355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Панова » Собрание сочинений (Том 3) » Текст книги (страница 23)
Собрание сочинений (Том 3)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:43

Текст книги "Собрание сочинений (Том 3)"


Автор книги: Вера Панова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 39 страниц)

Посторонние ушли. Тетя Дуся и Маня стали готовиться к ночлегу. Тетя Дуся уложила Люську с собой на кровати, а Маня постелила себе и Вале на полу. Подушки она прислонила к батарее парового отопления. Через окна с улицы светил свет в комнату.

– Ложись к середке ближе, – сказала Маня. – Место есть.

– Мне хорошо, – ответила Валя.

Они лежали деликатно, стараясь не прикасаться друг к другу.

– Будут тебе предлагать в трампарк, в стройтехникум и так далее, сказала Маня, – ты не соглашайся. Не советую тебе. У нас коллектив мировой, а там еще неизвестно. Это первое. Второе – вашу маму у нас помнят. Так что ты не кто-нибудь, а своя, потомственная.

Тетя Дуся сказала с кровати:

– Слушай Маньку, она дело говорит.

Валя спросила шепотом:

– А у тебя тоже разбомбили дом?

– Нет, – ответила Маня. – Моя мама когда умерла, тетя Дуся забрала меня, так у ней и живу. Скоро уже три года. А комната у меня есть. Неплохая.

Она повертелась, укладываясь поудобней, и засвистела носиком. Всхрапнула тетя Дуся. Валя лежала, дышала тихо. От батареи было тепло. Отсвечивало темной гладью зеркало на комоде.

«Я приехала? – спросила Валя у кого-то. – Здравствуйте! Нет, я еду, еду, буду ехать всю жизнь…»

Маня сказала сонно:

– Четырнадцать квадратных метров. В случае одна надумаю жить – есть где.

– Я те дам одна, – сказала тетя Дуся. – Спи.

По улице прошумел грузовик. Все дома на улице были на месте, только вместо одного – дощатый забор.

– Надо же! – сказал дядя Федя.

– Поправим, – сказал солдат в шерстяных носках.

– Нам даст чаю проводник, – сказала Люська.

– Приготовьте билеты! – сказала проводница.

Музыка заиграла. Кто-то запел: «Вышел в степь донецкую парень молодой». Парень был в ушанке и ватнике. Черными глазами он смотрел на Валю.

1959

ВОЛОДЯ
(Рассказ)

1

Когда в поезде контролер сказал Володе «пошли!», Володя пошел спокойно. Он не чувствовал за собой вины, бояться ему было нечего. Что у него нет пропуска в Ленинград, так откуда же он возьмет пропуск, раз отец не прислал ему вызова. А без пропуска билет все равно бы не продали, если бы даже у Володи были деньги на билет.

Это формальности. Кто мог помешать ему вернуться в город, где он родился и жил до самой войны? Решил вернуться и вернется. Днем-двумя позже, это неважно.

Держа в руке свой легкий, полупустой рюкзак, он терпеливо пробирался среди мешков, чемоданов, корзин, которыми был загорожен вагонный проход. Проводница шла перед ним, выкликая:

– Граждане, приготовьте ваши билеты!

Контролер шел сзади, и за Володиной спиной сухо щелкали его щипцы.

«На ближайшей станции меня высадят, – размышлял Володя, шагая через чемоданы и мешки. – Допустим, отправят в милицию. Нет, вряд ли, я же не жулик. Ну, допустим, отправят все-таки. В милиции что мне сделают? Самое большее – составят протокол, а держать не будут, охота им меня кормить. Да нет, и протокол не захотят составлять, тратить время на ерунду. Выговор сделают, погрозят, а я попрошу, чтобы помогли уехать следующим поездом, потому что чего же мне там на станции болтаться зря. А если обойдется без милиции, сам уеду. Может, больше шансов проскочить незамеченным, если ехать с пересадками, короткими перегонами? Пожалуй; только есть ли подходящие поезда, надо выяснить… Я дурак, сам виноват, что сцапали. Снаружи надо ехать, на подножке. Так никогда ничего не добьешься, если бояться ветра. А интересно, – подумал он и глотнул слюну, – где мне придется поесть?»

Ему представилась большая, румяная, как топленое молоко, картофельная шаньга, которую купил девочкам солдат.

