Текст книги "Собрание сочинений (Том 3)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)
Женщина в белом халате уносит Василька. Его мать идет за ними и говорит, смеясь и плача:
– Вот мы, Василечек, и вернулись в Ленинград.
Резкий свисток, заскрежетало под вагоном железо. Сдвинулись, тихо поплыли за мутным стеклом вокзальные здания.
Валя смотрит с верхней полки.
Тетя Дуся стоит на перроне, машет рукой. Проплыла, скрылась.
Размахивая портфелем, бежит по перрону дяденька с лысиной, как яйцо. Смотрит на поезд и бежит, вскидывая ноги в серых брюках.
– Ваш сын! Бабушка, ваш сын!
– Где? Где? Где? – кричит бабушка.
– Вон! Вон! – кричит Валя.
Но бабушке не видно и не пробиться к окну.
Скрылся дяденька.
…Поезд идет, как в туннеле, между другими двумя поездами, стоящими на путях. Длинный темный туннель, но вдруг голубизна, небо нараспашку, внизу – невиданная улица с домами и заборами и зеленые растрепанные деревья, а мы над улицей и над деревьями едем в голубой простор по высокой насыпи. Все бойчей идет наш поезд. И колеса запевают свои песни.
А Светлана осталась в Ленинграде. Или тоже уехала? Там на вокзале столько было поездов… Светлана, где ты, ты уехала или нет? Мы с тобой даже не поговорили так, чтоб почувствовать – вот так наговорились, все теперь друг про друга знаем. Мы ведь должны были стать подругами на всю жизнь!
Мать вьет гнездо на той стороне полки, где сидят Валя и Люська.
Что-то она им стелет, чтоб было мягче, и снимает с Люськи сандалии, чтоб легче было ножкам, и, намочив водой из бидона тряпочку, обтирает эти запыленные ножки. Из кошелки достает хлеб, огурцы, ножик, соль. Не кладет куда попало, сначала расстилает у Вали на коленях чистое полотенце. Красными и черными крестиками на полотенце вышиты петушки и коники, кто, бывало, увидит – обязательно скажет:
– Что за полотенце у вас такое красивое.
А мать ответит:
– Это еще моя мама вышивала себе в приданое.
Сейчас никто не любуется старинным полотенцем. Не до полотенец им. Не до уюта.
А мать все равно вьет гнездо.
– Как бы мне вам платья переменить, – говорит она.
Вила гнездо под крышей, в комнате, оклеенной новыми обоями. Вила, как могла, на тротуаре под небом, на Лиговке. Теперь вьет на вагонной полке.
Устроив и покормив своих детей, садится внизу рядом с черноглазой бабушкой, бабушка ее пустила на свой чемодан – и задремывает, усталая от трудов и волнений посадки, руками придерживая склоненную голову. И Валя, сидя поджавши ноги на полке, сверху видит небольшую эту темно-русую голову с тонким белым пробором.
13
Она учила своих девочек всему хорошему, что знала сама.
Не ее вина, что знала она не много. Она не успела научиться. Ей и на фабрику нужно было, и дома все делать – готовить, шить, убирать, стирать. Спала меньше всех: все еще спят, а она уже встала и варит суп или гладит отцу рубашку.
Если вкусное что-нибудь, она им троим раздаст, а сама скажет – я уже ела.
Если отец выпьет когда, она его уложит, укроет, уговорит не петь, а соседям скажет – Митя отдыхает, устал на работе.
И всегда взваливала на себя самое тяжелое, и всегда торопилась.
Ее радость была – все делать для тех, кого она любила.
Валя ничего этого не успела даже понять.
Ничего я не успела понять. Не успела как следует полюбить тебя. Ты меня приучила, мне казалось – так и надо, чтобы ты раньше всех вставала и все для нас делала.
Глупая я, глупая, думала о Светлане, – ты была около меня, а я о тебе не думала, думала о Светлане!
Я бы потом поняла, когда выросла! когда поумнела! Я бы ноги тебе мыла, мамочка!
14
К станции Мга идет поезд.
Больше, впрочем, стоит, чем идет. Пойдет-пойдет, иной раз даже шибко, – и станет, и стоит три часа, четыре часа…
Нева то видна из поезда, а то скрывается.
Мужчины и женщины копают окопы. Летит с лопат ярко-черная земля и ярко-рыжая. В поезде люди говорят:
– Уже возле самого Ленинграда копают.
