Текст книги "Собрание сочинений (Том 2)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 45 страниц)
Учиться Геннадий не любил. Работа его тоже не манила. Жить бы так, чтобы каждую минуту делать то, что в данную минуту хочется. «Самая нормальная жизнь, – думал он, – ни к чему себя не принуждать».
Но он понимал, что это невозможно, не бывает, – и, кой-как окончив девять классов, поступил на шоферские курсы. Когда его мобилизовали, он, на радость Дорофее, попал шофером к генералу, директору ближнего артзавода.
Привозя генерала в город, Геннадий заходил домой. Дома ему не нравилось, там были чужие люди. Он удивлялся матери – зачем пустила эвакуированных, могла, по своему положению, не пускать. Вот у генерала никто не живет.
– Но людям надо же где-то жить! – говорила Дорофея, в свою очередь удивляясь, откуда в нем эта черствость и непонимание. – И как я стану к другим вселять, а к себе не пущу? У нас пять комнат.
– Какие это комнаты. Вот у генерала действительно комнаты… Сидишь в халупе, давно могла получить хорошую квартиру…
Генерал, по его словам, относился к нему неплохо, о генеральше он говорил с легкой, на что-то намекающей улыбкой, но служба собачья, машина требуется днем и ночью, спишь когда придется… Выдали сапоги – ну, это спасибо, ношу свои ботинки, сапоги – не обувь для человека, раз надел и сразу растер ногу.
– Удивительно. Как же ты растер, сидя в машине? Люди какие переходы делают в сапогах…
– А черт его знает. Два шага ступил и сразу растер.
«Ему будет плохо в жизни», – подумала она грустно.
Он был демобилизован с первой очередью и вернулся домой. «Ах, хорошо!» – сказал он, переодевшись в штатское. Дорофея спросила:
– Что теперь думаешь делать?
– Отдохну немного, – сказал он, – а там дело найдется.
В шоферах надоело. Учиться – да нет, не тянет…
– За чем остановка? – спросил Леонид Никитич. – На любом производстве тебя возьмут с дорогой душой.
– Посмотрю, – сказал Геннадий, – может, и на производство…
Юлька стояла и переводила строгие глаза с отца на мать и с матери на брата…
Оставшись с сыном наедине, Дорофея сказала:
– Генечка, пора тебе подумать серьезно.
И стала говорить, что все трудятся и что цена человеку у нас определяется по тому, что он дает людям. Геннадий перебил:
– Я отказываюсь работать, что ли? Я три года баранку вертел! Думаешь, мне очень хотелось ее вертеть? Вертел же.
– В порядке воинской службы. Потому что призвали.
– В каком бы ни было порядке, а вертел.
– Надо выбрать какую-то точку…
– Вот я и ищу точку. Помоги найти, ну? Ты же всех тут знаешь. Чем агитировать, лучше помоги.
Она помогла. В последующие годы Геннадий служил в экспедиции Союзпечати, по автотранспорту – в Заготзерне, снабженцем в гостинице, опять по автотранспорту – в Главрыбсбыте, администратором в Доме культуры железнодорожников и опять по автотранспорту – в кооперации.
Везде он пробовал работу, как человек, лишенный аппетита, пробует пищу, – брезгливо и недоверчиво; и никакая пища не приходилась ему по вкусу. Он отказывался от должности, его не удерживали.
Ему хотелось иметь собственный автомобиль. Надоело в одном месте заправился и поехал в другое, – хорошо!.. Вот бы матери дали персональную машину.
Дороги у нас плоховаты – ну, построят и дороги…
Твердят: техникум, институт. А где тот техникум, где тот институт, куда ему захотелось бы? И это на несколько лет засесть за учебники и конспекты…
Не то чтобы он намеревался весь век прожить в иждивенцах: он хотел бы хорошо зарабатывать, занимать видное место в обществе… Но чтобы не принуждать себя, чтобы все пришло само собой, без трудов, – а он, Геннадий, каждую минуту делал бы то, что ему в данную минуту хочется.
И так как этого не было и быть не могло, он чувствовал обиду на жизнь. Ему казалось, что она его обманула.
Леонид Никитич уехал в санаторий отдыхать, и в его отсутствие Геннадий женился.