– Давай-давай! – сказал контролер и подтолкнул Володю.

Они преодолели тамбур, где женщины и дети толпились перед открытой дверью уборной, и вышли на междувагонный мостик – два металлических щита, переброшенных через грохочущую пустоту. Ледяной ветер рванул воротник Володиной куртки, поставил дыбом, прижал к щеке, – Володя глубоко вдохнул этот режущий ветровой воздух с примесью паровозной гари. В щели между щитами мчались рельсы.

Дальше опять был переполненный вагон, воздух серый и густой от махорки, от дыханий, и так же двигалась впереди проводница, уже другая, а за проводницей Володя, а за Володей контролер с щипцами. Так же медленно приходилось продвигаться, застревая в грудах наваленного багажа. И еще переход, еще вагон, до крыши набитый мешками, корзинами, взрослыми, детьми, плачущими, спящими…

А поезд шел ровным ходом, в окнах серое темнеющее небо и провода, и телеграфный столб проплывал одиноко и неторопливо.

«Что же, – подумал Володя, – так меня и будут водить по поезду?»

Но в следующем вагоне контролер его оставил, сдав на руки двум тамошним проводницам. Володины документы он унес с собой.

2

Одна проводница была постарше и потолще, коротконогая, плечистая, с большим белым лицом под маленьким черным беретом. Лицо выражало хмурую важность.

Другая – худенькая и еще молодая, хотя ее желтоватый лоб уже был разлинован длинными продольными морщинами. Худые руки торчали из рукавов кителя. Глаза были очень блестящие, а тонкие красные губы все усмехались, будто проводница вспоминала о чем-то смешном.

– Ишь, зайчик! – сказала она громко и резко, глядя на Володю, когда контролер ушел. – Смотри, Варя, какой зайчик! С черными усами!

И закатилась долгим нервным смехом. В смехе обнажились ее длинные желтые зубы и розовые десны. Володе сделалось неприятно от этого смеха, десен, зубов, от взгляда женщины. Он отвернулся и стал смотреть в окно.

Там были провода, столбы да лес. Темнело, лес мрачнел. Паровозный дым застилал окно и сразу развеивался, сорванный ветром.

Лес подступал вплотную и отступал. Открывалась серая бревенчатая деревня, уплывала, как приснившийся сон. Деревенские ребята слепили из снега большую бабу, стояла баба лицом к полотну, салютовала метлой, сквозь сумерки черные угольки ее глаз посмотрели на Володю пристально.

И стояли люди на маленьких станциях, протягивая флажки. Поезд замедлял ход, проходя мимо них; но не останавливался.

«Где-то он остановится все же», – подумал Володя.

Он был один в просторном тамбуре. Пассажиры здесь не толпились плацкартный, значит, вагон. Вышел лейтенант, бросил в мусорный ящик пустую консервную банку и промасленную бумагу, повеяло запахами жира, лаврового листа, сытости. Володя взглянул в открытую дверь: это был не просто плацкартный вагон, а купированный; коридор, застланный дорожкой, уходил во всю его длину; два офицера курили в коридоре. Да, есть избранники, которые едут в купированном вагоне, и никто не имеет права их высадить, и они едят свиную тушенку, полную банку тушенки съедает он! – и божественно пахнущую банку выбрасывает в мусорный ящик – видимо, даже не обтерев ее как следует хлебом…

«Об этом не думать! – приказал себе Володя. – С неба, что ли, свалится тушенка, если думать о ней?» Уже не раз он имел случай убедиться, что такие бесплодные мысли не ведут ни к чему хорошему: недостойную зависть порождают эти мысли и жалость к себе, человек размагничивается и слабеет, а Володя не хотел быть слабым…

Нерусские названия у станций на этой дороге: Кез, Чепца, Пибаньшур, Туктым. На каком это языке, на удмуртском? Мы через Удмуртию сейчас едем? А может, эти названия остались от племен, обитавших тут в глубокой древности? Как их: чудь, меря, мурома? (Володя любил историю, любил читать исторические книги.) А из тех станций, что зовутся по-русски, у некоторых такие горькие, безотрадные имена: Убыть, Безум. Должно быть, эти имена при царском режиме перешли к станциям от ближних деревень. Сколько горя должен был нахлебаться народ, думал Володя, чтобы назвать так свои поселения. Деревня Безум…

«Где-то меня высадят?»