На болоте сложены какие-то плиты. Люди говорят – торф.
Говорили, Мга совсем близко, рукой подать. А ее все нет. Все она впереди, Мга.
Но мы к ней приближаемся. В тесноте и муке, с затекшими ногами, засыпая от духоты дурным, мутным сном и просыпаясь со стонами, приближаемся к тебе, Мга, последний наш выход из города, к которому подходят убийцы.
Я запомню все эти болота и постройки.
Не станет этих построек, а я их буду помнить.
Приближается ночь, мы приближаемся к Мге. На нашем пути она неминуема, Мга.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
1
В старую конфетную коробку Ксения Ивановна положила лекарства и сказала:
– Если порез или царапина – помажете йодом. Если заболит горло – вот стрептоцид, по таблетке три раза в день. И на всякий случай даю валерьяновые капли.
Ксения Ивановна от всего пила валерьяновые капли и других любила поить.
– На остановках не выходите, а то загуляетесь и поезд уйдет, что тогда будете делать? А если все-таки выйдете и поезд уйдет, обратитесь в железнодорожную милицию. Уж как-нибудь вас доставят.
– Мы не будем выходить, – сказала Люська. – Мы будем все время в поезде сидеть.
– И потом – ты, Валя, уже большая, я должна тебя предостеречь, сказала Ксения Ивановна, понизив голос. – Избегай дорожных знакомств с молодыми людьми. Ни в коем случае не допускай этих знакомств! У молодых людей в поезде только одно на уме – как бы познакомиться и поухаживать. Сначала он с тобой заговорит, потом принесет тебе кипятку, а потом подсядет и начнет ухаживать. А тебе это неприлично. Ты еще маленькая. И вообще неприлично, даже взрослым. Ты так сделай. Если он принесет кипятку, ты скажи: благодарю вас, мы не нуждаемся в ваших услугах, нам даст чаю проводник. Я один раз ехала, еще до войны, и какой-то в шляпе ехал. Нас было три девушки, и он ухаживал за всеми. Но я сказала: прекратите, я знаю эти штуки, не на такую напали! А известны случаи, – продолжала Ксения Ивановна, зловеще помаргивая, – когда он прикинется, будто ухаживает, а потом возьмет и стащит твой чемодан, только ты его и видела!
– И у вас стащил? – спросила Люська.
– Нет, лично у меня нет, – ответила Ксения Ивановна, – но с дочерью одной учительницы был такой случай. У меня не так просто что-то стащить. Я когда еду, то глаз не спускаю с моего чемодана. А когда сплю, то чемодан у меня в изголовье, и я ложусь так, чтобы все время чувствовать его головой.
– И мы ляжем, – сказала Люська. – И мы так ляжем, чтоб чувствовать головой.
Другие воспитательницы тоже хотели бы дать Вале разные полезные советы. Но они не могли себе ясно представить, какая сейчас жизнь в Ленинграде и что можно посоветовать тем, кто туда едет. Они задумывались, сбивались и, начав советовать, не доводили дело до конца. А Ксения Ивановна была уверена, что ее советы пригодятся при любых обстоятельствах.
2
Валя, Люся! – будила она торопливо-тревожно. – Вставайте, ехать пора!
Валя вскочила. Ударило светом в глаза. Ксения Ивановна стояла одетая, с мокрой лисой на плечах, держала лампу… Валя стала одеваться, хватая не те одежки, дрожа от ночного холода. Многие девочки тоже поднялись из-под серых одеял, одевались молча. Люська села в постели и сидя досыпала, пар шел от ее открытых губ.
– Вставай! – сказала Валя.
– Я хочу спать, – сказала Люська, качаясь.
– Одевайтесь, одевайтесь! – повторяла Ксения Ивановна, уходя в волнении. От валенок ее отпечатались на полу темные следы, похожие на восьмерки. Среди ночи она ходила в колхозную конюшню проверить, запрягают ли лошадей.
Сани у крыльца. Старшие девочки и воспитательницы вышли провожать. Крыльцо освещено фонарем. Дядя Федя, двигаясь неловко на своем протезе, укладывает багаж. Он закапывает Люську в солому. Тетя Настя ему помогает.
Потом Люську укутывают черным пахучим тулупом, и все подходят ее поцеловать. Ее тут баловали, такую славненькую.
Тем, кто остается, грустно.
