Текст книги "Собрание сочинений (Том 2)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 45 страниц)
49
Тогда, на паруснике, они с Колей опоздали к утреннему поезду, только вечером уехали из Т. Севастьянов вернулся домой ранним утром. Первым трамваем ехал с вокзала.
Зои не было. Кровать была застелена по-дневному.
На столе, белея, лежало письмо.
Он разорвал конверт, прочел. Подумал: что за номера.
Подоконник был пуст. Она свои вещички держала на подоконнике: зеркало, гребенку, одеколон, коробочку со всякой дребеденью – все исчезло. В жестянке от какао стояли засохшие розы, свесив некрасивые сморщенные головки; Севастьянов не сразу догадался, что это те самые розы. Платьев не было на стене, одна деревянная распялка для платья.
Уехала. Куда?.. Разъяснится, приказал он себе подумать, шутит. Понадобилось ей куда-то съездить, приказал он себе подумать, вернется.
Не все она взяла: вот же ее серый платок. Старые туфли брошены возле кровати. Ворох чулок на стуле.
Но кроме старых туфель, старого платка и нештопаных чулок он ничего не обнаружил.
Письмо…
Уже он знал эти строчки наизусть, уже правда пронзила его своим холодом и уродством, а он продолжал изучать письмо, цепляясь за слова, которые укрепили бы его в вере и опровергли правду.
«Я тебя очень люблю». И куда же тебя понесло, если ты меня любишь?
«Не ищи меня», – это из фильма, там она уходила от него и так же писала: «Не ищи меня».
«Умоляю, не ищи». «Умоляю» подчеркнуто.
В кухне уже возились. Шумела вода, пущенная из крана. Примус шумел.
Солнце вошло в комнату и светило на пустую кровать, прибранную по-дневному. Он вспомнил, что надо идти в редакцию писать полосу, к вечеру полоса должна быть у Акопяна.
Сумрачный сарай с огненной щелью увиделся ему, ледник, укрытый соломой, щетинистая морда убийцы. «У нас сражение, мы хороним товарищей, а она!..» Он больше не желал отворачиваться от правды, дело яснее ясного, недаром эти ничтожные, трусливые слова – «умоляю, не ищи». В кафе с кем-нибудь познакомилась или решила выйти за того фруктовщика мерзость, – с нее станется, с нее все станется, он ехал хоронить товарища, а она позволяла целовать себя Игумнову, которого видела первый раз! Искать?! Будь покойна. Если ты из-за угла… Если ты ничего, ровным счетом ничего не поняла – что у нас с тобой было и что ты разрушаешь!..
Он взял с гвоздя полотенце и вышел в кухню.
– Здравствуйте! – грозно сказал он ведьмам.
– Здравствуйте, – пискнули они испуганно.
И не проронили слова, пока он умывался, стояли смирно у своих примусов, и спины у них были удрученные…
Два инвалида в белых курточках смотрели со своего порога, как Севастьянов спускается по железной лестнице. Третий выбежал из кладовой, что-то сказал тем двум и убежал обратно, озираясь на Севастьянова.
Главный инвалид, сине-черный, усатый, с грустно-недоуменными складками над поднятыми толстыми бровями, решительно захромал Севастьянову навстречу.
– С приездом, товарищ Севастьянов. Очень спешите?
– Есть дело?
– Да. Есть дело. К сожалению. К очень, очень большому нашему сожалению. Будьте любезны зайти к нам. Пойдемте в кладовую, там никто не помешает.
Он был солидно деловит и в то же время всячески старался выразить сочувствие, даже придерживал Севастьянова под руку, когда тот переступал порог кучерявинской пещеры.
– Сюда попрошу.
Из темной пещеры – сеней – вошли в комнату с беленой печкой, с канцелярским столом и парой стульев. Счеты, бумаги, наколотые на железный прут, на плите кастрюля, на табуретке ведро воды и кружка – не то кухня, не то контора.
– Присядьте, будьте любезны.
Главный инвалид истекал сочувствием, он уже обеими руками держал Севастьянова, пока тот опускался на стул.
– Я слушаю, – сказал Севастьянов.
– Товарищ Севастьянов, мы бы вас не беспокоили, мы понимаем, что посторонние люди меньше всего должны путаться под ногами. Вы поверите без лишних слов, скажу одно: мы вам желаем от души не чересчур расстраиваться. Может быть, вы знаете, и совсем не стоит расстраиваться. Даже, может быть, впоследствии скажете спасибо, что это случилось, я бы сказал, своевременно. Пока у вас не зашло в смысле семьи чересчур далеко. Насколько это лучше во всех отношениях. Во всех отношениях.
Севастьянов ждал, глядя в кофейно-коричневые грустные глаза под толстыми поднятыми бровями. Главный инвалид к нему больше не прикасался, но у Севастьянова точное было ощущение, будто его ведут за руку, ведут, ласково уговаривая, к новой неизвестной беде.