Желательно все-таки, чтобы это произошло, пока еще не окончательно стемнело, и чтобы это была порядочная станция, где есть электричество и имеют обыкновение хоть раз в сутки топить печку в комнате для ожидающих.

– Балезино? – спросил кто-то за Володиной спиной. Младшая проводница прокричала в ответ:

– Балезино, Балезино!

Поезд замедлял ход.

Так. Сейчас, значит, придет контролер. Придет контролер с документами и скажет: «Слезай, приехали».

Двери защелкали. В тамбуре зажглась лампочка. Тамбур заполнился пассажирами, ожидающими остановки. Сплошь кители и шинели с офицерскими погонами.

А окно стало совсем темным, когда зажглась лампочка.

«Ну, где ж контролер мой?»

– Разрешите, – важно сказала старшая проводница, с фонарем протискиваясь на площадку.

В темном окне медленно поплыли огоньки. И остановились. Заскрежетало под ногами. Вспыхнув алмазами в морозных разводах на стекле, брызнул в глаза свет над станционной вывеской: Балезино.

3

– Молодой человек, – сказал важный голос, и старшая проводница тронула Володю за локоть, – идем-ка сюда.

В тесном купе проводников на столике стоял стакан чая и лежали ржаные сухари.

– Садись поешь.

Он сел. И когда с хрустом разгрыз сухарь и ощутил на языке солоноватый прекрасный вкус, – только тогда по-настоящему понял, до чего же проголодался.

– Ешь, – сказала проводница. – Все ешь, не стесняйся.

Она налила ему еще стакан из большого, весело кипящего самовара.

Поезд шел полным ходом. На десятки километров позади осталась станция Балезино. Контролер не пришел.

Володя ел, а проводница стояла рядом, суровая, с маленьким беретом над большим лицом, и серьезно смотрела маленькими белесыми глазами без бровей. Спросила:

– Мать есть?

– Есть.

– Чего делает?

– В сберкассе работает.

– А отец?

Володя глотнул чаю.

– Отца нет.

– А братья, сестры?

– Сестра.

– Большая?

– Нет. Маленькая.

– А ты кем работал? – Она смотрела на его руки.

– Слесарем.

Проводница кивнула:

– Ничего!

Вошла младшая проводница с пустыми стаканами на подносе.

– Зайчик! – сказала она, просияв своей желтозубой, розоводесной улыбкой. – Зайчик кушает! – и опять залилась мелким смехом, и стаканы запрыгали и зазвенели на подносе.

– Перебьешь! – строго сказала старшая.

Володя, опустив глаза, допивал чай. Он знал этот женский смех без причины и этот отчаянно блестящий женский взгляд. То же было у его матери.

– Ложись-ка, – сказала ему старшая проводница. – Отдохни маленько.

И указала на верхнюю полку, где был постлан полосатый тюфяк и лежала подушка.

Сняв ватник и валенки, Володя залез наверх. Там было очень тепло, но он с удовольствием натянул на себя толстое колючее одеяло. Пускаясь в путь, он не рассчитывал ни на какие удобства и теперь охотно и благодарно пользовался всем хорошим, что подворачивалось. «Эх, а контролер-то меня забыл! – подумал он. – Пока вспомнит, я посплю!» Он сладко вытянулся в предвкушении отдыха. Внизу проводницы мыли стаканы. Потом достали вязанье и сели рядышком на нижней полке. Лампочка светила тускло. Вагон мотало. Привычные, они вязали кружево, ловко работая крючками. Только младшей мешали приступы смеха, накатывавшего на нее.

– Давай-ка запевай лучше, – сказала старшая. – Ну совершенно ты себя в руках не хочешь держать, Капитолина.

Младшая тихо запела. Старшая вторила.

– «Мыла Марусенька белые ноги», – пела младшая прерывисто, будто задыхалась. А старшая гудела негромко:

– «Мыла, белила, сама говорила».

Мимо купе прошел, кидая двери, офицер, блеснули на его груди сплошные ордена. Младшая проводница встала и заглянула на верхнюю полку.

– Спит? – спросила старшая.

– Спит, – ответила младшая, блаженно сияя зубами и деснами. – Спит заинька хорошенький.