В один прекрасный день он привел Ларису в дом и познакомил с Дорофеей: «Моя невеста». Дорофея не приняла эти слова всерьез: куда ему жениться, еле-еле делает в жизни первые шаги… Лариса ей понравилась тоненькая, с ребячьей фигуркой и большими карими глазами, пугливыми и задумчивыми; детские туфли без каблуков и детская прическа – косы заплетены на висках и уложены назад. За столом Лариса и Юлька сидели рядом, и Дорофее весело было смотреть, как наклонялись над тарелками две одинаково причесанные головки, светлая и темно-русая. Тонкая шейка Ларисы трогательно-беспомощно выступала из ворота блузки… Дорофея ласково угощала застенчивую гостью и думала: может, и поженятся когда-нибудь, девочка скромная и милая и будет красивой, это видно…
Через неделю Геннадий сказал: «Завтра мы с Ларисой идем в загс». Дорофея нахмурилась:
– Нет, ты в самом деле?..
– А что? – спросил он, нахохлившись.
– Глупости, – сказала она, – разве ты можешь брать на себя такую ответственность. Придумай сначала, что делать с самим собой.
– Ей двадцать лет, – сказал он. – Она сама за себя отвечает. Сколько было тебе, когда ты выходила замуж?
– Дело не в возрасте.
– А в чем?
У нее засверкали глаза, ей захотелось крикнуть, что он недоросль, мальчишка, состоящий при маме и папе…
Он сказал:
– По-вашему, я ни на что не имею права. Я взрослый человек, в конце концов.
Она взглянула: да, взрослый, и когда он успел? Ей стало жаль его и страшно за его будущее. Она сказала:
– Подождем отца, что он скажет.
Но Геня не стал ждать – очень нужно, лишние скандалы… Лариса поселилась у Куприяновых. Сперва казалось странно и неловко, что из Гениной комнаты выходит по утрам женщина в халатике и с распущенными косами, но скоро к этому привыкли. Леониду Никитичу Дорофея написала длинное письмо с похвалами Ларисе и с оправданиями Геннадию и себе. На письмо долго не было ответа, потом пришла короткая телеграмма с поздравлением… Вернувшись, Леонид Никитич отказался вступать в разговоры о Гениной женитьбе.
– Все! – сказал он. – Обошли меня, женили потихоньку – ну и все. Вот я, вот он. В чем дело? Взрослый, на все имеет право, ну и пусть живет как хочет, мне что. Обязанностей, значит, никаких, а права давай. Интересно. Инте-ресно! – повторил он тоном выше. Дорофея ждала скандала, но тут пришла Лариса. Она взглянула на свекра большими испуганными глазами, протянула детскую худенькую руку – Леонид Никитич стих, вздохнул, и скандала не было.
Лариса училась в медицинском институте. Родные у нее были далеко, на Алтае. Жила Лариса в студенческом общежитии. Когда Геннадий зашел за нею и она уложила свой чемоданчик, чтобы переселиться в дом мужа, девочки завидовали ей: такой красавец, из хорошей семьи, и будет своя комната… Счастливая Лариса.
Она была тихая: если кто-нибудь спит, она ходит на цыпочках; никогда не стукнет дверью, не крикнет. Голос у нее был нежный, смех коротенький, нервный, звонкий. По желанию мужа она стала носить высокие каблуки и причесываться по моде, и смотрела на него обожающим, преданным взглядом, и он был ласков с нею… Дорофея не поверила, когда Юлька сказала:
– Мама, Генька обижает Ларису.
Дорофея спросила у Ларисы. Та смутилась, стала отнекиваться. Юлька преувеличивает. Поссорились как-то, это несерьезно. А плакала она потому, что неважно сдала зачет.
Геннадий был откровеннее.
– Да, знаешь, произошла ошибка, – сказал он. – Как говорится, ошибка молодости.
– Ты с ума сошел! – сказала Дорофея. – Не смей, выбрось из головы!
– И люби по гроб жизни?
– Кроме любви есть долг, – сказала она.
– Удивительно: я весь в долгах, – сказал он нетерпеливо. – Туда должен, сюда должен… За всю жизнь не выплатить. Она, если хочешь знать, от долга отказывается, ей нужно, чтобы я по любви возле нее сидел. Вообще, лучше давай мы сами разберемся. Тут третий лишний… Подняли базар.