– Валечка, пиши! Хорошо тебе устроиться!
– Закрывайте рты хорошенько, а то простудитесь! – Это Ксения Ивановна говорит.
– Ты смотри не особенно себе позволяй! – Это говорит тетя Настя дяде Феде.
Тронулись сани.
Тихо тронулись сани, медленно отступает детдом – длинное темное строение, кучка людей на крыльце, фонарь над крыльцом на бревенчатой голой стене.
Это все отступает медленно в ночь и исчезает, когда унесли фонарь. Ночь – даже полосы от полозьев не разглядеть на снегу, даже полосы полозьев не соединяют нас с тем, что исчезло.
Мороз неподвижный, чистый. Спят в неподвижном морозе далеко друг от друга раскиданные села. И в детдоме, наверно, опять все легли, проводив. А мы едем, обмотанные шарфами, стынут глаза.
Мы прожили в детдоме три года, три месяца и три дня.
Там мы получили известие, что папа убит под Шлиссельбургом. Люська плохо помнила папу и не плакала.
Нас учили.
Мы выросли.
Дом, где мы жили в Ленинграде, разрушен. Это и странно и не странно, как подумаешь. Дом был, когда были мама и папа. Его не стало, когда не стало их.
Но мы едем в Ленинград, это устроила тетя Дуся. Еще давно, в голоде, под бомбами, она написала: «Фабрика вас не оставит, ждите». Мы ждали, и дождались, и едем.
Пофыркивают лошади. Хорошее животное лошадь. Мороз, мрак, а оно везет себе, пофыркивая.
Начинает светать. Перед нами внизу – будто молоко разлито до горизонта – огромная замерзшая река. Мы спустились к реке. На ее белой глади цепочкой чернеет дорога, по которой нам ехать.
Мы, должно быть, очень маленькими кажемся в этом белом студеном утре, встающем из ночи. Ползет через неоглядную зимнюю равнину черненькая какая-то козявка. А на самом деле это целых две лошади, и сани, и две девочки, и солдат в шинели, и женщина, которая правит лошадьми, широкая суровая женщина в платках, с белыми от инея бровями и ресницами.
3
Иззябшие, они захлебываются теплом и махорочным дымом вагона. Махорочный дым и музыка! Патефон играет вальс. Морячок, не обращая на патефон внимания, играет свое на гитаре с голубым бантом. Гитару он взял у девушки в белом пуховом берете. Он играет и поет: «Я уходил вчера в поход в далекие края». Припев «моя любимая» он поет, обращаясь к девушке, а она начинает делать разные движения – смотреть на часы, заправлять волосы под берет и отворачиваться к окну.
Люди на всех полках, до потолка. На нижних – по три, четыре человека. В этой тесноте они пьют чай, играют в домино, ходят по вагону. В окнах раннее розовое солнце.
Едем.
Устроив Люську и Валю, дядя Федя их кормит. Кипятку он захватил на станции. Люди смотрят с интересом, что едят Валя и Люська, смотрят на их платья из жесткой материи защитного цвета и говорят одобрительно:
– Детдомовские? Сухой паек хороший дали в дорогу. И платья пошили новые.
– И пальтишки, – говорит дядя Федя. – Пальтишки тоже новые, не как-нибудь.
– Дочки? – спрашивают у него.
– Почти, – отвечает дядя Федя и подмигивает Люське, он ее полюбил. Еду по своему делу и дал согласие сопровождать.
Конечно, людям интересно, по какому он едет делу.
Дядя Федя начинает издалека – рассказывает, как его часть брала Ропшу, как он был ранен и лежал в Ленинграде.
– И теперь, – говорит он, – я желаю жить только в этом высококультурном городе, и моя супруга, она в данное время в детдоме поваром, со мной солидарна.
Люди говорят:
– Вот как.
– Мой знакомый майор, – говорит дядя Федя, – демобилизовался в Ленинграде – неплохую получил комнату на набережной реки Карповки. Помещение, правда, чердачное, но оборудован санузел и проведено электричество.
– То майор, – говорит другой солдат, – а мы что за генералы, чтобы получать квартиры в Ленинграде?
Но дядя Федя говорит – чины не первое дело, есть вещи более говорящие уму и сердцу, – когда, например, человек сражался за Ленинград и потерял ногу, что, не верно?