И старшая поднялась, чтобы бросить сурово-заботливый взгляд на мальчика, спящего под этим движущимся странническим кровом. Он лежал, прижавшись щекой к подушке в казенной клейменой наволочке, в его черных ресницах был покой, и ровно поднимались юношеские ключицы. И, словно карауля этого неизвестно чьего мальчика, стояли внизу женщины, вязали кружево и пели.

– «Плыли к Марусеньке серые гуси, – шевеля крючками, пели они чуть слышно под стук колес, – серые гуси, лазоревы уши…»

4

Перед отъездом из Ленинграда, летом сорок первого года, Володя с матерью ходил к отцу.

– Надо попрощаться, – сказала мать, – кто знает, может, не суждено больше увидеться.

Два раза они его не заставали дома, он был в госпитале. Во второй раз их встретила жена отца: женщина, которую мать в своих рассказах называла она – без имени – и которая в Володином детском представлении была существом опасным, хищным, бессовестным, вторгающимся и отнимающим, – это существо вторглось к ним и отняло у них отца, когда Володе было два года, а мать была совсем молодой и неустроенной, так она и осталась неустроенной…

Стесняясь рассматривать, он взглядывал на эту женщину и сейчас же отводил глаза, но ничто не укрылось от его неприязненной зоркости. Она была некрасива! Как странно, что отец покинул маму ради этой раскосой, с острыми скулами, в обыкновенном – обыкновенней не бывает – сером платье, с длинными худыми руками! Ее даже не сравнить с мамой, думал Володя горделиво-горько. И одевается мама в десять раз красивей. Всегда на ней какая-нибудь нарядная косыночка, или кружевной воротничок, или бант, платья пестрые, яркие. Особенно в тот день она была хорошенькая, завитая и приодетая, с глазами, блестящими от волнения и страха.

Да, мама боялась этой женщины. Робела перед ней. Так робела, что путалась в словах, запиналась, Володе стыдно было. А мачеха стояла, глядя узкими глазами то на нее, то на Володю, и говорила тихим голосом. Она сказала, чтобы они пришли вечером, отец будет дома. Конечно, надо попрощаться, сказала она и посмотрела на Володю задумчивым долгим взглядом. У нее большая просьба. Она не говорила Олегу, что у него есть брат, Олег не знает. Она хотела бы, чтобы Олег услышал это от нее самой… в свое время. Если Олег, когда они вечером придут, еще не будет спать… Чтобы он как-нибудь случайно… Она просит и Володю, он уже большой мальчик…

– Нет-нет, Володя не проговорится, будьте покойны! – торопливо и испуганно сказала мать, как будто это желание мачехи, о котором давным-давно было известно и которое почему-то исполняли беспрекословно, не было желанием глупым, низким и глубоко возмутительным.

Они пришли вечером, отец был дома. Он их принял хмуро и вежливо. Утомленно полузакрыв глаза, поддерживал разговор. Ему нелегко было притворяться, что его интересуют их дела. Слезы выступали у него на глазах, когда он сдерживал зевоту, раздиравшую ему челюсти. Он повторялся и путался. Несколько раз выражал удивление, что Володя вырос. Вспоминая после об этом, Володя резко усмехался…

Вдруг ему потребовалось узнать, с какими отметками Володя перешел в седьмой класс, – вот, действительно… Ему и в мирное-то время было наплевать на Володины отметки. Спросив, отец положил Володе на плечо свою большую, с тонкой и красной от непрестанного мытья кожей, докторскую руку. Володя покраснел – прямо-таки запылало лицо от этой ласки, от которой некуда деться и с которой не знаешь, что делать.

Сидели в кабинете: письменный стол, шкаф и полки с книгами. Чистая, уютная квартира в новом доме. «Здесь на диване он спит». К изголовью дивана был придвинут столик, на столике лампа, газеты, будильник. «Он тушит верхний свет и зажигает на столике и, прежде чем заснуть, читает газеты, а утром звонит будильник и будит его».

Мачеха входила очень тихо, приносила чай и угощенье к чаю. Она принесла три чашки: маме, Володе и отцу, сама не села пить с ними. Когда она первый раз вошла с вазочками, отец на нее посмотрел, будто спрашивал: «Это так нужно?» Она на него не взглянула, ставя вазочки на стол, но всем своим видом, спокойным и решительным, как бы ответила: «Да, нужно».

