Текст книги "Собрание сочинений (Том 3)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
НЕ ЖЕРТВЫ – ГЕРОИ
лежат под этой могилой
НЕ ГОРЕ А ЗАВИСТЬ
рождает судьба ваша
в сердцах
всех благодарных
потомков
в красные страшные дни
славно вы жили
и умирали прекрасно
Ну и что ж такого, думается мальчишкам, что газовщики присматривают. Ясно – нужно присматривать, прочищать, когда засорится, без этого как же.
И что ж такого, думается им, что он погас однажды, когда был тот ураганный ветер, – ветер его сорвал, а люди зажгли опять, и опять зажгут, если это повторится, и конечно же он вечный, конечно вечный.
А у их загорелых, запыленных, исцарапанных ног, обутых в сандалии, тихими голосами говорят могильные плиты. Называют имена и поясняют:
– Погиб в бою с белогвардейцами.
– Убит правыми эсерами.
– Умер на фронте.
– Убиты финнами-белогвардейцами.
– Павшие от руки белогвардейцев при подавлении мятежа в Ярославле в июле 1918 года.
– Здесь погребены павшие в боях в дни Февральской революции и Великого Октября 1917.
против богатства
власти и знанья
для горсти
ВЫ ВОЙНУ ПОВЕЛИ
И С ЧЕСТИЮ ПАЛИ
за то чтоб богатство
власть и познанье
СТАЛИ БЫ
ЖРЕБИЕМ ОБЩИМ
Трое мальчишек – руки в карманы – идут от могил.
Это правильно, думают они, чтобы такие вещи записывали иностранцы и увозили за границу. Да, так и нужно. Как там написано: славно вы жили и умирали прекрасно. В те далекие, красные, страшные дни.
– Почему страшные? – спрашивает Витька.
Но товарищам не хочется сейчас обсуждать все это, им надо немножко подумать. Юрчик, тот прямо-таки железно сжал свои бледненькие губы, показывая, что не желает разговаривать. Подумай и ты, Витька, своей головой, если можешь.
Молча шествуют мальчишки по гладкой аллее между круглыми липками, высокие слова стучатся в их сердца.
Они ушли вовремя: уже поспешала к могилам тетка со свистком. Она заметила ребят у памятника и поспешала со всех ног: она думала, рассказывала она потом бабушкам и нянькам, что ребята пришли воровать цветы из венка. Но они уже ушли, а венок был цел. И с досады, что она зря ноги себе трудила, тетка им вслед засвистела в свисток.
А девочка в красном платьице и мальчик в белой рубашечке вернулись к одуванчикам. Они ничего не поняли, от начала до конца. Их время понимать еще не настало. Девочка присела, раздув свое красное платье, она похожа на большой цветок. Они оба с мальчиком похожи на цветы на ярко-зеленом лугу.
1961
РАБОЧИЙ ПОСЕЛОК
(Киноповесть)
Поселок этот стоит у реки.
Река течет широко, медленно и серебряно. Скобкой через нее переброшен мост.
До войны в поселке было много старых деревянных домов: таких почернелых, одноэтажных и двухэтажных, с цветами на окнах. Но и новых, в пять этажей, уже стояла целая улица. Некрасивые были эти дома первых пятилеток, вот уж излишеств ни малейших, все как один голые, пятнисто-серые, с ржавыми прутьями балконов. Но селились в них охотно, потому что там был водопровод, паровое отопление и другие культурные условия.
Поселок лепился вокруг большого завода. Не будь завода, не было б и поселка. Старинный завод, трубы толстые и тонкие, царство закоптелого стекла, закоптелого кирпича и дымов, поднимающихся в небо.
Кругом темнели леса. За лесами лежали деревни. Многие рабочие жили в деревнях, иные даже в дальних, и на работу приезжали поездом.
И с того берега каждое утро приходил поезд. С грохотом шел он по мосту. Люди высаживались из вагонов и спешили к проходной.
Среди тысяч рабочих были на заводе трое молодых мужчин, трое приятелей: Леонид Плещеев, Алексей Прохоров и Григорий Шалагин.
Плещеев самый старший из них, у него уже сын был шестилетний.
Прохоров женился недавно, детей еще не было.
Шалагин жил у матери-колхозницы в деревне Подборовье, километрах в восьмидесяти, пил молоко по утрам и вечерам и был холостой и вольный.