Другой солдат говорит, что оно-то верно. Слово за слово выясняется, что они с дядей Федей земляки, оба из-под Вологды. Дядя Федя достает из кармана шинели бутылку с мутной жидкостью, похожей на керосин, и говорит:
– Позволим себе по этой уважительной причине. Деревенский, свеженький.
Они чокаются с земляком жестяными кружками.
Едем.
Против Вали – офицер и девушка. Они держатся за руки, их пальцы сплетены и неспокойны. Время от времени один поворачивает голову и взглядывает на другого, и сейчас же, дрогнув, поворачивается другой, и они глядят прикованно друг другу в глаза, и офицер что-то шепчет, нежно шевеля губами, и девушка обливается румянцем.
Она говорит:
– Мне жаль.
– Чего жаль? – спрашивает он, нагибаясь к ней.
– Домика.
– Нашего домика?
– Да… Крыльцо. Дорожку. Окошечко.
– Почему жаль?
– Потому что я это больше не увижу.
– Очень жаль?
– Очень.
Взгляд в глаза. Девушка обливается румянцем. Потом она спрашивает:
– А тебе?
– Я взял наш домик с собой. Он у меня тут.
Офицер похлопывает свободной рукой по своей сумке. Девушка улыбается, счастливая.
– Ты все взял?
– Все.
– Дорожку не забыл?
– Как же бы я ее забыл.
– Ты не забыл, что окошечко было красное?
– А сосны черные.
– И месяц над соснами.
– Молоденький, тоненький… Вот он. И сосны вот они. Всё тут. Вот какая ноша. Тяжело от тебя уйти с этой ношей.
– Ты вернешься, – говорит она, закрывая глаза, и сжимает его пальцы. – Ты вернешься, ты вернешься!
– Ты меня встретишь, – говорит он. – Я открою сумку и все достану. Домик, месяц. Дорожку…
Но она плачет. Почему она плачет так горько? Он, должно быть, в отпуску был и снова едет воевать. А с войны, бывает, не возвращаются… Музыка! Патефон играет румбу. Морячок играет на гитаре с голубым бантом «Солнечную поляночку».
4
Мне нравится, чтобы играла музыка. Чтобы у людей были спокойные, довольные лица.
Как хорошо, когда разговаривают вежливо и приветливо.
Особенно мне нравится, когда красиво говорят о любви. Ну что она плачет, такая любовь у нее, а она плачет.
Гражданочка, что вы сделали, испортили вашими слезами прекрасный разговор! Гражданочка, гражданочка… Я знала другую, та смеялась. Без паспорта, без карточек, в чем была – шла и смеялась…
Вообще, устала я от слез.
Конечно, без слез как же, когда война…
Но хоть по возможности – пусть побольше, пожалуйста, будет красивого и играет музыка.
Дядя Федя разувается, чтобы показать земляку свой протез. Зачем это, я не понимаю, показывать? Люська. А Люська. Иди сюда. Давай я тебе лучше, хочешь, почитаю. Чего тебе там смотреть. Почемучку давай почитаю тебе.
5
Читали Почемучку.
Книгу «Радуга» читала Валя, уже не вслух, – для себя. О войне.
Дядя Федя и его земляк рассказывали о войне. Все слушали. Еще один солдат ехал на верхней полке, спал, загородив проход ногами в синих шерстяных носках. Он проснулся, свесился с полки и охрипшим со сна голосом тоже рассказал о войне.
Война, война, боль, кровь!
Потом женщины рассказывали, как плохие жены изменяют мужьям.
Одна женщина рассказала о вещих снах и видениях.
Дяди-Федин земляк сказал – видения бывают только у психических, но что действительно бывает, это предчувствия.
Морячок сказал – предчувствия тоже предрассудок. Оставив гитару, он прочитал маленькую научную лекцию. Солдаты одобрили, что он такой образованный, не зря его учили, расходовали народные средства. Закончив лекцию, он рванул струны и запел любовное с новой силой, и девушка в пуховом берете уже улыбалась, не отворачивалась, она стала его уважать за лекцию. И правда же, это много значит, когда человек, который оказывает тебе внимание, может прочитать лекцию.
Тем временем померк декабрьский день, первый день пути. Долго стояла в окне желтая полоса заката – растаяла, и под потолком в махорочном тумане зажелтели лампочки. Все, устав, угомонились, и певцы, и говоруны, и тот, что с утра крутил пластинки. Притих вагон, только в глубине его один голос монотонно и неустанно рассказывал что-то… Люська заснула, прижавшись к Вале. И Валя вдруг поплыла куда-то – упала к соседке на плечо, очнулась… Солдат в шерстяных носках стоял рядом и поталкивал задремавшего дядю Федю.