Ее сын Олег, должно быть, уже спал, они поздно пришли, или куда-нибудь она его запрятала.

А мать опять сидела как виноватая, поджав под кресло ноги в белых носочках и стесняясь взять печенья. Володя ей сигнализировал: «Пошли домой!», но она не шла и усердно помогала отцу вести ненужный, обидный разговор.

Под конец он пожаловался, что на жизнь не хватает, приходится выкручиваться. Впрочем, перед прощаньем дал матери денег.

Прощанье было холодное, смущенное. Он желал им разных вещей, а сам думал: «А-ха-ха, сейчас они, слава богу, уйдут, а я спать лягу».

Мать заплакала, выйдя на улицу.

– Он подумал, что я пришла из-за денег.

Володя дернул плечом:

– Не надо было ходить. Не ходили, и не надо было.

Она шла и плакала. Он ожесточился и сказал:

– Если не суждено больше увидеться, лично я не заплачу.

Но она, сморкаясь, возразила кротко:

– Все-таки ведь много было когда-то и хорошего.

Дня через два они уехали, долго ехали и приехали в Н.

5

Их поселили в комнате вместе с двумя латышками, бежавшими из Риги. Латышки не стеснялись при Володе раздеваться и одеваться – он был еще пацан.

Латышки ходили в меховых шубах, в Н. такие шубы называют дошками, и с блестящими кольцами на пальцах. По утрам, перед тем как уйти на работу, они снимали кольца и прятали в мешочки, надетые на шею. Работали латышки на перевалочной базе – перебирали картошку и мыли бочки от солений. Придя домой, они подолгу натирали кремом свои покрасневшие, растрескавшиеся руки. Иногда им там на базе выдавали несколько соленых огурцов или баночку кислой капусты. Они угощали Володю и его мать, как бы мало у них у самих ни было – обязательно угостят.

Володя замечал, что его латышки угощают с удовольствием, а маму нехотя, просто потому ее угощают, что неудобно не угостить. Он обижался за мать, но молчал – что ж тут скажешь?

Очень вкусны были большие, темно-зеленые, налитые рассолом огурцы с мятыми боками.

Латышки предложили Володиной матери, что устроят и ее на перевалку, они считали – это выгодней, чем служить в сберкассе. Но мать сказала – ну их, эти бочки, в сберкассе работа чистая и привычная и видишь людей. Латышки не спорили, они вообще были молчаливы, изредка перебросятся несколькими словами на своем языке. Когда они бывали дома, это Володе ничуть не мешало готовить уроки и читать. Шум вносила мама, она, приходя, что-то начинала рассказывать ослабевшим от усталости голосом, спрашивать, смеяться.

Никогда она не жаловалась, не сердилась на трудную жизнь. Скажет иногда вскользь, без огорчения, принимаясь за еду: «Фу ты, опять этот суп», или расскажет, так же вскользь, что вкладчик ей нагрубил несправедливо. В те дни ей еще все казалось легким, она была уверена, что самое хорошее у нее впереди. Блестя глазами, говорила об этом латышкам.

– Не может быть, чтобы все уже кончилось. Нет, я чувствую, что еще полюблю и буду любима.

Латышки сжали губы.

– Ваш мальчик вас слышит, – сказала одна.

– Ничего, – беззаботно сказала мать, – что ж тут такого. У меня будет настоящее счастье, не то, что было. То, что было, так быстро пролетело, я и не заметила, как оно пролетело. Подумайте, я кормила, а он сошелся с ней… Нет, не может быть, что это уже все.

– У вас есть сын, – сказала другая латышка. – У вас есть для кого жить.

– Да, конечно, – нерешительно согласилась мать и замолчала.

Так блестели у нее глаза. Такая нежная была у нее шея, тонкая белая шея в много стиранном, застиранном кружевном воротничке. Волосы она причесывала по-модному, в виде гнездышка.

6

Школьники ездили в колхоз убирать сено и полоть. Они жили в красивой местности, такой тихой, будто никакой войны нет на свете, а есть только широкие поля, располагающие к неторопливости и раздумью, и глубокий прохладный лес, полный жизни и тайны, и в самой глубине его – озеро: холодная лиловая вода, обомшелые камни; а кругом – сосны, темными вершинами устремленные в небо. Ребята удили рыбу в озере, варили ее либо пекли в угольях, здорово вкусно было.

