Текст книги "Собрание сочинений (Том 3)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
А какой рацион у нее был во второй лактации? Чем ее кормили, когда раздаивали? В основном – грубыми и сочными кормами. Сейчас тоже не особенно рассчитывайте на концентраты.
– У нас еще жмых есть, – сказала Нюша. – И отруби, говорят, будут завозить. А Грация – очень хорошая корова, элита…
Иконников поднял брови и что-то стал писать острым карандашом, показывая, что разговор окончен.
Нюша подумала и пошла искать Коростелева. Ее бросало в жар, когда она встречалась с ним или слышала его голос, и она боялась выдать себя, но все-таки пошла к нему.
– Опять что-нибудь не так? – спросил Коростелев. Он разговаривал с нею, как взрослый с малолетней, – она казалась ему подростком. Но было в ней нечто, что трогало его и внушало ему уважение: ее страстное и взволнованное отношение к работе. И на этот раз он тронулся ее волнением и сказал:
– Ладно. Скажу. Ставь Грацию на раздой, будут ей концентраты.
«Ну что за человек! – думала Нюша. – Такой сочувственный, всегда идет навстречу».
Грация, как и предполагала Нюша, оказалась очень отзывчивой на кормление: только усилили ей рацион, она стала повышать удои и к концу первого месяца дала двадцать два литра в день. Начали скармливать ей все больше и больше питательных кормов – удой увеличился, дошел до тридцати восьми литров, но вдруг Грация заскучала: перестала жевать, отказалась от еды. Взвесив ее, обнаружили, что она потеряла в весе сорок килограммов.
– Общее переутомление всего организма, – сказал Толя.
– Перестарались, – сказал Коростелев.
Пришлось ослабить кормление. Удой сразу резко уменьшился, дошел до двадцати – двадцати двух литров в сутки и на этом остановился. Двадцать два литра – это ничего себе; значит, за лактацию можно получить тысяч пять литров, но, откровенно говоря, Нюша ожидала большего…
Холмогорка Стрелка тоже вскоре должна была отелиться. Стрелка большая, видом неказистая корова, очень тихая, но с причудами: не по вкусу ей корм – она не мычит, не бунтует, но опустит голову, стоит как бы задумавшись и к корму не притронется. Нюша раньше сердилась на Стрелку за капризы и говорила: «Нечего дуться, ешь, как все едят!», а теперь Нюша стала опытнее и понимала, что каждая корова требует особого подхода. Взять ту же Грацию: ей, Нюше, Грация дает двадцать два литра, а придет Нюшина сменщица – Грация ни за что больше двенадцати не отпустит… Звездочка любит, чтобы сначала подоили ее соседок, а ее уж после всех. Крошка любит, чтобы с нею разговаривали, когда ее доят. Чего они мудруют, эти коровы, кто их знает, но приходится им угождать, если хочешь побольше получить от них.
Нюша стала готовить Стрелку к раздою сразу после запуска: чем упитаннее корова к отелу, тем больше даст молока. Только бы опять не зарваться, не перекормить, а то может сделаться ожирение молочной железы.
Концентратов Стрелке не выписывали, кормили ее сеном, мякиной, свеклой, силосом. За силосом Нюша теперь смотрела в оба, выбрасывала комья, нюхала: если пахнет хорошо – вином, печеным хлебом, мочеными яблоками, хлебным квасом, – значит, хорош, можно давать бесстрашно. Мякину она готовила так: запаривала горячей водой, клала дрожжи, а перед тем, как скормить, перемешивала с мелко нарезанным турнепсом. Солому за сутки до скармливания перестилала силосом, чтобы стала помягче.
– Цельную поварню развела для скотины! – говорила сменщица, ревновавшая, что Грация выдает Нюше молока больше, чем ей.
– Ну что тебе надо? – спрашивала Нюша у Стрелки. – Почему не ешь?
Стрелка смотрела на нее и не прикасалась к резаной свекле, насыпанной в кормушку.
– Может, целенькой захотела? – спрашивала Нюша и подкладывала целенькую. Стрелка забирала свеклу губами и принималась жевать.
– Мудровщица! Каждый день чего-нибудь вздумаешь. Царствовать хочешь надо мной.
Сорок шестой год Нюша закончила с приличными показателями: надоила сверх плана восемьсот восемьдесят три литра. Это почти девять центнеров, а девять центнеров – это почти тонна. В передовые стахановки Нюша с этими показателями не попала, но все-таки кое-кого оставила позади себя, в прошлые годы этого не было.