– Товарищ, товарищ, – говорил он тихонько, – проснись, послушай: мне через остановку сходить, занимай для детей мою полку, слышишь…
Дядя Федя разобрался, вскочил и, не тратя слов, поднял Люську наверх. Люська, не просыпаясь, пробормотала: «Иди, вот я Вале скажу», – и сладостно растянулась, привалясь светлой встрепанной головой к солдатову сундучку.
– И вы полезайте, девушка, – сказал солдат Вале и сел на ее место возле дяди Феди. – Закурим, товарищ.
Тучи горького дыма поднялись снизу.
– Устраиваться, значит, едете, – сказал солдат.
– Я очарованный странник, – сказал дядя Федя. – Очаровал меня Ленинград.
– Нет, – сказал солдат, – я к себе в Курскую область, когда окончится. У нас там вишни хорошо цветут.
– Нахозяйничал Гитлер в вашей Курской области.
– Поправим.
– Теперь уж недолго, – сказал дяди-Федин земляк, – все пойдут кто куда. Вопрос месяцев, а скоро будет вопрос дней.
– Я что в армии освоил, – сказал дядя Федя, – я машину прилично освоил. Буду стараться получить права.
– Торговая сеть, – сказал земляк, – имеет свои преимущества.
– Эх, земляк, – вздохнул дядя Федя, – какой я продавец, чего я наторгую? Я лесоруб, я плотник, я птиц любитель, – очарованный странник, тебе говорят…
6
Второй дорожный день. Почти полпути проехали.
Высадился солдат в шерстяных носках. Высадилась девушка, та, что плакала. Один, темней тучи, едет девушкин офицер, ни на кого не глядит.
Большая станция. Стоят поезда, обвешанные ледяными сосульками. Многие пассажиры вышли подышать воздухом. Вышел и дядя Федя, он с утра опять себе позволил, и у него болит голова.
– А мы не выходим, – объясняет Люська соседям. – Нам Ксения Ивановна не разрешила. А то загуляемся и поезд уйдет, что тогда будем делать? А если у нас заболит горло, мы будем принимать – стрептоцид – по таблетке три раза в день…
Она говорит все рассеянней и медленней, лицо становится задумчивым. Задумчиво глядя куда-то, она принимается стоя качать ногой, так она поступает всегда в затруднительных положениях.
Валя оглянулась – какое затруднение у Люськи.
Стоит молодой парень, или большой мальчик, в ватнике, ушанке, через плечо переброшен полупустой рюкзак.
Лицо чистое, можно сказать – красивое. Темный пушок над губой…
Парень видит, что они на него обратили внимание, и спрашивает вежливо:
– Тут все места заняты?
– Кажется, все, – отвечает Валя, дичась и чувствуя себя виноватой, что приходится отказать человеку. Но и человек-то что думает, разве по вещам, везде наваленным, не видно, что здесь ни одного свободного места.
Парень говорит:
– Ну, придут – я уступлю. – И садится на кончик скамьи.
– Подсел, – говорит Люська.
– Что?.. – спрашивает Валя.
– Он подсел! – повторяет Люська торжественно. – Он в шляпе!
Качая ногой, она спрашивает:
– Это у вас правда шляпа?
Парень в недоумении:
– Что она спросила? Ты что спросила?
– Это шляпа! – в восторге, что предсказания сбываются, говорит Люська. – Сейчас он начнет ухаживать.
– Это шапка, – говорит сбитый с толку парень. – Конечно, шапка, а что же еще. Ты хочешь, чтобы я за тобой ухаживал? – Он улыбается невеселой какой-то улыбкой. – Смешная девочка. Ты очень смешная девочка. Как же за тобой ухаживать? Ну хочешь, я тебе принесу кипятку, ты попьешь чаю.
– Благодарю вас, – говорит Люська, качая ногой. – Мы не нуждаемся в ваших услугах, нам даст чаю проводник.
– Что делается, – говорит парень. – Откуда ты такая взялась?
Он шутит, но глаза строгие. Улыбнулись чуть-чуть и опять помрачнели.
– И как же зовут тебя?
– Люся, Людмила, – благовоспитанно отвечает Люська тонким голоском. А вас?