Он становился с Ларисой все холоднее, грубил ей при людях, иногда не возвращался на ночь, ночевал неизвестно где, и она выходила по утрам с заплаканным, опухшим лицом…
Были сумерки. Дорофея вышла за чем-то на кухню, хотела зажечь свет и увидела Ларису. Та сидела перед печкой на низенькой скамейке, облокотившись на колени и обеими руками подпирая голову. Дорофея подошла, погладила ее по спине.
– Должно быть, мы разойдемся, – сказала Лариса. – Мне… трудно так жить. – У нее и губы двигались с трудом. – Я никогда не думала, что будет так… трудно.
Она зарыдала. Дорофея наклонилась к ней, обняла… Подняв голову, Лариса сказала:
– Дорофея Николавна, у меня будет ребенок.
– Ларочка, – сказала Дорофея, – милая ты моя, так это же счастье, все тогда переменится, вот увидишь!
– Ах, ничего не переменится! – сказала Лариса.
Дорофея прижала губы к ее виску: Геня будет любить ребенка. Ты молоденькая, не знаешь, что такое первый ребенок… А для тебя это, Ларочка, – новый мир, вот ты увидишь. Еще как люди ссорятся, а живут вместе по тридцать лет. Думаешь, мы не ссорились с Леонидом Никитичем?.. Кое-как успокоила.
…Пришла с работы поздно; и предстояло еще писать тезисы к докладу… В доме было тихо. Леонид Никитич и Юлька сидели в столовой, и по их лицам, расстроенным и торжественным одновременно, Дорофея тотчас поняла, что что-то произошло.
– Гени нет? – спросила она, встревожась.
– Нет, – ответила Юлька. – И Лариса ушла с утра, и нет до сих пор… Садись, я буду тебя кормить.
– Я не хочу, – сказала Дорофея. – Что случилось?
– Они расходятся, – сказала Юлька. – Лариса переезжает обратно в общежитие. Мама, мы тут с папой обсудили, и мы считаем… Скажи ты, папа, если хочешь, только спокойно, пожалуйста.
Леонид Никитич сказал:
– Такое предложение, Дуся… Чтобы Генька жил отдельно. Это будет лучше во всех отношениях.
– Чем же это лучше? – спросила Дорофея. – Выгнать сына из дома?
– Ни к чему так ставить вопрос, – сказал он. – Выгнать из дома страшные слова, чересчур сильно сказано, а я подхожу просто: наймет покамест комнату, а потом, может быть, жилотдел даст ему что-нибудь – мы отдохнем, он поучится жить без подпорок… Польза всем.
Он старался говорить спокойно – жалел ее.
– Семьи не стало, Дуся. Другой раз противно домой возвращаться… Один человек, понимаешь, может испортить жизнь стольким людям!
– Эгоизм! – сказала она. – Характер сложный, становление проходит трудно, а ты, отец…
И тут взвилась Юлька.
– Он паразит! – закричала она. – Мама, ну как ты не хочешь понять! Даже Лариса видит… Он паразит, и всегда будет паразит, если его дальше носить на ручках…
Странно звучало в Юлькиных устах это бранное слово – «паразит», такое ходкое в революцию и сейчас вышедшее из употребления. Несомненно, Юлька прочла его в книгах и что-то соображала, прежде чем применить к брату…
– И вот именно выгнать, да, выгнать, не бойся, папа, что страшное слово! Пусть живет сам! Пусть из-за хлеба работает, если ничего не понимает! Вы не научили понимать – пусть другие научат, без нежностей!.. Ты же умная, ты справедливая – как же ты можешь, чтобы Лариса вернулась в общежитие как оплеванная? За что она оплевана? Геньку нельзя выгнать, а ее, значит, можно? Можно, да?
Она спрашивала как прокурор. Она только сначала крикнула, а по мере того как говорила, все успокаивалась, голос становился яснее и суровее:
– Как ты допустила, чтобы он женился, как он смел жениться, когда он такой!..
– Кто же ее гонит, – сказала Дорофея. – Разойдутся по разным комнатам – и все.
Уже совсем спокойно Юлька качнула головой:
– Нет, это получится то же самое. Мы с папой решили правильно.