– Растешь, Нюша, – говорили доярки.
– Расту, – тоненько отвечала Нюша.
«Да, вот расту. Глядите, как бы вас не переросла».
«Если бы я вышла замуж за Иннокентия Владимировича, – думала Марьяна, – надо ли было бы, чтобы Сережа называл его отцом? С одной стороны, Сережа знает по карточкам настоящего отца, он скажет: какой же это папа, вот наш папа, на карточке, совсем не такой… Но, с другой стороны, так хорошо, когда ребенку есть кому сказать: папа. Так хорошо, когда в доме есть папа, отец, самый главный человек, опора семьи…»
Началось с того, что иногда летом Иконников подходил к Марьяниному окошку и разговаривал с нею. Однажды он сказал шутливо:
– Когда же вы пригласите меня к себе?
Марьяна смутилась и пригласила. Иконников пришел в условленный вечер, пил чай, спросил у Сережи, сколько ему лет и когда он пойдет в школу, сказал:
– Очень развитой мальчик.
Он являлся два-три раза в месяц. Сидели, пили чай, разговаривали. Марьяна уходила уложить Сережу – Иконников разворачивал газету или брал книгу с полки и читал, пока Марьяна не возвращалась.
Иконников?
«Он красивый, интеллигентный, – думала она, настраивая себя на эту волну, которая называлась – любовь и замужество. – Видимо, очень порядочный: сколько лет в совхозе, и никто никогда ничего дурного о нем не сказал…»
Он приходил. Уходя, спрашивал:
– Разрешите мне заходить и в дальнейшем, когда позволит время?
– Да, конечно, – отвечала она с смешанным чувством удовольствия и неприязни (отвратительное, гнетущее чувство!). – Пожалуйста, мы будем очень рады…
– Иннокентий Владимирович, вы были когда-нибудь женаты?
Он сощурил белые ресницы с таким выражением, словно припоминал: был он женат или не был.
– Да, был. Один раз. Очень давно. Это была ошибка молодости.
Больше он не счел нужным распространяться об этом. Он тогда работал в другой области, в городе, в земельном аппарате. Его жена была фабричная девчонка, картонажница, но пронзила ему сердце красотой. (Он не был равнодушен к таким вещам.) Прожили год, неважно прожили: его оскорбляла ее простецкая речь, берет набекрень, шумный хохот, она почему-то выходила из себя от каждого его слова. Через год она его бросила, обозвав на прощанье бюрократом, слизняком и совсем уже грубо – занудой. Детей, к счастью, не было.
Больше Иконников не женился – стал осторожен. Это опасная игра: за временное увлечение, за ошибку, по сути дела, закон и общество возлагают на человека громадную ответственность…
Теперь он укололся, так он выражался мысленно, о красоту Марьяны. Пугался этого чувства, боролся с ним. Давал себе зарок: больше не пойду, мальчишество, блажь, зачем мне это, мне и так хорошо, даже несравненно лучше… и шел.
Приходил в милый дом, где была женщина, к которой его влекло, смотрел на нее и ее ребенка и думал: «Нет, невозможно, ужасно – добровольно взять на себя такую ответственность. Если бы она согласилась просто так…»
Но он не мог предложить ей этого просто так, – она была защищена своей чистотой, своей профессией, своим Сережей, именем своего отца, любовью двух стариков, живших около нее. «Пожалуй, это было бы еще хуже. Не оберешься неприятностей».
Придется жениться.
Тут с первого дня встанут сложные вопросы. Прежде всего – где жить после женитьбы. В ее доме? Далеко от совхоза. Он привык, что из дому до конторы – три минуты ходьбы, это такое удобство. Привык к своей опрятной комнате в общежитии. Ее мальчишка будет все трогать, брать его книги с полок…
Жить с нею в общежитии? И мальчишка там же? Невозможно.
Идеально было бы под разными крышами. Муж и жена, пожалуйста, все законно и оплачено гербовым сбором, но для удобства живут под разными крышами…
Она не согласится.
И чтобы Сережа отдельно – тем более не согласится.
Поди тут решай – как быть.
И где гарантия, что через год-два она будет так же мила ему?
А между тем он все больше накалывался на эту булавку. С трудом заставлял себя уходить. Вот-вот скажет лишнее… Как нарочно, она становилась все красивее. Похудела, ей шло.
«Я гибну», – сказал себе Иконников.