– Володя. Будем знакомы?
Люська вкладывает в его руку свои пальчики.
– Сестра ваша? – спрашивает он у Вали. – В Ленинград едете?
Она не привыкла разговаривать с незнакомыми парнями, да и знакомых было много ли – несколько сельских ребят! – и отвечает «да», робея, краснея и негодуя на свою дикость. Чтобы он не подумал, что она совсем дура нелюдимая, она спрашивает:
– И вы?
– Я тоже. Вы в Ленинграде где живете?
– Мы жили на Выборгской, – говорит она. Что дом их разбит, договаривает в мыслях, вслух стесняется – чересчур уж получится бойкий разговор.
– Мы на Дегтярной. Знаете Дегтярную?
Она не знает Дегтярной, вообще мало что знает дальше своего района, по правде говоря. Ей снятся улицы, она считает – это ленинградские, но, может быть, она их придумывает во сне…
Это все она ему рассказывает мысленно, а вслух произносит одно только слово:
– Нет.
Возвращаются пассажиры, выходившие дышать воздухом. Возвращается дядя Федя. В одной руке у него бутылка топленого молока с коричневыми пенками. В другой – большая, румяная, великолепная картофельная шаньга. Он несет эти свои приобретения бережно и с достоинством, и, конечно, он недоволен, что его место занято.
– Ну-ка, парень, – говорит он.
Тот встает безропотно. Дядя Федя, успокоившись, разламывает шаньгу пополам и дает Люське и Вале, приговаривая:
– Покушайте гостинца.
– Я потом, – говорит Валя.
Потому что парень смотрит на шаньгу. Она бы отдала ему половину своей доли. Даже всю свою долю. Но как дать? Сказать «нате»? Обидится. Спросить: «Хотите?» – скажет: «Спасибо, не хочу».
Он отвернулся. Сидит на мешке чьем-то и смотрит в другую сторону. Отвернулся, чтобы не мешать Вале есть. Будто так уж ей нужна эта шаньга.
Поезд идет. Идет контроль.
Старичок контролер в очках, а перед ним проводница, она выкликает:
– Приготовьте ваши билеты!
Все достают билеты. Дядя Федя лезет в нагрудный карман. И тот парень лезет в нагрудный карман. У всех внимательно рассматривает контролер билеты, а у некоторых еще спрашивает документы, и громко щелкают его щипцы, и когда они щелкнули – уже тот человек спокоен, он едет правильно и может ехать дальше, куда ему нужно.
Так проверил контролер дядю Федю и его земляка, женщину, которая рассказывала про сны, и морячка, и девушку в пуховом берете, и остальных всех, и вот он повернулся к парню в ушанке и ватнике, сидящему на чьем-то мешке. Парень подал бумаги.
– Билет, – сказал контролер.
Парень встал и молчал.
– Нет билета? – спросил контролер, глядя сердито через очки.
– Мне нужно в Ленинград, – сказал парень.
– А пропуск где? – спросил контролер.
– Мне очень нужно в Ленинград, – сказал парень.
– Мешок твой? – крикливо спросила проводница. – Где ж твои вещи? Это все вещи твои?
Парень молчал. Все молчали, покамест контролер читал его бумаги.
– Так, – сказал контролер, дочитав. – Пошли.
Опустив глаза, парень двинулся вслед за проводницей. Контролер за ними. Все заговорили громко.
– Как можно, – говорили одни, – ехать зайцем, на что это похоже!
– А вам никогда не приходилось? – спрашивали другие. – Не знаете, почему человек иной раз едет зайцем?
– Просто жулик, – говорили третьи. – Думал украсть чего, – не вышло.
– Валь! – сказала Люська. – Он думал украсть чемодан?
– Хватит тебе повторять глупости, – сказала Валя.
– Он жулик? Валь!
– Нет.
– Просто он молодой человек, – примирительно сказала Люська, желая утешить и подлизаться.
Валя взялась за «Радугу». Ей грустно стало. Еще почти двое суток в этом вагоне… Какие несправедливые есть люди. Не может быть у жулика такое лицо.
7
…Вот запало в голову чужое окошечко и месяц над черной сосной.
Тонкий месяц светит. Краснеется окошечко. Зовет дорожка, бегущая к домику.
Что будет у меня, что? Какая предстоит мне любовь?
Какие подвиги, какие переломы судьбы?
Это со всеми так или только со мной, что все время уходят от меня те, кто мне нужен, или я от них ухожу?
И этот тоже – на минутку подсел, и нет его, увели.
Будет ли встреча прочная, вечная?
8
Сколько печных труб, оказывается, понастроили люди. Вот они торчат, трубы, во множестве торчат из-под снега. При каждой трубе была раньше печь, варилось кушанье, люди грелись. Сейчас голо и дико торчат бездомные трубы. Все кругом рухнуло, лежит под снегом, печи, стены, а трубы торчат.
Подъезжаем.
Все одеты в пальто и давно стоят на ногах, накаляя вагон своим жаром. Дядя Федя в шинели, спустив наушники и завязав тесемки под небритым подбородком, встал как скала позади Вали с Люськой. Толчок под ногами, и остановился поезд, люди начинают выливаться из вагона.
Свежий воздух в лицо, столб, часы…
Ленинград?
Толпа льется по перрону…
– Держись! – вскинув на спину багаж, велит Люське дядя Федя. Люська ухватилась за его шинель рукой в рукавичке… Железная калитка в конце перрона, и у калитки – да, она! – тетя Дуся, постаревшая, потемневшая, но она, она! – пряди стриженых волос вдоль щек, папироса во рту, прижмуренный глаз…
9
У тети Дуси умылись над раковиной в большой темной кухне и пообедали. Кроме супа и каши была сладкая наливка, и не только дядя Федя, все, даже Люська, позволили себе и выпили за то, чтоб больше с нами этого не было, сколько б мы ни прожили, хоть по сто лет, – будем здоровы!
Накрывала на стол и грела обед молодая красавица. Ее звали Маней. Она работала на фабрике. Мать у нее умерла в блокаду.
Тетя Дуся рассказывала, как Маня тушила пожары и поймала ракетчика.
– Схватила мерзавца за шиворот.
Маня весело засмеялась. Совсем нетрудно было вообразить, как эта Маня с подбритыми бровками и золотистыми локонами хватает мерзавца за шиворот. Такой был вид у нее боевой, что ничего о ней вообразить не трудно. Среди пляшущего пламени она бегала по крышам, ну что ж. Она все могла. Как ловко сидел на ней черный свитер, загляденье.
– Что думаешь делать? – спросила тетя Дуся у Вали, когда закончился обед и закончились воспоминания и дядя Федя, распрощавшись, ушел к своим знакомым.
Валя поделилась давнишним планом.
– Я бы хотела, – сказала она, запинаясь, ей самой этот план казался фантастическим, хотя мало ли фантастического на свете… – Хотела, если можно, съездить на Мгу, поискать мамину могилку. Папину, конечно, не найти…
– Это удивительно, – сказала тетя Дуся, – до чего вы ни о чем не имеете понятия. Ты ехала: ты видела? Можно там найти могилу? Мга! На Мге все перекопано, мин еще до черта… Она будет искать могилку!
– Но я помню, где она! – сказала Валя. – Вот так находится ров, к которому мы бежали. А так…
– А зачем у тебя на могилы настрой?! – спросила тетя Дуся гневно. Молодая! Жить должна! Становись на участок, где мама работала, – это будет красота, это я понимаю!.. А пока бери-ка Люську да идите в баню, самое первое дело с дороги баня.
Когда Валя собрала белье, тетя Дуся к ней подошла и поцеловала.
– Ты все-таки молодец, – сказала она. – Я боялась, ты слабонервная, как мама была, – нет, ты молодец. Где баня, помнишь? А то Манька проводит.
– Не надо провожать, – сказала Валя. – Я помню.
Они хорошо помылись с Люськой, потом Валя сказала:
– Пойдем посмотрим, где был наш дом. Отсюда близко.
Горели фонари. Мелкий снег, блестя, крутился вокруг фонарей. Валя озиралась, – напоминания обступали ее, выходя из летящего снега. Вывески, подъезды, звон трамваев, освещенный вход в кино, завитая кукла в окне парикмахерской, все было напоминаниями. Но почему-то думала Валя не о том, как она ходила тут маленькой, – ей снова вспомнилось ее поездное знакомство, молодой человек Володя, которого увел контролер.
«Он все равно доберется до Ленинграда, – подумала она, – и я смогу его встретить. Даже сейчас могу его встретить, почему нет, как будто это так уж невозможно».