– Вы с папой решили, – сказала Дорофея, – но и мой голос что-то значит, правда? Вы с папой все-таки со мной посчитаетесь?
– Знаешь!.. – гневно начал Леонид Никитич.
– Прости, папа, – сказала Юлька. – Я должна сказать одну вещь. Если Генька не уйдет, я уйду. Принципиально.
– Куда? – спросила Дорофея.
– На всех заводах есть общежития.
– А школу кончать?
– Вечернюю, как Андрюша.
– Это что, бунт? – спросила Дорофея. Думала пошутить, а вышло тоскливо.
– Слушайте, – сказала она, – сегодня повестка была – шестнадцать вопросов. Я не могу сейчас больше ничего обсуждать. И мне еще готовить тезисы.
– Отложим до завтра, – снизошла Юлька. – Хотя обсуждать тут нечего, а надо решать… Спокойной ночи.
Она ушла. Ушел сразу и Леонид Никитич, показывая, что не хочет без Юльки продолжать разговор. Дорофея сидела у стола. Не шли в голову тезисы. Текло ночное время… Негромко хлопнула входная дверь – это Лариса пришла, она одна умеет захлопнуть дверь так осторожно, чтобы никого не разбудить… Она тихо разделась в передней и вошла в столовую, очень бледная, с мученическими глазами.
– Ну вот, – сказала она, голос у нее прозвенел и сорвался. – Вы хотели ребенка, так его не будет.
И, еле двигая ногами, пошла в свою комнату. Дорофее стало тошно, душно; она поднялась и пошла за Ларисой. Та стояла и разбирала постель на ночь. Она делала это аккуратно и неторопливо, тонкие руки ее плавно двигались над кроватью. Дорофея спросила резко:
– Какой негодяй тебе это сделал?
Лариса повернула белое лицо и посмотрела на нее. Дорофея поникла головой, как виноватая.
Потом она подсела к Ларисе и гладила ее молча, а та лежала на спине неподвижно, с закрытыми глазами, и была похожа на покойницу…
– Геня, – сказала Дорофея, – нам лучше жить врозь.
Сказала сухо, отчужденно, хотя сердце рвалось от боли: вот куда зашло – она отсылает от себя Геню! Но ничего нельзя было придумать другого, она отсылала его не потому, что этого хотели муж и Юлька, – сама отсылала, по своей воле. При всей любви к нему, она сейчас не могла оставить его возле себя и удалить Ларису, этого она никогда бы себе не простила, терзалась бы до последнего часа…
– Придется врозь, – повторила она, собрав всю твердость.
Она ждала, что он будет поражен, начнет упрекать, просить… Но он сидел и, вытянув губы, что-то насвистывал.
– Пожалуй, действительно, – сказал он.
Он подумал, что отец и мать становятся все придирчивей, мать подпала под влияние отца и Юльки, скоро дома совсем не будет житья. Лариса умную сделала вещь: на что ребенок? – а они разыгрывают трагедию.
Дорофея поехала к Марье Федоровне и целый вечер выплакивала ей свое горе.
Акиндиновы, Марья Федоровна и Георгий Алексеич, снова появились в Энске за несколько лет до войны. Акиндинов стал большой хозяйственник, его назначили директором станкостроительного. У них, как и у Дорофеи, мало было времени, чтобы ходить в гости; но в несчастье они вспоминали друг о друге, и Дорофее не стыдно было по-бабьи, по-деревенски плакать перед Марьей Федоровной, которая давно ее знала и понимала все. У Акиндиновых обе дочки были замужем, жили с мужьями и детьми в других городах, Марья Федоровна по ним тосковала. Глядя на Дорофею, она тоже всплакнула.
– Друг вы мой! – сказала она со своей горячностью. – Вы правильно поступили, что доверили его другим людям! Пусть они его возьмут и переработают, – Марья Федоровна энергично показала руками, как надо переработать Геннадия. – Ведь вы уже ничего не в состоянии ему дать, кроме любви…
Геннадий поселился на Октябрьской, в большом доме времен второй пятилетки, в квартире гражданки Любимовой. Дорофея навела справки – что за Любимова: медицинская сестра, работает в городской больнице; есть сын, школьник; муж убит в войну.