Володе там понравилась городская девочка Аленка из другой, не их школы. В Аленку были влюблены многие ребята, но Володе она сказала, когда прощались:

– Приходи к нам. Придешь?

«Придешь?» спросила, понизив голос. И, опустив ресницы, продиктовала адрес – он записал. Они вернулись в город. Он каждый день собирался пойти к ней, его звало и жгло, и по ночам снилось это «придешь?», сказанное вполголоса, и эти опущенные ресницы, – и было жутко: вот он пришел; что он скажет? что она ответит? После того «придешь?» – какие должны быть слова! Из-под тех опущенных ресниц – какой должен вырваться свет! Чтоб сбылись неизвестные радостные обещания, данные в тот миг. Чтоб не уйти с отвратительным чувством разрушения и пустоты…

Ночные зовы были сильны – он все-таки собрался.

Собрался и обнаружил, что штаны ему ужас до чего коротки и рукава тоже, – он еще вырос! Не замечал, как растет, глядь – ноги торчат из штанов чуть не до колен.

«Нельзя к ней в таком виде».

Других штанов не было.

«И вообще нельзя в таком виде».

– Это действие свежего воздуха, – сказали латышки, – и свежей рыбы.

Они перестали ходить при Володе полуодетыми, раздобыли материи и отгородили свою половину комнаты. И когда Володе надо было ложиться или вставать, они уходили к себе за занавеску.

«Я вдвое сильней мамы, – думал Володя, раскалывая дрова в сарае, втрое сильней, а она меня кормит. Я варю суп и колю дрова, которые привезли латышкам, и хожу чучелом».

До войны отец помогал им. Но с тех пор, как они уехали из Ленинграда, о нем не было ни слуху ни духу. На письма он не отвечал. Может быть, его не было в Ленинграде. Может быть, его не было в живых.

«Хватит детства», – думал Володя, яростно набрасываясь с топором на полено.

Бросил топор и поглядел на свою руку: небольшая, а крепкая, смуглая, с хорошо развитыми мускулами, на указательном пальце и розовой ладони мозоли, нажитые в колхозе, мужская, подходящая рука…

Октябрьским дождливым утром он отправился искать работу.

У входа в сквер были выставлены щиты с объявлениями – где какая требуется рабочая сила. Засунув руки в куцых рукавах в карманы куцых штанов, Володя читал, что написано на мокрой почерневшей фанере…

7

В горсовете был человек, занимавшийся трудоустройством подростков, он послал Володю на курсы подучиться слесарному делу. Немножко они подучились – их направили на военный завод.

Завод находился далеко от города. Надо было ехать на поезде, а потом на автобусе лесами и перелесками. Автобусом называли грузовик с брезентовой будкой; кто сидел на скамьях вдоль бортов, кто прямо на полу.

Володе выдали ватную стеганую одежду, валенки и армейскую шапку. Через его руки проходили части механизма, не имевшие названия; говорили, например: сегодня мы работали шестнадцатую к узлу Б-7.

Цех, в котором Володя работал, назывался: цех номер два.

Все это звучало таинственно и важно, но сплошь и рядом их отзывали из этого многозначительного номерного мира для самых земных дел. Портился водопровод в поселке, и Ромка говорил:

– Пошли, Володька, посмотрим, что там такое.

И они шли паять трубы и накладывать манжеты.

Когда строили банно-прачечный комбинат, завод выделил бригаду молодых слесарей под Ромкиным руководством – налаживать трубное хозяйство.

Везде в мире разрушали, а здесь строили.

Комбинат был большой, пышный, как Дворец культуры.

На этой стройке Ромка женился. Зина была штукатуром. Они решили пожить на комбинате, пока он строится. Зина оштукатурила комнатку наверху. Ромка поставил железную печку и сделал из досок два топчана, один служил кроватью, другой столом. Ромка сделал и табуретки, он на все руки мастер, а материала было сколько угодно. Они сидели на табуретках и пили чай, у них было жарко и сыро, некрашеный пол затоптан известью. Когда начнется внутренняя отделка, говорили они, мы перейдем в техникум, его уже подвели под крышу, скоро там можно будет жить. А дальше видно будет. Может быть, уедем в Ленинград или к Зине в село Сорочинцы, описанное у Гоголя. Они были счастливы и всех звали приходить к ним в гости.