И на всякий случай стала смотреть на прохожих.
Люди шли по улице, входили в магазины, выходили из магазинов. Ловко вскидывая над снежным тротуаром короткое толстое туловище, на руках прошел безногий, его отечное, темное, хмельное лицо вдруг вынырнуло перед Люськой. Люська отпрянула.
– Валь, – сказала она, – я не хочу смотреть, где был наш дом. Идем к тете Дусе.
– Уже скоро! – сказала Валя. – Вон наш угол! Вон тот, где булочная! Видишь? Где высокое крыльцо, мы там покупали хлеб.
Они дошли до булочной и свернули за угол.
Все дома были на месте. Только одного не было, вместо него – дощатый забор. Слева стояла фабрика-кухня, к ее каменным столбам примело свежего снежку. Справа подымался высокий темный дом, только несколько окон в нем было освещено. А посредине – провал, будто зуб выпал. Провал и дощатый забор.
– Надо же! – сказала Валя.
Они постояли, глядя на забор.
– Вот тут были ворота, – сказала Валя.
– А может, – сказала Люська, – это не наш дом. Почем ты знаешь?
– Ну как же мне не знать! – сказала Валя. – Вот тут всегда стояла дворничиха. Ее звали тетя Оля. Пройдешь подворотню, и направо второе наше было окно.
– Ну, пойдем, – сказала Люська.
Обратно лучше было идти: ветер дул в спину. Сквозь снег загорались на перекрестках то зеленые огни, то красные.
10
– С легким паром! – сказала тетя Дуся. – Вешайте пальтишки к батарее. Сейчас чай пить будем.
Маня в кухне развешивала на веревке чулки и лифчики и пела: «Вышел в степь донецкую парень молодой». И пела она, и развешивала белье, и мыла таз как-то приятно, ловко, с удовольствием. «И я завтра все перестираю», подумала Валя.
На керосинке сопел чайник. Тетя Дуся наколола щипчиками сахар, нарезала хлеб, достала из шкафчика банку консервов и сказала Мане:
– Свинобобовые открой-ка.
– Тетя Дусечка, – сказала Маня, – это не свинобобовые, это паштет.
– Как же паштет, – возразила тетя Дуся, – когда свинобобовые?
– Ну как же свинобобовые, когда паштет! – воскликнула Маня, держа банку в разбухших от стирки маленьких ручках с колечком на розовом пальце.
И они еще поспорили, прежде чем открыть банку. Там оказался паштет. Сели за стол. Люська ела все, что давали, и тянула из блюдечка чай, раскрасневшись, а Валя съела немножко, она боялась, что мало останется тете Дусе и Мане, которые столько голодали. Она смотрела на Маню и думала: «Какая красивая». Ей хотелось иметь такой же свитер и такую же прическу. Быть тоже бедовой, проворной. «Она разговаривает с тетей Дусей как равная, – думала Валя, – это потому, что она тушила пожары и спасала умирающих».
Постучали в дверь, пришла женщина.
– Нюрины девчата прибыли, – сказала ей тетя Дуся. – Ты помнишь Нюру?
– Это какая Нюра? – спросила женщина.
– Ну как же, – сказала тетя Дуся, – небольшая такая, во втором цехе работала.
– Рябоватенькая? – спросила женщина.
– Нет, рябоватенькая – то Соня была, – сказала тетя Дуся, и Маня подтвердила:
– То тетя Соня была.
– А чего ж это я Нюру не помню? – спросила женщина.
Вошла другая женщина, болезненная, угрюмая. Тетя Дуся и ее спросила:
– Нюру помнишь? Это ее дети.
– Нюрины дети? – переспросила женщина.
Она стояла, прислонясь к двери, и смотрела на Валю и Люську.
– Не похожи на Нюру, – сказала тетя Дуся. – В отца, я его знала, белокуренький такой был.
– На Нюру не похожи, – эхом повторила женщина.
Она отвернулась, и в профиль Валя ее узнала. До чего она изменилась, она была совсем молоденькой, когда сидела на Лиговке у Московского вокзала со своим мальчиком Васильком. Волосы у нее стали редкие и серые, и черты другие, будто не ее лицо, непонятно, как Валя ее узнала.
Узнав, она об этом не сказала и не спросила про Василька. Она понимала, что спрашивать не надо. Что можно, скажут без твоих вопросов. Ты молчи, жди, когда тебе скажут.