В конце декабря он поехал в областной центр в командировку. Там встретился с знакомыми из облзо, ужинал с ними в ресторане, и они стали звать его на работу в областной аппарат. Пора ему возвращаться в город… Не отпустят? Это можно устроить, было бы его согласие. Иконников отшутился: куда ему в город, он привык к сельской глуши, его здесь задавит трамвай… но про себя серьезно задумался.
Если он безнадежно запутается в своих брачных делах – переезд в город, на другую работу, будет самым лучшим выходом.
Как-то Марьяна спросила:
– У вас есть карточка вашей жены? Покажите мне как-нибудь.
– Зачем?
– Мне интересно.
Что это значит? Конечно, она не может не придавать значения его визитам – все кругом, должно быть, уже придают значение… «Но если я принесу карточку, не примет ли она это за залог сердечной интимности? Кажется, я пока не дал никакого повода…»
Все-таки он принес карточку. Марьяна взяла ее с интересом. С карточки глянуло веселое молодое лицо. Лукавый прищуренный глаз как бы подмигнул Марьяне: эй, сестра, поберегись! Ничего тут хорошего не будет…
Скорей всего именно так.
Да, по-видимому, не ждать ничего хорошего, какой он ни будь интеллигентный и порядочный.
Уж потому не ждать, что нету в ней самой беззаветного радостного чувства, которое она испытала когда-то. Смотрит равнодушно и рассуждает.
Там была любовь, а здесь тоска по гнезду, желание свить гнездо.
Стыдно, Марьяна Федоровна.
Почему стыдно?
Потому что без любви. Вам хочется подойти к нему, прикоснуться? Узнать, как он прожил эти дни без вас? Не лгите: не хочется. Смотрите холодными глазами…
У вас сын, Марьяна Федоровна. У вас ученики. Вам есть чем дышать: кислорода вволю. Ну-ка, выкиньте бабьи бредни из головы.
Ну его, этого Иннокентия Владимировича. Ходить пусть ходит развлечение… и смешно ни с того ни с сего прогнать человека… а думать о нем ни к чему.
Против Марьяниного окошка лежал во дворе высокий красивый сугроб. Он начинался у калитки и шел вдоль протопки, ведущей по снегу к крыльцу, постепенно повышаясь, как горный хребет; когда светило солнце, он играл голубыми искрами – больно глазам смотреть.
Лучше всего, когда светит солнце. Но когда опускаются низкие серые тучи и начинается метель, тоже очень хорошо. Летит, летит снег, заполняет все пространство между небом и землей, заваливает деревья и крыши… Весело в такую погоду принести дрова из сарая и звонко рассыпать их перед печкой, и затопить печку жарко-жарко, когда на дворе не видать за метелью света белого. Весело потом, как прояснеет, влезть на крышу с лопатой, скидывать снег и покрикивать на редкого прохожего: «Поберегись!»
Просыпалась Марьяна в шесть часов: репродуктор будил ее гимном. Шла в кухню умываться – вода в кадушке к утру замерзала, и ковш, разбив ледяную корочку, сладко захлебывался льдинками. Ночь еще стояла в окнах. Марьяна ела что-нибудь наскоро, надевала старый тулупчик, из которого выросла (от него пахло сундуком, овчиной, детством), повязывала голову платком и шла в школу. Тетя Паша в этот час только поднималась, а Лукьяныч еще спал – он уходил на работу много позже.
Зимой, хоть как будь темно, а все-таки на снегу видно, что человек идет. И видно, кто идет. То и дело Марьяну догоняли люди, идущие в совхоз на работу. Пока дойдешь до школы – уже навстречаешься, наговоришься и узнаешь новости.
Как-то Марьяна шла с Настасьей Петровной. Высокий человек – Марьяна его узнала, но не окликнула – обогнал их, по колено проваливаясь в снег, и пошел дальше, валенки доверху в снегу, он их не отряхивал…
– Митя, – сказала Настасья Петровна. – Ишь и не оглянется, побежал…
Вскоре после этого Марьяне приснился сон. Будто она шла по улице и потеряла всю получку. Она пошла обратно, ища деньги по дороге, но нигде их не было. Навстречу Марьяне шел Коростелев в кителе, по-летнему. Он приподнял фуражку и сказал вежливо: «Здравствуйте, Марьяна Федоровна. Разрешите вас проводить». Они вместе пошли по городу, но это уже не был их городок, это был большой город, где Марьяна училась в педучилище, и даже еще больше, с никогда не виданными улицами… Шли, шли и пришли к лотку с пирожками. Марьяне захотелось есть, и она сказала: «Знаете что, угостите меня, пожалуйста, пирожком, а то я потеряла все деньги и мне не на что купить». – «С удовольствием», – сказал Коростелев и купил ей пирожок. Она надкусила – повидло было очень сладкое – и сказала: «Спасибо, но теперь я должна проснуться, посмотреть в тумбочке – наверно, деньги там лежат, это я во сне их потеряла». Она простилась с Коростелевым за руку; ей было приятно, когда их руки соприкоснулись; она даже подумала: «Может быть, не просыпаться, может быть, досмотреть сон, что-то будет дальше?..» И проснулась.