– Да, товарищ Севастьянов. Мы вас очень уважаем, вас и товарища Городницкого. Если бы мы вас не уважали, мы с вами не имели бы этого разговора, а дело сразу перекинулось бы куда надо и шло себе как полагается. Но, уважая вас, мы, члены правления, поговорили – вам же это будет такая громадная неприятность…
Кто-то приоткрыл дверь, главный инвалид махнул – дверь захлопнулась.
– Наше предприятие у вас как на ладони. Вы знаете или нет – с этого маленького «Реноме» кормится рота людей, и при каждом семья. И если бы мы настоящую имели клиентуру, как «Эльбрус» или «Чашка кофе», а то из-за нашего невыигрышного местоположения… Конечно, можно сказать: а! бог с ними, с деньгами, что такое деньги, чтобы из-за них ущемлять молодую судьбу! Но мы люди подотчетные, мы не в состоянии…
Инвалид отвел глаза, пожимал плечами, тон у него был виноватый:
– Сумма не такая большая, хотя и не такая маленькая. Последнее время у нас дела шли получше…
– Сколько? – спросил Севастьянов. И, услышав цифру: – Господи! – сказал невольно от горького недоумения. – Из-за этого?..
– Нет, не из-за этого, конечно, – сказал инвалид, – это прихвачено попутно, между прочим, как карманная мелочь. Это, вы понимаете, не та сумма, из-за которой…
Севастьянов перебил:
– Если я уплачу, вы не станете возбуждать дело, так я понял?
– Против нее – безусловно. Зачем нам тогда против нее возбуждать? И я вам советую, как искренний друг…
– Рассрочку дадите? – спросил Севастьянов, обдумывая. Он был много должен в кассу взаимопомощи.
– Какой может быть разговор! Что, мы вас не знаем?
– На два месяца.
– На полгода! – преданно воскликнул инвалид. – На год!
– На два месяца, – повторил Севастьянов.
Теперь он мог идти в редакцию. Полосу о Маргаритовке необходимо было сдать к вечеру. «Коля Игумнов уже на месте, и Акопян пришел и смотрит на часы, они меня ждут, надо отобрать рисунки, а то не поспеют клише». И надо было убежать поскорей от этого тягостного сочувствия.
Но он не убегал, сидел в странной комнате, которая и кухня и контора, рассматривал ее и задавал себе странные вопросы. То, что он здесь услышал, и то, что кого-то он здесь не видел, кто должен бы тут находиться, влекло за собой эти вопросы, притягивало воспоминания и сопоставления, и в круг сопоставлений включалась комната с беленой печкой, бухгалтерскими счетами и ведерком из оцинкованного железа. Однажды было: он днем забежал домой; вошел во двор, а Зоя выходила из пещеры Кучерявого. До мельчайших подробностей он вспомнил, как, положив руку на ошейник собаки, она преступила низкий порог, зажмурилась от солнца и улыбнулась ему, идущему по двору. Теперь он воображал, как она входит в эту комнату. Положив руку на ошейник собаки, входит она и улыбается находящемуся в комнате. Севастьянов все видел до того наглядно, что в комнате стало тесно: Зоя, улыбаясь, стояла между столом и дверью, и рядом с Зоей – длинное, сильное, холеное, весело дышащее животное.
– Где ваш кладовщик, – спросил Севастьянов у инвалида, – и где его собака? – Он не думал, в каких выражениях спросить: спросил, как спросилось.
Есть у человека спасительные навыки, множество превосходных механических навыков, они, оказалось, здорово помогают в таких случаях. С тебя кожу сдирают с кровью, а ты достаешь папиросу, постукиваешь мундштуком о коробку, дуешь в мундштук, чиркаешь спичкой, – поступки совершенно механические и пустяковые, а все же поступки, действия, и от них вроде легче… Пока инвалид шептал, подняв добрые брови, Севастьянов предложил ему папиросу и сам закурил. Проделывая это, принимал последние удары, которые ей заблагорассудилось обрушить на него.
– Вы понимаете, что Кучерявого мы ищем через угро.
– Но она не пострадает.
– Нет, нет. Она бы не особенно пострадала, товарищ Севастьянов, и в том случае, если бы мы на нее заявили: за ней небольшая сумма, и очень легко отвести обвинение. Она бы пострадала морально, в глазах своих товарищей. Но зачем это нужно, говорили мы, члены правления. Зачем наказывать молоденькую девочку за первую глупейшую ошибку, говорили мы…
Севастьянов ушел. Он пришел в редакцию. Как он и полагал, Акопян и Игумнов ждали и уже беспокоились, что его нет. Оба они сидели у Акопяна за столом, забросанным Колиными рисунками, и пристально смотрели на приближающегося Севастьянова.
– Что с тобой? – спросил Акопян. – Нездоров?
– Нет, почему, здоров, – ответил Севастьянов.
– На тебе лица нет. Замотался, что ли?