Дорофея поехала взглянуть, как Геня устроился; но никто не вышел на звонки, никого не оказалось дома. И второй раз повторилось то же самое. Ей наконец стало обидно стоять на площадке и звонить: что она, в самом деле, ломится к нему. Пускай-ка сам позовет.
– Я была у тебя, никого не застала, – сказала она при встрече.
– Да? – отозвался он. И не позвал, не пригласил в гости.
А потом по улице – Разъезжая улица информированная и вдумчивая пошел слух и через Евфалию дошел до Дорофеи: будто у Геннадия с его квартирной хозяйкой любовь, а она его старше лет на десять, если не больше.
– Может, и к лучшему, что старше, – сказала Дорофея. – Она на него будет благотворно влиять.
Что он вернется к Ларисе, Дорофея не верила. И как Ларисе простить, если б и вернулся. «На мой характер – я бы не простила».
А мальчик Саша, сын медсестры Любимовой, – продолжала, собрав новую информацию, Евфалия, – совсем маленький мальчик, в знак протеста пошел в каменщики и кладет кирпичи на постройке.
– Вечно присочинят бабы, чтоб было трогательно, – сказала Дорофея, кто пустит маленького мальчика класть кирпичи, глупости какие…
Она спросила Геннадия:
– Правда, что ты вроде женился?
– А тебе уже доложили! – сказал он. – Ты уж готова и тут вмешаться! Перестань, мать: прекрасная женщина, любит меня как не знаю что…
– Сколько лет ее сыну?
– Пятнадцать, шестнадцать; а что?
– Он работает?
– Да, у них туго было, пошел работать…
Заходил Геннадий редко, и не домой, а в горисполком. Секретарша докладывала: «Вас просит сын…»
Он поступил на завод строительных материалов, вдали от города. Дорофея не видела его четыре месяца. А сейчас он опять с нею в новогоднюю ночь.
Разговор многих голосов за окном – это вернулись с бала Юлька и Лариса, их провожают.
Разговор, должно быть, о машине, откуда она взялась. Лариса и Юлька догадаются.
На машине, поди, сугроб нарос. Беззаботность Генина, будет ему за эту машину…
Завизжали, забегали, что это делается?
Играют в снежки.
Снежок в окно – шлеп! Рассыпался…
Убрать из столовой Генины вещи или не убирать?
Лариса увидит – расстроится.
Не расстроится, у нее теперь Павел Петрович…
Идут.
Дорофея встала и плотно прикрыла дверь спальни.
Идут девочки. Приостановились – увидели Генино пальто на стуле. Ничего не говорят. Щелкнул выключатель – Юлька, блюстительница порядка, потушила свет. Разошлись по комнатам…
– Мама? Это ты тут?
– Проснулся?
– Поздно уже? Зажги свет.
– Четыре без пяти.
– А-а-а-а! Самое время спать.
– Геня, там машина вся в снегу.
– А-а-а!.. Фу, черт. Теперь возись…
Он поднимается кислый, недовольный.
– Что же ты не разбудила раньше?
– Жалко было.
– Жалко… Согрей воды. Побольше. Дай веник.
Набросив шубку, она выходит с ним на крыльцо.
– Принеси лопату.
Она бежит в дом, берет ключ от сарая, бежит во двор, отпирает холодный неподатливый замок, приносит лопату, отгребает снег. На счастье, снег неглубокий, издали показалось страшней.
От горячей воды к мотору возвращается жизнь.
– Ну, пока, – говорит Геннадий, целуя ее.
Свет фар брызжет на белую улицу. Машина трогается…
А она стоит и смотрит, как убегают в зимнюю мглу два маленьких красных огонька.
Глава пятая
ДЕНЬ ЗАБОТ. ДЕЛА СТРОИТЕЛЬНЫЕ
Два человека сидят в просторном кабинете председателя горисполкома.
Один – худощавый, жилистый, с длинной шеей и грубыми складками на щеках, светлый открытый взгляд, светлые волосы, скорее взлохмаченные, чем вьющиеся, – сам председатель, товарищ Чуркин.
Другой – толстый, громоздкий, в отлично сшитом темно-сером костюме, с гладко остриженной круглой головой, с широкими отсвечивающими скулами товарищ Акиндинов, директор станкостроительного завода.
– Скажем, бани, – говорит Чуркин, ораторски поводя рукой, в которой дымится папироса. – Что получилось? Каждое предприятие построило для себя, одна баня другой великолепней, а в городских – старая провинция, понимаете.
– Да-да-да! – сочувственно соглашается Акиндинов.
Он вольно сидит в кресле и, закинув темную плюшевую голову, мечтательно смотрит в потолок. Ему приятно вспомнить о своей бане, она в городе лучшая. Два бассейна – в мужском и женском отделениях: не жалкие лужи, а бассейны-гиганты с проточной водой; все зимние занятия по плаванью, сдачи норм, городские соревнования происходят в этих бассейнах… А в предбанниках стоят пальмы. На судоремонтном – от скаредности, от непонимания масштабов эпохи – поставили искусственные пальмы, безвкусица; он поставил настоящие. Мировая банька, он сам любит мыться там, почти перестал пользоваться домашней ванной…
– Или взять трамвай, – продолжает Чуркин. – Та же картина. Потребности города не учтены.
– Да-да-да! – вздыхает Акиндинов.
О трамвае тоже приятно думать: как тогда наш завод изловчился – нам давали вагоны старого выпуска, а мы раздобыли новые вагончики, голубые, обтекаемые, с кожаными диванами – такие, как ходят в Москве. Другие заводы – те удовлетворились старым выпуском…
– Ведь строили как? – благодушно-доверительно поворачивается Акиндинов к Чуркину. – Экономия, Кирилл Матвеич! Берегли государственную копейку! Тянули по прямой, от завода к центру! Учитывали каждый метр! Вы же знаете, какой ответ с хозяйственника: сто раз прикинешь, прежде чем рубль истратить! И чем больше рублей тебе отпущено, тем больше спрос: куда девал? На что разбазарил? Ведь госконтроль придет – дрожим, Кирилл Матвеич, как мальчишки! Ведь вот наша жизнь какая!
На его монгольских скулах сияют светлые блики. Чуркин смотрит грустно и озабоченно. Он прекрасно понимает, для чего Акиндинов это все говорит. Не трамвай тут имеется в виду – трамвай дело прошлое. Это увертюра к разговору, который сейчас состоится и ради которого Чуркин пригласил Акиндинова заехать в горисполком.
– Сейчас, например, – продолжает Акиндинов, с тем же простодушным выражением бросаясь в самое пекло главного разговора, – уж мозговали, мозговали – где строиться? Не могу и вспомнить, сколько на эту тему заседали. И здесь и в главке. Подошли со всех точек зрения. И опять же, Кирилл Матвеич, некуда деваться – будем просить разрешения расширять старый поселок. Другого выхода нет.
Он широко разводит толстыми руками.
– Со всех точек зрения подошли, – говорит Чуркин, нервно давя папиросу в пепельнице, – кроме одной. Эту точку вы всегда игнорируете. Я буду возражать.
– Кирилл Матвеич, вы – власть. Где постановите, там и будем строиться. Но ведь вы без хозяйственного учета тоже постановления не вынесете, а учет, он что говорит? Что строительство при заводе даст колоссальную экономию. Мы к вам не с пустыми руками, Кирилл Матвеич, придем, мы же не самодуры какие-нибудь, не помпадуры, прости господи, мы придем с точными расчетами…
– И опять рабочий дыши вашим дымом.
– Вот уж нет, – живо возражает Акиндинов. – Нет, нет и нет, спросите саннадзор. Это на «Красной заре» дышат дымом. У нас воздух чище, чем в городе. И мы что еще делаем? Мы зеленый заслон увеличиваем между заводом и поселком. И фонтаны пустим. Сплошной будет кислород и озон.
– Вечный сюжет, – говорит Чуркин, забыв руку с искалеченной папиросой в пепельнице и глядя перед собой безнадежным взором. – Опять город, выходит, ни при чем.
– Смотря что разуметь под городом. Мы – район города, и рабочие наши – жители города, и дома мы строим для них.
– Я вот что разумею под городом, – говорит Чуркин.
Он встает и подходит к карте, висящей на стене.
Это для нас с вами карта, а для Чуркина за квадратиками, изображающими дома, и за полосками, обозначающими улицы, в полную величину развертывается, в теплой плоти существует, дышит, пахнет, движется, звучит настоящий, живой Энск. Вот центр: большие дома, чистые улицы. Одни улицы асфальтированные – льются прямыми серыми полотнищами; другие – с длинными спокойными бульварами, на которых вдоль аллей, посыпанных желтоватым гравием, насажены вязы, под вязами стоят скамейки. (Днем на скамейках сидят бабушки, выведшие внучат на прогулку, и старики пенсионеры с палочками, и под вязами звучат степенные разговоры взрослых и голоса детей; по вечерам их сменяют влюбленные пары, смех и шепот в темноте, да вспыхивают папиросные огоньки…) Две площади, на одной – памятник Ленину и ряды трибун: здесь происходят митинги в дни народных торжеств; другая площадь – перед оперным театром, на ней разбит сквер – клумбы, газоны, молоденькие яблони (весной они цветут бело-розовым цветом)… Новые дома отличаются от старых легкостью линий и высотой; самые высокие из них гостиница и универмаг: легко, изящно, роскошно даже… Светлыми кубами стоят здания машиностроительного и транспортного институтов; крутым куполом высится над кровлями жилых домов краеведческий музей. Городской сад с прекрасной чугунной решеткой, которую показывают приезжим как образец старого искусства, возрожденного при советской власти (а чья была инициатива – возродить? Моя, Чуркина, была инициатива!).
Таков центр города Энска. Если не считать вагоноремонтного заводика «Красная заря», который по капле пьет кровь из Чуркина, все в нашем центре выглядит культурно и симпатично.
Вокруг центра (который относительно не так уж велик) широким кольцом расположился нецентральный, непарадный, непромышленный и неторговый Энск. Просторные его улицы обставлены маленькими домиками, главным образом деревянными, бревенчатыми. При домиках – дворы с черемухой, рябиной и огородами. Летом за заборами бескровным цветом цветет картошка. В годы войны картошку сажали даже на улицах, вдоль тротуаров. И почему не сажать? Улицы в большинстве немощеные. Иная поэтическая натура склонна умиляться, когда на городской улице, под ногами прохожих, цветет одуванчик или кашка: символично-де и трогательно. Эта натура живет в благоустроенном доме и ходит по асфальтовым тротуарам; поживи она тут – не умилялась бы на кашку, а писала жалобы в горисполком и в редакцию газеты.
Деревянный Энск перерезан в нескольких местах магистралями, по которым ходят трамваи и автобусы. На магистралях – город; с обеих сторон к ним прилегает деревня. Чуть отойди от трамвайной остановки – среди улицы копаются куры, лопух разросся у забора, какой-то сарай стоит без крыши, зияет черной дырой: видно, начали хозяева его разбирать, да некогда отложили уборку, а дыра зияет.
Деревянный, немощеный, неприбранный Энск до сих пор называется среди жителей окраинами. Неверное, устаревшее название! За годы советской власти выросли вокруг Энска новые окраины, которые никто окраинами не зовет. Они дымят высоченными трубами, полыхают отсветами плавильных печей, поутру они будят город могучими голосами, зовущими к бодрствованию и труду. На этих окраинах, которые никто не зовет окраинами, ничем не хуже, чем в центре; и даже лучше, откровенно говоря, – шире улицы, больше зелени, а в последнее время и дома стали строить красивее. Это строят предприятия, со вкусом строят, с размахом, по проектам лучших архитекторов; возможности у них есть – министерства отпускают на строительство большие средства.
– Вот что я разумею под городом, – говорит Чуркин.
И широким жестом обводит карту.
– Вот эта промежуточная чепуха – куда ее девать? Стабильное безобразие; должны мы с ними покончить или нет?
Акиндинов тоже встает и становится рядом с Чуркиным.
– Вы что будете делать? – отрывисто спрашивает Чуркин. – Ровнять, мостить, так? Асфальтировать, строить, насаждать! Так будьте любезны, делайте это вот тут! – Он стучит пальцем по деревянному Энску. – И будет город, а не лоскутное одеяло! Город для коммунизма! Кончайте, что начали, и с богом – давайте общими силами браться за эти пустоши.
Акиндинов задумчиво следит за его рукой.
– Это не решение проблемы, – говорит он после молчания.