Но Зина заболела и умерла в больнице. Ее похоронили на маленьком кладбище на опушке леса. Похороны были торжественные, из города привезли венки с лентами. Пока говорили речи, Ромка без шапки стоял над открытой могилой, оцепенев от холода и горя, с неподвижным, посиневшим ребячьим лицом. Ему не везло – у него все родные умерли в Ленинграде, отец пропал на фронте без вести, и к тому же Ромка, как он ни бодрился и ни хорохорился, был болен сердечной болезнью. Его жена, которую он любил, была немного старше его. А ему было восемнадцать лет.

Вернувшись с кладбища, он лег на топчан и от всех отвернулся. Ребята сели и молчали. Один принес чурок и стружек и затопил печку. У стены стоял Зинин зеленый деревенский сундучок. Кто-то сказал потихоньку:

– Наверно, надо матери отправить сундучок.

По соседним гулким, без дверей, заляпанным светлым комнатам загрохали, приближаясь, шаги, вошел Бобров. Кивнул ребятам, погрел руку над гудящей печкой, подошел к Ромке:

– Ром, а Ром.

– Ну что? – спросил Ромка грубым голосом.

– Не надо тут лежать.

– А чего вам?..

– Пойдем где народ, Ром.

Единственной своей рукой он бережно похлопал Ромку по спине, светлый чуб упал из-под шапки.

– А, Ром? Пойдем в общежитие, а? Пошли!

Ромка встал, все с тем же окоченелым, одичалым лицом, и пошел с Бобровым. Ребята, не спрашиваясь, взяли Ромкины вещи и Зинин сундучок и понесли за ними.

8

Володина жизнь, интересы, дружба – все теперь было на заводе.

Об Аленке вспоминал редко. Было в этом воспоминании что-то горькое.

Матери писал иногда. Поехал к ней не скоро, на Первое мая.

Приехав, сначала увидел латышек, они стряпали в кухне. Они ему улыбнулись и спросили, как он живет. Потом вошел в комнату, где была мать. Тревожными, умоляющими глазами она смотрела, как он входит. У нее сидел капитан. Немолодой, лысоватый капитан. На столе – водка, закуска.

– Это мой сын, – сказала мать, пунцово краснея.

Капитан налил ему водки. Мать что-то спрашивала, но вид у нее был отвлеченный, вряд ли она понимала толком, что он отвечает. А он-то воображал – она будет вне себя от радости, что он приехал.

Ей было не до него сейчас. Он помешал им сидеть вдвоем и вести свой разговор. Какие-то фразы из этого несостоявшегося разговора, который был бы таким увлекательным, не ввались вдруг Володя, – какие-то фразы прорывались, и мать смеялась, блестя глазами, хотя ничего не было смешного. Володе было совестно за нее, ему не нравился лысоватый капитан с отекшими щеками, но он стеснялся уйти – показать, что все понимает.

Наконец он сказал:

– Я в кино схожу.

Мать обрадовалась. Но для виду возразила:

– Достанешь ли ты билет?

А капитан, пуская дым, смотрел искоса, как Володя уходит.

В кино Володя не попал, провел остаток дня у школьного товарища. Вечером вернулся – капитана не было. Мать бродила скучная и печальная. Поговорив немного, легли спать.

Поезд уходил в пять утра. Володя поднялся в четыре, он умел просыпаться когда нужно без всякого будильника… Уже было светло. За занавеской бодро всхрапывали латышки. Мать спала, положив голову на кротко сложенные руки. Волосы ее надо лбом были накручены на бумажки: чтобы волнились. С досадливым и жалостливым чувством Володя посмотрел, уходя, на это лицо, на исхудалые руки…

Только осенью он снова к ней собрался. Ее не оказалось дома, латышки сказали – уехала в дом отдыха.

– Она себя плохо чувствует.

Латышки сжимали губы, говоря это. У них на пальцах осталось по одному кольцу, обручальному, остальные кольца они прожили. И дошки их поизносились. Но настроение у них было отличное.