Весь день она нет-нет и вспоминала сон и улыбалась: надо же, какая чепуха!.. Потом сон стал забываться, почти совсем забылся, но еще несколько дней жило воспоминание о том соприкосновении. Не в памяти, не в мозгу, не в сердце. Жило в руке. В сгибах пальцев. В мякоти ладони.
Мама принесла елку, связанную веревкой и похожую на маленькое зеленое веретено. Веретено внесли в Сережину комнату, сняли некрасивую лохматую веревку, вставили ствол в деревянную подпорку. Елочка сразу стала расправлять ветки, пушиться, разворачиваться. По всему дому запахло зимним морозным лесом.
В первый день Сережа очень волновался и водил с улицы товарищей, чтобы они тоже полюбовались елочкой. Пришел и скверный Васька. Заложив руки в карманы бобриковой куртки, он взглянул с порога пренебрежительным взглядом.
– Красиво? – спросил Сережа.
– Ерундой, парень, занимаешься, – сказал Васька. – Шарики какие-то навесил…
– Это мама вешала, – сказал Сережа. – Я только подавал.
– Чепуха это все, – сказал Васька.
– А у вас в мужской школе разве нет елки? – спросил Сережа.
– У нас не такая, – сказал Васька. – У нас во – под потолок. И вся на электричестве. Свечей вовсе не жгем, они противопожарные. Лампочки электрические: седьмой класс делал проводку. У нас на елке самодеятельность и подарки дают. А у вас она всего ничего, с веник ростом. Поставили около кровати и радуются.
– А ты меня пригласишь на вашу елку?
– Ну вот, скажешь. Разве я могу с тобой в школу прийти? Подумают, что я с тобой дружу. И потом, я занят буду. Я в самодеятельности читаю «Полтавский бой».
И Васька ушел, задрав нос, шапка с торчащими ушами сидела на его голове лихо и вызывающе. А Сережа остался около елочки, грустный, пристыженный и разочарованный, и задумался – когда же наконец он будет таким же большим и независимым, как Васька?
Но тут пришла из школы мама и сказала:
– Сережа, я тебя возьму к нам на утренник.
– А самодеятельность будет? – спросил Сережа.
– До чего ты образованный, – сказала мама. – Да, будет самодеятельность. Если хочешь, можешь тоже прочесть что-нибудь. «Проказница Мартышка, Осел, Козел». Только повтори хорошенько, чтобы не сбиться.
Первого января был сильный мороз. Солнце светило Так ярко, что все кругом сверкало и искрилось – и снег, и небо, и воздух. Закутанного Сережу, похожего на большой мягкий узел, посадили на саночки, и он поехал на елку.
Саночки везла мама. Сережа не мог смотреть по сторонам и видел только мамины валенки, шагающие быстро и однообразно. Ему надоело смотреть на валенки, и он попросил:
– Поразговаривай со мной.
Но так как он сказал это в шарф, которым был завязан его рот, то мама не услышала. Сережа вздохнул и стал повторять басню: «Проказница Мартышка, Осел, Козел да косолапый Мишка…»
Вдруг произошло непонятное: мамины валенки куда-то исчезли, и перед саночками зашагали чьи-то чужие, огромные. Над чужими валенками была военная шинель. Сережа откинул голову, чтобы увидеть, что над шинелью, и увидел серую армейскую ушанку.
«Здорово!» – подумал Сережа. Ему стало очень приятно, что его везет военный. Пусть бы это увидел Васька!
Военный побежал, взбивая ногами сверкающий снег, Сережа взлетел на горку, потом слетел с горки, от удовольствия громко смеясь в шарф. Военный остановил саночки, наклонился к Сереже и сказал:
– Ну, брат, хватит с тебя. Уморился конь.
Сережа узнал Коростелева и немножко огорчился, потому что Коростелев уже не военный, а простой человек, носящий военную шинель без погон.
Подошла мама, очень румяная от мороза. Коростелев что-то ей сказал, она ответила. Он опять сказал, она опять ответила.
– Мы опоздаем! – сказал Сережа.
Его не услышали, но, к счастью, мама сама вдруг заторопилась и стала прощаться. Коростелев хотел еще разговаривать, он задержал ее руку в своей руке, чтобы она не ушла, но мама отняла руку, сказала «до свиданья», и уже без задержек они с Сережей приехали в школу.
В школьной раздевалке вокруг Сережи сразу запрыгали девочки и закричали: «Ой, какой закутанный, какой закутанный!» Женщина в синем халате раздевала Сережу и спросила:
– Это кто же тебя так упаковал?
– Мама, – ответил Сережа. «Ни за что больше не дам надевать на меня столько, – подумал он. – Лягу на пол и не дам».
– Девочки, – сказала мама, – кто возьмет шефство над моим сыном?
– Я, я возьму шефство! – закричали девочки и ринулись на Сережу. Сережа испугался. Но девочка с рыжими косичками, завязанными крендельками на ушах, выручила его.
– Я! – сказала она и крепко взяла Сережу за руку. – Пойдем со мной.
Сережа пошел с нею, оглядываясь на других девочек, которые страшно шумели.
– Не обращай на них внимания, – сказала девочка с рыжими косичками. Я покажу тебе нашего директора.
– А елку? – спросил Сережа.
– Фу, елку! – сказала девочка. – Как будто ты никогда не видел елки. Директор страшно строгая. Один раз она увидела, что я из крана поливала себе голову, так сию же минуту вызвала родителей.
Они шли через длинную широкую комнату, где бегало, прыгало и шумело много мальчиков и девочек. Большой мальчик, больше Васьки, подмигнул Сереже, подмигнул необыкновенно – сначала правым глазом, потом левым, потом опять правым, потом опять левым…
– Ты всегда так ходишь? – спросила рыжая девочка. – Иди, пожалуйста, побыстрее и не оглядывайся. Ну, смотри: вот наш директор.
У окна стояли, разговаривая, две женщины.
– А другая завуч, – сказала девочка.
– А где елка? – спросил Сережа.
– Вот чудак. Мы же мимо нее только что прошли.
– Фима! Фима! – позвал кто-то.
– Постой здесь, – сказала девочка. – Меня зовут.
И она убежала, поставив Сережу у стенки. Сережа поискал глазами елку и нашел ее: она действительно была очень близко и вся была так опутана бусами, флажками и золотой паутиной, что за этими украшениями совсем скрылась ее живая, лесная зелень. Местами в золотой паутине, неяркие в свете солнечного дня, горели разноцветные электрические лампочки. «Интересно, – подумал Сережа, – из какого крана она поливала себе голову? Не из того ли бака, что там у двери?..» И он стал учиться мигать так, как мигал тот мальчик: закрыл правый глаз, потом открыл его и закрыл левый. Сначала дело шло медленно, потом пошло быстрее. Сережа с увлечением мигал, стоя у стены.
Мигал он и тогда, когда классы выстроились парами и началась самодеятельность – пение, танцы и чтение стихов. Вдруг он услышал, что кто-то читает: «Проказница Мартышка». Он перестал мигать и пошел через комнату к маме.
– Я тебе что-то скажу, – сказал он.
– Что, Сережа? – спросила она, наклонившись к нему и хмуря брови.
– Я тоже хочу это читать, – сказал он. – Я повторил.
– Мы с тобой опоздали, – сказала мама. – Нельзя двум читать одно и то же. В другой раз прочтешь.
«Для чего же я повторял?» – подумал Сережа.
Раздали подарки – мешочки со сластями. Стали играть в игры. Сережа пытался поиграть тоже, но его очень толкали, он ушел к своей стенке и занялся сластями. Большой пряник с белой сахарной корочкой он оставил для мамы.
Праздник кончился. Ребята разошлись. Мама одела Сережу и повезла домой.
На саночках Сережа заснул. Проснулся, когда въезжали в ворота.
– Ты меня все время везла? – спросил он.
– Да, – удивленно ответила мама.
– А Коростелев? – спросил он и не понял, почему она засмеялась и поцеловала его.
На другой день все мальчики на Дальней улице научились мигать и состязались в быстроте миганья.
– Дураки, – сказал Васька. – Кто вас научил?
– Это один мальчик в совхозной школе мне показал, – ответил Сережа. Я там был на елке.
– Да разве ж это так делается! – сказал Васька. – Во, ребята, смотри! – и он замигал обоими глазами с такой быстротой, что всем стало ясно: мальчику из совхозной школы копейка цена по сравнению с Васькой.