– Частичное решение. В пределах возможного. Одну улицу построите уже хорошо.
– Проблема все равно останется.
– А на какой процент она была бы уже решена, Георгий Алексеич, если бы с самого начала директора заводов прислушивались к требованиям местных Советов? Вы этого не подсчитали с главком?
– Недостаточно настойчиво требовали, одно могу сказать, – бросает Акиндинов и отходит от карты.
– Потому что мы требуем, а вы летите в Москву и доказываете там, что это удорожит метр площади на два рубля, вот что вы делаете!
– Если не на два рубля, а на две копейки это удорожит метр, я и то обязан поставить в известность министерство.
– Да, конечно! – говорит Чуркин. – Еще бы! Вы же паинька, как же! Помню, как вы Дом техники строили, с каким энтузиазмом… пока не кооперировались.
Акиндинов стоит у окна, зимнее солнце светит ему в лицо, и во всех подробностях, со всеми ответвлениями и узелками виден в этом ярком свете старый шрам на лбу Акиндинова, след от сабельного удара, едва не стоившего ему когда-то жизни. Что там Чуркин говорит о Доме техники? А какой ему, Акиндинову, интерес был – кооперироваться? Он этот дом задумал, и уж он бы отгрохал домище! Какие предполагались лаборатории, залы, звуконепроницаемые кабинеты – инженерам и рабочим для умственных занятий. Выдающимся рационализаторам – персональные кабинеты. Техническая библиотека на русском и иностранных языках, справочное бюро, уютный кинозал для просмотра технических фильмов, диваны, зеленые шелковые абажуры, электрофотосчетчик для учета посещаемости дома… Так нате, пожалуйста, возревновали другие заводы, вмешались горком и обком – единый Дом техники для всего Энска. И началось: инструментальный жмется, химический боится внести больше других, тракторный говорит – а зачем персональные кабинеты, что за роскошь; и нерентабельно-де строить маленький кинозал, надо большой, для выгодной эксплуатации. И прахом пошла незаурядная идея, а к заурядным идеям у Акиндинова не лежит душа. Сперва отстаивал, доказывал, бесновался, звонил, а потом плюнул и тоже стал смотреть, как бы не дать больше других. И получился дом как дом – есть лаборатория, есть экспонаты, но все обыкновенное, и как ни старается городское руководство поднять значение дома, а жизнь в нем тоже обыкновенная: те же лекции, что во всех домах культуры, те же крутят фильмы, а на экспонаты смотрят главным образом ребятишки, которых педагоги приводят на экскурсии.
Он компенсирует своим людям эту потерю. Все замыслы будут осуществлены в новом Дворце культуры. К тридцать третьей годовщине Октября откроем дворец. Хоть частично покамест; остальное закончим в будущем году. Под технику отведем целое крыло. Тогда посмотрите, товарищи хозяйственники, у кого лучше…
Дворец строится в нашем Ленинском районе, неподалеку от реки, какой будет вид! Новые дома должны группироваться вокруг дворца. Чуркин хочет, чтобы я эти дома ставил среди халуп. Нельзя, душа. Люди-то у нас какие, подумай; в соревновании по главку взяли первое место, подумай. А наша продукция? Да я ни на какую другую не променяю те станочки, что мы сейчас обхаживаем в экспериментальном цехе. Говоришь – коммунизм, а станочки наши для чего? Для коммунизма станочки…
– Вы, магнаты, – говорит Чуркин, – не желаете участвовать в общем деле, а горсовет что может?.. Вам наш бюджет известен.
Акиндинов усмехается.
– Иевлеву бюджетных средств хватало, – говорит он.
На несчастном лице Чуркина тоже мелькает невольная усмешка: Иевлев! Люди, знающие его историю, вот уж сколько лет не могут слышать эту фамилию без улыбки.
Есть на нашей реке живописный обрыв – в том месте, где кончается набережная: крутой, густо поросший кустарником, почти как у Гончарова в романе. Непосвященные, зашедшие туда во время прогулки, не понимают, зачем, для какой цели очутилась там великолепная каменная лестница в три пологих марша – зигзагом, с обширными площадками, широкими ступенями и каменными урнами, в которых цветут настурции. Красиво и величественно, но вроде бы незачем… Незачем, а красиво, ничего не скажешь.