Может быть, их сближала работа. Может быть – то, что все трое относились к жизни основательно, без озорства, и на этой почве друг друга уважали. В общем, их часто видели вместе, хотя Плещеев много времени уделял семье, Прохоров переживал медовые месяцы с молодой женой, а вольный Шалагин любил позубоскалить и погулять с девушками, которые очень и очень к нему хорошо относились.
Однажды летним утром они подходили к проходной и вдруг услыхали дальний гул, слабый и прерывистый. Он шел сверху. Но не был похож на рокот наших самолетов. Что такое? – подумали люди и приостановились, подняв головы…
Так для них началась война.
Дальний голос ее приближался, грубел, свирепел… То был первый налет, и после него не стало одного деревянного дома – в нем, слава богу, никого не было, все выбежали глядеть на самолеты – и не стало моста: вся его середина обрушилась, казалось – два гиганта стоят на коленях друг против друга на берегах реки, бессильно опустив руки в воду.
К заводу немцы не пробились, но фронт пролег совсем близко, и поселок сполна испил чашу горькой беды.
Сначала трубы завода еще дымили. Все меньше, но дымили. Потом работать никакой не стало возможности.
Сначала старались женщины (мужчины, за которыми женщины могут укрыться, ушли воевать) – старались женщины, кто не так слабонервный, удержаться в своих жилищах. Как ни страшно – цеплялись за свое место. Тяжко с детьми, с немощными стариками, с трудно нажитым, для жизни необходимым добром ринуться в бездомность, безвестность. Не цыганки же, не бродяжки: жительницы.
Но все-таки постепенно пустел поселок. А когда грянули решающие бои самые отчаянные не выдержали, ушли в лес, унося что можно.
Скоро у меня это рассказалось, а дело длилось не дни, не месяцы длинные годы. Чего не было, сколько народу полегло в битвах, блокадах, оккупациях, пока они тут сидели в поселке, поливаемые снарядами из пушек и бомбами из облаков, и берегли капельку тепла в своем очаге…
Ушли-таки, забубенные головы, в лес. И хорошо сделали. Когда стих наконец-то ад и настал день возвращения и потянулись жители из лесу со своими узлами и мешками (а кто и с корытом, кто с кроватью, разобранной и сложенной, были и такие предусмотрительные, кто козу ведет, кто коровку), – в день возвращения жители не увидели своего поселка: только груды праха да печные трубы среди праха. Больших домов не осталось. Редко где уцелела одна-другая старая деревянная изба. Сбивались в каждой избе десятки душ. Остальные – а что делать? – землянки стали копать, ставить хибарки.
Помаленьку объявлялись и те, кто эвакуировался в тыл. И тем же занялись: копают, сбивают себе жилье на скорую руку. Временное жилье, а все же: кровлю нужно. Печку нужно. Дверь нужно.
Старались, не ленились, и это не жизнь была, а только подготовка к ней, настоящая жизнь все маячила впереди, и они к ней рвались, и сколько на это рвение сил уходило – поди сосчитай…
Полина Прохорова долго рылась в развалинах, устала, присела отдохнуть над кучкой скарба, в поте лица ею собранного. Кучка была увенчана паровым утюгом. Деревянная его рукоятка превратилась в уголь, но сам утюг уцелел.
Когда-то семья Прохоровых жила на этом месте. Здесь стоял пятиэтажный дом. Здесь было Полинино счастье. Сейчас – тенями бродили по пепелищу женщины и дети, что-то выбирали из-под камней и пепла – остатки порушенной, поруганной своей жизни.
Небольшим казалось пепелище, не верилось даже, что столько тут жило народу, столько было квартир, и окон, и абажуров в окнах.
К Полине подсела Тоня, фельдшерица. Когда-то, в школе, они были подружками, потом разошлись дороги. Полина вышла замуж, Тоня нет. Полина всю войну оставалась с родителями мужа, Тоня уехала, работала в прифронтовых госпиталях, вернулась недавно. Полина была красивая, видная, Тоня – худенькая, бесцветная, незаметная.
– Полина, – сказала Тоня, – я хотела тебе сказать. Старики обижаются очень.
Полина смотрела прямо перед собой.
– Не лезли бы старики, – сказала она.
– Поля… Ты память Алеши беречь должна.
– А твое какое дело, ты тут при чем? – спросила Полина.