– Теперь уже скоро домой! – говорили они. – О! Рига! Самый красивый город – Рига! Ты вернешься в Ленинград, приезжай к нам в гости в Ригу, это близко, рядом.

Из такой дали действительно казалось, что Рига совсем возле Ленинграда, почти пригород.

«Вернешься в Ленинград!» Это было в мыслях у Володи, Ромки, у всех ленинградцев. Мало кто говорил: хочу остаться здесь. Помимо любви к своему городу, любви, ставшей в эти годы какой-то даже восторженной, – тут, видимо, вот какая была психология. Они уезжали в лихое, грозное время, когда враг пер по земле и по воздуху и брал город за городом. Эвакуация была знамением беды, неизвестности, развала жизни. Теперь фашистов теснили обратно на запад. Поющий, или играющий, или разговаривающий репродуктор умолкал, и люди умолкали, обернувшись на его молчание. Раздавались тихие позывные – один и тот же обрывок одной и той же мелодии, первые такты песни «Широка страна моя родная». Они повторялись, приглашая, собирая всех к репродуктору, – потом торжественно и повелительно взмывал знакомый голос: «Говорит Москва!» Приказы гремели победами. Снова город за городом, но – не горе, не гнев, не недоумение, а салюты из сотен орудий! Только что освобождена Полтава. Скоро очередь Киева. Возвращение домой означало: лихо позади, точка, гора с плеч, подвели черту – живем дальше, мы на месте, братцы, порядок!

Поэтому все так рвутся в свои места, говорили Володя с Ромкой, лежа вечером на койках в общежитии.

– Слушай, ты помнишь Невский, когда иллюминация?

– Почему когда иллюминация? Он и без иллюминации, и в дождь, и в слякоть – будь здоров. Ему всё к лицу.

– А на мостах вымпела в праздники, помнишь? Красные вымпела на ветру…

– А сфинксы на Неве? Это настоящие сфинксы, не поддельные. Их привезли из Африки.

– Да-да-да. Им тысячи лет.

– Ты ловил рыбу на стрелке Васильевского? Я ловил. А ты купался возле Петропавловки? Я купался.

– Мы же в другом районе. От нас далеко. От нас зато близко Смольный. А ты в какое кино больше всего ходил, в «Великан», наверно?..

У Ромки такой характер, что ему непременно надо к кому-нибудь привязаться. После смерти Зины он привязался к Володе. Разница в возрасте не мешала дружбе. Лицо у Ромки – маленькое, с мелкими чертами – было более детское, чем у Володи, рост меньше Володиного.

Приподнявшись в постели, подперев голову маленьким кулаком, Ромка перечислял:

– Убитые. Раненые. Блокада. Пропавшие без вести. Лагеря смерти. Прибавь – которых в Германию поугоняли. Подытожь.

– Ну.

– Страшное дело сколько народу, а?

– Ну.

– Как считаешь: какие это все будет иметь практические последствия?

– Как какие последствия?

– Для стран. Для людей.

– Гитлер капут, фашизм капут, тебе мало?

– Фашизм капут?

– Безусловно капут.

Ромка думал и говорил:

– Мне мало.

– Ну, знаешь!.. Ты вдумайся, что такое фашизм, тогда говори – мало тебе или, может быть, хватит.

Ромка молчал. Володя говорил:

– Ну, а то, что мы будем строить коммунизм?!

– Коммунизм мы и до войны строили. Я что спросил, как по-твоему: этой войной люди полностью заплатили за то, чтоб войны никогда больше не было?

– Спи давай, бригадир, – говорили с соседней койки. – Завтра в клубе прочитаешь лекцию.

– Или еще не всё люди заплатили? – спрашивал Ромка шепотом. – Еще придется платить? А?..

И Володя, подумав, отвечал:

– Я не знаю.

От отца пришло наконец письмо. Оно было адресовано не матери, которая ему писала и разыскивала его, а Володе на завод. Отец одобрял самостоятельный путь, выбранный Володей (мать ему сообщила); он сам рано стал самостоятельным. Он выражал пожелание, чтобы на этом самостоятельном пути Володя не забывал о необходимости дальнейшей учебы. О себе писал, что работает в том же госпитале. Как здоровье, жива ли его семья – ни слова. Он считал, что никого это не касается и сообщать незачем. Ну что ж, он и прав, пожалуй.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю