за меня на работу опоздал. Сама не знаю, вот и раздумываю по ночам. Четвертого потом искать может оказаться поздно, если и с третьим не выйдет. Чем женщина старше, тем хуже ей мужчины попадаются. И этого четвертого, может, придется уже в вытрезвитель сдавать. Или убью я его. А что ты думаешь, иногда это единственный выход. Нет, случаются и в возрасте порядочные, непьющие. Но ведь может после свадьбы спиться – мол, смерть уже к нему приближается, а заодно и ко мне. Вот и помирай потом с пьяницей. И страдай от этого его пьянства. А нового мужа будет уже поздно искать. Вот, видишь, как оно все, выходишь за одного, а жить приходится с другим. – Она вздохнула, и на меня повеяло теплым воздухом. – Ну, спи, спи. Тебе скоро на работу вставать.