– Вчера опять, говорят, до света гуляла…
Полина повернулась к Тоне.
– А что мне, под землей с ними сидеть? Стариковским ихним духом дышать? Я под землей – как в гробу! И что я вам далась, сами-то святые! Думаешь – поверю, что ты в армии ни с кем дела не имела? Целую роту небось перебрала.
– Ну вот клянусь тебе!.. – в ужасе сказала Тоня, прижимая руки к груди.
– А не клянись, – оборвала Полина и встала. – Нужны мне твои клятвы… Но и в мою душу не лезьте!
Леня Плещеев вытащил из груды обломков исковерканный непонятный предмет и закричал радостно:
– Мама! Посмотри, что я нашел!
Для десятилетнего и такое занятие – игра, и всякая находка – трофей.
– Что такое? – спросил Павка, товарищ Лени.
– Мамина шляпа. – Леня подул на изуродованную шляпу. – Мам! Смотри! Вот. Цветы…
– О господи, Ленечка, – лихорадочно сказала Мария, не отрываясь от поисков. Она была в ватнике, голова обмотана платком, лицо запылено. – Все не то ты находишь. Отцов ящик с инструментами, вот что ищи.
Но Полина подошла к Лене и взяла шляпу из его рук.
– Ты смотри, пожалуйста, – сказала она.
– У мамы две было! – похвалился Леня.
– Надо же! – сказала Полина. – Вот уж чему не пропасть… – Она со злобой отшвырнула шляпу. Взметнулось облачко пепла.
– Ящик с инструментами, – бормотала Мария, не видя ничего. – Неужели же сгорел, неужели железный ящик с железными инструментами, и сгорел?!
– Сгори все, – сказала Полина. – Подумаешь, ящик с инструментами!
– Можно подумать, я, кроме этого ящика, ничем не пострадала, сказала Мария, задетая. – Я не меньше твоего пострадала!
– Меняюсь! – уходя, жестко бросила Полина. – Хочешь?
– Ой, Ленечка, – бормотала Мария, роясь в обломках, – Ленечка, ой да неужели… Ленечка, нашла! – раздался ее радостный вскрик.
Леня и Павка бросились к ней, втроем они стали нетерпеливо разгребать обломки.
А причина радости была покореженный железный ящик, в нем молоток да клещи, да топорик, да плоскогубцы, да пилы без рам и прочий простой рабочий инструмент.
Инструмент был нужен Марии, чтобы хоть какое построить жилье для семьи – для мужа и сына.
Вот сидит ее муж на солнышке. Он пробовал ей помогать. Досок им выдали, он с сынишкой доски носил… Он вернулся живой, Мариин муж Леонид Плещеев, с руками и с ногами вернулся – но слепой. Ослеп после ранения. Распилить доску – это кой-как можно, если жена направит его руку. Повыдергать из старых досок гнутые гвозди – это он был в силах и без подмоги. Он пытался выпрямить один гвоздь молотком, но попал себе по пальцам и бросил это дело. В ожидании, какую еще дадут ему работу, сидел и перебирал инструменты. Нащупал в ящике лекало, повертел, бросил…
Самим бы, конечно, ничего им не построить. Но приходили люди – кто на час, кто на два – и помогали. Вдова Капустина приходила, мать Лениного товарища Павки. Павка вертелся тут же. На грузовике подъезжал шофер Ахрамович, гигант с добрыми глазами, всегда под мухой немножко. Подмигнув Плещееву, словно тот мог видеть его подмигиванье, Ахрамович доставал из кабины флягу, давал Плещееву хлебнуть, отхлебывал сам и брался за работу.
А Мария, женщина хрупкая, работала неумело, но без устали, горячечно. Она вообще в постоянной была горячке – на нервном накале тянула все эти годы небывалых бедствий.
– Ну вот, и стены есть, – звенел ее голос. – А где четыре стены – там дом. А где дом, там и жизнь. Тоня бинтов обещала дать, покрашу синькой, голубые занавески сошью. Все приложится постепенно, пойдет жизнь, куда ж она денется, господи…
Неподалеку остановилась молодая женщина, недурная собой, в платочке по-деревенски и с кошелкой в руке.
– Помогай боже, – сказала она.
– Спасибо, – сказала Мария. – Не здешняя?
– Приезжая, – степенно объяснила женщина. – По вербовке, на восстановление народного хозяйства. Муж-то больной?
– Не повезло нам, – тяжко вздохнула Мария.
– Бог, значит, судил, – сказала женщина. – Молиться надо.
– Исцелит, что ли?
– Его святая воля, захочет – и исцелит.
– Если б я вот столечко верила, что это может быть, – сказала Мария.
– А ты молись. Будешь молиться, и вера придет. Сейчас ты в темноте, не хуже как хозяин твой. А в молитве свет увидишь. Ну, Христос с вами, сказала женщина и пошла.
– Сама ты темнота, – сказала Мария. – Господи, и какого только народу на свете нет!
Заводоуправление временно помещалось в бараке. Кабинет директора был обставлен скудно, по-бивачному.
К директору Сотникову пришел предзавкома Мошкин, маленький хмурый человек в потрепанном кителе без погон.
Сотников разговаривал по телефону. Еще человека два сидели тут, ожидая, пока он освободится.
– Я бы просил уточнить, – говорил Сотников. – Бульдозеров – сколько? Цемента? Железа?.. Мало. Мало. Что ж торговаться, вы же знаете обстановку. Всё начинаем заново. И людей, людей, как можно больше людей!.. Хорошо. Ждем.
Мошкин сел и расстегнул нагрудный карман. Достал бумагу и положил на стол.
– Я вас слушаю, товарищ Мошкин.
– Собрание рабочих бывшего цеха номер два, – сказал Мошкин, – приняло резолюцию. Не тратить людей и средства на строительство бараков. Обратить все ресурсы на восстановление завода. Собрание призывает весь коллектив присоединиться к этому решению.
– А где, – спросил Сотников, – думают жить рабочие цеха номер два?
– Они постановили зимовать в землянках и времянках.
– А те, кто к нам едет на помощь, – спросил Сотников, – они как? Тоже будут рыть землянки? Каждый себе? Изроем землю, как кроты? – Он читал резолюцию. – Вот как: и школу туда же? Детям не учиться?
– Школа может обойтись постройкой барачного типа.
– Мы достали прекрасный проект школы, – сказал Сотников. Взглядом он как бы пригласил присутствующих порадоваться этой удаче. – С учебными кабинетами, с залом для спорта. Ну, это, конечно, на будущее. Пока что один этаж возведем – но как следует, капитально, чтоб потом расширять! Уважим детишек… Что касается жилья – в ударном порядке будем ставить бараки. До лучших времен. Чтобы ни один человек не думал, где ему приклонить голову, когда зима грянет.
– Не понимаю, – сказал Мошкин, – почему вы против этой резолюции? Она патриотическая…
– А потому что, – ответил Сотников, – если вы хотите иметь от человека хорошую работу, потрудитесь подумать, чтоб этому человеку получше жилось. В этом, между прочим, патриотизм, а не в том, чтобы держать рабочего в землянке. И вы очень хорошо знаете, товарищ Мошкин, что рабочие не сами додумались до этой резолюции.
– Никто их не заставлял, – сказал Мошкин. – Сами поднимали руки.
– Конечно, сами, – сказал Сотников. – Уж кому-кому, а вам известно, как надо ставить вопрос, на каких струнах играть, чтобы люди подняли руки.
– За десятью зайцами, значит, погнались, – сказал Мошкин, нервно убирая свою бумагу и застегивая карман. – А если не справимся? Тогда что?
– Не справимся – отвечу я, – сказал Сотников и отвернулся к другому посетителю.
– Ясно, не справимся! – уходя, тихо сказал Мошкин третьему посетителю. – Все фантазии, лишь бы власть показать. Видали барина «отвечу я»! – украдкой передразнил он Сотникова. – Другие, значит, такая мелочь, что им и отвечать не придется… На всю страну могла бы резолюция прозвучать! А теперь только и жди провала – тыщу обязательств наберем и сядем в калошу…
– Поживем – увидим, – сказал посетитель.
…На огромном пространстве развернулась стройка.
Разрушенные заводские корпуса были обставлены лесами. В поселке за руинами рос новый город из длинных бараков. Строилась школа. На реке восстанавливали мост. Работой были заняты тысячи людей – каменщики, кровельщики, штукатуры, водители машин, саперы, разнорабочие, в военной и штатской одежде, демобилизованные и приехавшие по вербовке, мужчины, женщины, подростки.
По ночам пылали над поселком электрические солнца: работа не прекращалась.
Почти не было таких, чтоб сидели тогда по кабинетам. И днем и ночью то на одном участке, то на другом появлялась видная фигура Сотникова в генеральской форме и мелькал присматривающийся, вдумчивый Мошкин.
Женщины расчищали цех, заваленный битым кирпичом. Мошкин остановился возле одной из них. Это была та молодая женщина, что советовала Марии молиться, ее звали Фрося. Она заметила пристальный взгляд Мошкина, но продолжала работать с усердным и скромным видом.
– Это о вас говорят, – негромко спросил Мошкин, – что вы у себя в селе насаждали религиозный дурман?
Фрося подумала мгновение.
– То ж при немцах было, – ответила она спокойно. – А при немцах чего не было? Страдал невыносимо народ, ну и пошли в религию, чего ж вы хотите?
– В церковь небось ходила?
– Ходила.
– И других подбивала?
– Не то чтоб подбивала, – еще секунду подумала Фрося, – а просто обсуждали мы между собой, что, возможно, это нас бог наказывает за грехи.
– А теперь не обсуждаете? – строго спросил Мошкин.
– Теперь нет, не обсуждаю.
– Имейте в виду, мы здесь у себя подобной деятельности не допустим.
– Буду иметь в виду, – согласилась Фрося, твердо глядя в глаза Мошкину.
– А вы знаете, кто с вами говорит? – спросил он.
– Ну как же, – сказала Фрося почтительно и даже поклонилась небольшим поклоном. – Председатель завкома товарищ Мошкин.
Мошкину ее ответ понравился.
– Вообще, – сказал он покровительственно, – я вам рекомендую почитать научную литературу. Наука давно доказала, что бога нет, а вы всё обсуждаете.
И, проговорив это равнодушным голосом, Мошкин двинулся дальше. Фрося посмотрела ему вслед прозрачными глазами.
В том же цехе работала Мария Плещеева. Исхудавшая, мрачная, она рассказывала женщинам:
– И никакого просвета. Что ни дальше, то хуже. Связался с этими пьяницами, Макухиным и Ахрамовичем, друг дружку взбадривают. На коленях стою, плачу – не губи нас, – нет! И Ленечка это все видит. Дождался отца.
Через пролом в крыше огромный ковш крана уносил горы мусора, и светлел цех. Вот все уже очищено и проломы заделаны, и женщины моют окна, впуская все больше солнечного света, а голос Марии жалуется, жалуется:
– Уедем, прошу, к моим родным, не могу я больше так мучиться! У меня родные на Алтае, хорошо живут. Так не хочет, – конечно, ему там не будет той воли…
– Христос терпел и нам велел, – сказала Фрося. – Грешим много, по грехам и муки.
– Где я нагрешила? – страстно спросила Мария. – Женой была, матерью была, работала, все исполняла, – чего я нагрешила?.. Лопнет мое терпение, возьму Ленечку и уеду. Ты бы уехала? – спросила она у Полины Прохоровой.
– Не знаю, – сказала Полина. – Как же он без никого?
– Вот вернись твой Алеша и веди себя как мой, – уехала бы?
– Вернись Алеша слепой?..
– Как до дела – он слепой, – сказала Мария, яростно выкручивая тряпку, – а для выпивки – это он зрячий, будь покойна… Уж ты-то в два счета бы уехала, не говори мне… если б тебя капли радости лишили…
Подошла вдова Капустина с листком и карандашом:
– Мария! Твой Леня в какой класс идет?
– В третий, – ответила Мария.
– Зайдешь с ним после работы, – сказала Капустина, делая пометку в списке, – получишь костюмчик и ботинки.
– Да он и сам может получить, – сказала Мария, радостно оживляясь. Он у меня толковый, куда ни пошли, все сделает… Костюмчик и ботинки, уж так кстати, вырос изо всего, а ботинки ну совсем развалились.
Костюм был из жесткой темной бумажной материи: блуза вроде гимнастерки и длинные брюки, доставлявшие Лене особенное удовольствие. Еще и еще раз прикладывал он их к себе: хороши! А лучше всего были ботинки, кожаные, с болтающимися шнурками, и к ним пара сияющих калош.
Все эти обновы лежали на столе в плещеевской хибарке, и Леня с Марией ими любовались.
Новый приятель Плещеева, Макухин, находился тут же. Он протянул руку, взял ботинок, сказал уважительно:
– Вещь.
– А вы положите! – раздраженно и неприязненно одернула Мария. Непременно вам трогать! – Она ревниво прикрыла лежащее на столе газетой. И вообще нечего вам тут делать.
– Маруся, – сказал Плещеев, – он ко мне зашел…
– Вот и идите отсюда оба! – забушевала Маруся. – Сил моих нет на твоих гостей смотреть! И так повернуться негде! Идешь домой как на пытку, все одно и то же, одно и то же…
Плещеев и Макухин вышли из хибарки, присели на лавочку, прилаженную у входа.
– Сердится Маруся, – сказал Плещеев.
Макухин скрутил папиросы ему и себе. Закурили.
– Чего это Ахрамович не едет? – сказал Плещеев.
– Приедет.
– А вдруг он тоже не достанет?
Они сидели плечом к плечу на лавочке и ждали Ахрамовича.
Мария спрятала обновы под сенник на нарах.
– Наденешь, когда в школу пойдешь, – сказала она Лене.
Она силилась и в этом жилье сохранить крохи уюта. На окошке висела занавеска, сшитая из бинтов, и какой-то стоял цветок в горшке.
Наступил день, когда дети пошли в школу.
Это не было первое сентября. Может быть, это было первое октября, или десятое, или пятнадцатое: в те годы не везде удавалось придерживаться узаконенного расписания. Но так или иначе первый этаж новой школы был отстроен, над входом висел транспарант «Добро пожаловать!», и туда потянулись дети всего поселка. Сотников пришел посмотреть, как они в первый раз входят в новую школу, он был доволен и морщился, чтобы скрыть улыбку.
– Мальчики налево, девочки направо, – говорила молоденькая учительница, стоя в вестибюле.
Среди мальчиков, идущих налево, был Леня Плещеев. Вместе со своими товарищами он переживал оживление и ожидание первого школьного дня. Одет был не в новое, как предполагалось, а в прежние свои одежки с заплатами и старые разбитые ботинки, но радость его не была этим отравлена, – в его возрасте мальчики вообще мало внимания обращают на одежду, а в ту пору, пережив военные лишения, и вовсе не обращали. Смятение в его душе вызывали отец и мать. Он не мог разобраться до конца, что же происходит. Ему было хорошо вдвоем с отцом и вдвоем с матерью, а с обоими вместе – плохо. Обоих было жалко, но отца особенно. Леня стряхивал с себя эту тяжесть, уходя от них. Поэтому в школе, среди сверстников, он был веселый и беззаботный, а дома – серьезный и много старше своих десяти лет.
Делая вид, что спит, слушал он ночью разговор матери с отцом.
– Что же мне делать! Что мне делать! – как в бреду вскидывалась Мария. – Ну за что нам такое с Ленечкой! За что ты ребенка обездолил! Да есть ли сердце у тебя, есть ли у тебя сердце, или все в тебе фашисты убили?!
А отец плакал, и слезы его были для Лени ужас и мучение.
– Маруся, – говорил отец, – это Макухин сделал, гад, я и не знал! Маруся, да разве бы я мог, если бы знал, откуда эта водка!
– Ничему не верю, ничему! – металась Мария. – Ты не отец, ты не человек после этого – и что мне делать, что делать?..
– Ну поверь! В последний раз поверь, слышишь? Маруся, как я к тебе рвался, как ждал – вот приеду…
– А я как ждала?
– Никого никогда, кроме тебя…
– Чтоб этого Макухина не было здесь больше!
– Да я его сам видеть не могу!
– И водки этой проклятой – чтоб и не пахло!
– Да я о ней думать не могу после этого!
– Ох, как я хочу тебе верить! – сказала Мария. – Как хочу, ты бы знал! Господи!
Она обессилела и лежала как мертвая, протянув руки вдоль тела.
– Вот ты господа поминаешь, – вспомнился ей Фросин наставительный голос, – а ведь ты его без всякого соображения поминаешь. Просто от привычки. Это грех. Ты к нему сознательно обратись, лично, чтоб укрепил тебя.
– Отвяжись от меня! – в мыслях отвечала ей Мария нетерпеливо.
– Обратись, Мария, – убеждала Фрося. – Легче тебе будет свой крест нести.
– Не хочу крест нести. Хочу жить разумно, ясно, – отвечала Мария. Ну хорошо, пусть уж без счастья. Но покоя, покоя хоть капельку – можно?..
В конце месяца Леня Плещеев забежал после уроков в карточное бюро. Перед окошечком, где выдавали продуктовые карточки, стояла очередь.
– Кто последний? – спросил Леня и чинно занял место в хвосте.
– А, Леня Плещеев, – ласково сказала женщина в окошечке, когда очередь дошла до него. Ему пришлось подняться на цыпочки, чтобы расписаться в ведомости.
– Получай: мамины… папины… твои.
Новенькие карточки, все в цифрах и надписях, ложились перед Леней. На одних талонах было напечатано: «Хлеб». На других: «Сахар», «Жиры», «Мясо». Леня бережно сложил карточки и спрятал за пазуху.
Плещеев сидел в хибарке, чистил картошку. Он был трезвый, благодушный, и дело у него получалось ловко. Вбежал Леня.
– А, сынок, здоров.
– Пап, я карточки получил. У нас сбор отряда, ты отдай маме. Вот. Только спрячь хорошенько. Постой, я сам спрячу. – Леня положил карточки в карман отцовской гимнастерки и заколол булавкой. – Вот так не потеряешь.
– Ты поешь, – сказал Плещеев. – Там картошка в чугунке.
– Потом. Опаздываю… Тебе ничего не надо?
– Ничего. Беги, сынок.
Леня схватил из чугунка на плите картофелину и побежал, откусывая на ходу.
Под вечер того же дня Плещеев, Макухин и Ахрамович выходили из столовой, разговаривая. Они были сильно пьяны и склонны к откровенности.
– А я сам себе главный друг, – говорил Макухин, – потому что я на себя самого положиться могу полностью, а на других, даже на вас, – не полностью.
– Почему же на нас не полностью? – обиженно спрашивал Ахрамович.
– А я на себя не могу положиться, – сказал Плещеев. – Прежде мог, теперь не могу. Эх, Гришку бы мне, Гришку!
– Кто такой Гришка? – еще больше обиделся Ахрамович.
– Шалагин. Хороший человек – Гришка Шалагин.
– Чем же он такой хороший? – спросил Макухин.
– Всем хороший, – сказал Плещеев. – Ходит прямо, говорит весело. Дружили мы когда-то: я, он, покойный Прохоров Алеша… В чешуе как жар горя, тридцать три богатыря… Вам не понять!
– «Лучше нету того цвету, когда яблоня цветет!» – запел вдруг во все горло Макухин, и Плещеев с Ахрамовичем подтянули.
Они проходили мимо школы. Распахнулась дверь, послышалась барабанная дробь, на улицу высыпали пионеры. Среди них был Леня. Он выбежал радостный и остановился, увидев отца, которого Ахрамович вел под руку.
– Всё гуляют, – вздохнув, как взрослый, сказал Павка Капустин.
А Леня испугался. Его испугала страшная догадка. Хотел броситься за отцом, окликнуть – но стыдно было перед ребятами. Он медленно пошел домой.
Мать уже пришла. Она рылась в постели на нарах. Подушки и все тряпье были разбросаны, и руки ее двигались судорожно-торопливо, как тогда, когда она искала на пепелище ящик с инструментами.
– Ты где до ночи ходишь? – напустилась она на Леню. И, не дожидаясь ответа: – Ты где дел карточки? – (Он молчал.) – Не получил?
– Получил.
– Так давай сюда. У тебя они?
Он стоял, не зная, что сказать.
– Леня! Где карточки?
– Я их положил куда-то, – сказал он.
– Куда?
– Я не помню.
Он отвернулся, чтоб не видеть ее глаз.
– Потерял?.. – спросила она шепотом. И села, – не держали ноги. Пот выступил каплями на лице.
– Без хлеба, – шептала она, – без ничего… целый месяц… – И вдруг громко: – Ничего ты не потерял, Ленечка. Неправда. Это опять злодей этот…
Пьяные голоса донеслись с улицы. Мария замолчала.
– А ты ее поставь на место, – говорил Макухин. – Чего она тебе, на самом деле, повернуться не дает!
– Да ну, боялся я ее! – отвечал Плещеев. – Пусть только попробует скандалить!
– Небось, когда ты ее в шляпах водил, она шелковая была, – подначивал Макухин.
– Пусть только!.. – хорохорился Плещеев.
– Ты все-таки не очень, – жалостно сказал Ахрамович. – Я считаю женщин мы жалеть должны и оберегать.
– Во-первых, – сказал Макухин, – там и твои были карточки. Государство тебе их выдало.
– Вот именно! – повысил голос Плещеев. – Мои кровные, начнем с этого…
Он толкнул дверь и ввалился в хибарку. Макухин и Ахрамович заглянули через его плечо и исчезли.
– Две мои были, верно? – спросил Плещеев. – Как хочу, так и распоряжаюсь.
– Дверь закрой, – безжизненно сказала Мария. – Выстудишь избу.
Леня закрыл дверь.
– Значит, так, – продолжал Плещеев, – человек все отдал – это хорошо, да, хорошо… А взять чего-нибудь для себя – моментально глаза колоть… Коли, на, коли, сколько хочешь, все равно ничего не видят. Видели когда-то.
– Ложись, – сказала Мария.
– Захочу – лягу, – сказал Плещеев, – а не захочу – не лягу. И ничего такого страшного нет. Скажешь там, что потеряла, – не могла потерять, что ли? Придумают, помогут… У нас не капиталистические джунгли, где человек человеку волк. У нас все за одного…
Он повалился на нары.
– И один за всех, – заключил он и всхрапнул. Мария и Леня сидели молча.
Они ехали в поезде дальнего следования.
С верхней полки Леня смотрел в окно. Плыл за окном снежный лес.
Снизу доносился до Лени голос матери, разговаривавшей с пассажирами.
– Вы поймите меня правильно, – говорила Мария. – Разве я от трудностей уезжаю? Сын не даст мне соврать: на какую хотите тяжелую работу – я первая. Я на трудности, как на дзот, грудью кидалась! Но с пьющим человеком существовать немыслимо, и тем более чтоб у вас на глазах страдал ребенок.
Настал вечер, в вагоне зажегся слабый свет. Леня все лежал на полке, глаза его блестели в полумраке. Внизу говорила мать:
– Ну что ж, у него пенсия, проживет. Если, конечно, не будет пропивать.
– Кроме пенсии уход требуется, – сказала старая женщина в очках.
– Вот пусть его приятели за ним и ухаживают, на которых он нас променял, – возразила Мария. – А моих сил нет больше этот воз везти. Должно же и мне что-то от жизни быть, господи!..
Но вот стихли разговоры. Вагон уснул. Леня привстал – рядом с ним, с краю, спала мать, подложив узелок под голову. Леня стал слезать с полки. Мария шевельнулась, спросила:
– Ты что?
– Я сейчас, – пробормотал он. И она опять уснула и не видела, как он взял свое пальтишко и шапку и оделся. Углем из ведра, что стояло в тамбуре, он написал на мешке, лежавшем возле матери: «Я ушол к папе», подумал и переделал «о» на «е». Кругом спали люди, и даже во сне лица у них были серьезные, напряженные, словно и сны их так же трудны были, как явь.
Мела метель. Поезд стоял на большой станции. Шла посадка. У входа в вагон скучились люди, мешки, чемоданы, проводница проверяла билеты. Леня соскользнул с площадки – никто не окликнул, – и метель его скрыла.
Он остановился, посмотрел, как прошел мимо него, светя окнами, тронувшийся поезд, который вез его к какой-то более легкой, вероятно, жизни и из которого он сбежал.
На пустоватом ночном вокзале он познакомился с компанией мальчишек постарше, чем он, в ватниках и стеганых штанах. Они отвели его в комнату, куда пассажирам вход воспрещен, и напоили кипятком.
– А хлеба, брат, нет, – сказал тот, что наливал ему кипяток из кипятильника. – Чего нет, того нет.
Леня пил, обжигая губы о жестяную кружку.
– А вы кто? – спросил он.
– А мы тут работаем, – ответили они с важностью. – Мы железнодорожники.
Самый старший сказал:
– Тебе надо ехать местными поездами, с пересадками. Вот мы тебя утром посадим, до Грязнова доедешь, слезешь. А там опять на местный поезд садись – и дальше.
– Только к дядькам не обращайся, – сказал самый младший. – И особенно к теткам. К ребятам обращайся, если что надо спросить. А то сцапать могут.