– Замотался, наверно, – сказал Севастьянов.
Под предлогом, что все ему мешает, он затворился в архиве и провел этот горячечный день в одиночестве среди пожелтевших газетных сшивов. Писал, бросал писать, ложился лицом на стол, шепча: «Что ты делаешь!» Принуждал себя снова браться за работу и снова кусал себе руки от душевной боли, омерзенья, бессилия, безобразной бессмыслицы свершившегося… Что ты делаешь, что ты делаешь!
Позднее, в зрелом возрасте, он никогда не проявлял своих чувств таким детским и отчаянным образом. Но тогда ему было всего девятнадцать лет, он еще пел песни собственного сочинения!
50
Он не собственник. Разлюби она – тут уж ничего не поделаешь.
Но не разлюбила же! «Я тебя люблю», написано ее рукой, – это правда! Что правда, то правда! Ее любовь была откровенная, ликующая. Так лгать нельзя.
Кто умеет так лгать, тот не человек.
Если такой свет удивительный вспыхнул от того, что двое вверились друг другу и соединили свои существования, – как можно было погасить свет, взять и все уничтожить в минуту!
Как она его поцеловала на вокзале…
Или можно лгать и так?
51
Во сне забывал; открывались глаза – наизусть знакомое расположение дыр в штукатурке, скрип кровати, грохот чьих-то шагов по железной лестнице равнодушно напоминали, что произошло. Каждое утро напоминали заново. Каждый раз – как по живому мясу…
Хуже всего были утренние открытия заново.
Он схватывался и мчался, будто на поезд опаздывал. Мчался в редакцию.
«Дорогая и уважаемая редакция», как писали рабселькоры в письмах, дорогая и уважаемая редакция, твердыня, крепость, самые стены твои помогали.
Гул печатной машины был слышен издали. Важная уверенность была в этих однообразно-плавных раскатах: «Что касается нас, мы заняты своим делом. Оттого, что тебе изменили, здесь не изменилось ровно ничего!»
Осенними мглистыми утрами в окнах типографии горели висячие лампы. Наборщики в черных халатах, с верстатками в руках, стояли у реалов.
В конторе и в редакции лампы были настольные, зеленые.
У запертой конторы дожидались граждане, принесшие объявления – о продаже роялей, о сбежавших собаках и утерянных документах, документы терялись в таком количестве, что ими должны бы быть усеяны все улицы.
Акопян сидел за своим столом, в правой руке перо, в левой папироса.
– Доброе утро.
– Доброе утро.
На столах был разложен «Серп и молот». Он успевал устареть за ночь номер, датированный сегодняшним числом, выходил накануне, потому так странно кричали по вечерам газетчики: «Серп и молот на завтра», сегодняшний номер был в сущности вчерашним, и вчера же сотрудники редакции его прочитывали. Тем не менее, приходя утром, они разворачивали газету, чтобы еще раз взглянуть, как она выглядит, и еще раз бросить ревнивый взор на собственный опубликованный материал, и комнаты наполняло прохладное шуршанье, успокоительное, как бром.
Являлся Коля Игумнов, томный, с мокрыми после умывания волосами.
– Доброе утро.
– Доброе утро.
С Колей Игумновым в свободные часы играли в шахматы. Коля насвистывал арии из оперетт. Арии легкомысленные, а глаза у Коли были строго опущены на доску, играл он сосредоточенно и хорошо.
Летом, после возвращения из Маргаритовки, он оглушил Севастьянова вопросом:
– Как поживает твоя мадонна?
Севастьянов ответил:
– У меня нет мадонны.
Больше об этом не говорили.
Славный был парень, способный карикатурист, много читал, знал историю, и не донжуан вовсе, как представлялся, просто нравилось ему делать вид, будто он не может пропустить ни одной юбки, почему нравилось неизвестно.
…Часть своих комнат «Серп и молот» уступил редакции новой газеты «Советский хлебороб». (Кушля там собирался работать разъездным корреспондентом.) В первых номерах этой газеты был освещен процесс об убийстве Кушли. Общественным обвинителем на суде выступал Дробышев. Он доказал, что убийство классовое, политическое, и потребовал для убийцы высшей меры наказания.
В новой редакции, в проходной комнате, сидела Ксаня, регистрировала письма. Дробышев ее устроил, а его жена (маленькая кругленькая женщина в мужском пиджаке, с круглым гребешком в коротких волосах, Дробышев обращался к ней по фамилии: Иванова) приаккуратила Ксаню по своему образу и подобию. На Ксане было платье свекольного цвета, черный пиджак, волосы коротко подстрижены и заколоты круглым гребешком; только обута была, как помнится, все в те же заплатанные сапоги. Сидела Ксаня, медленно водила пером и провожала проходящих мимо ее стола медленным диковатым взглядом исподлобья.
– Добрый день, Ксаня.
– Добрый день…
52
Вадим Железный спросил напрямик:
– Я узнал – от тебя ушла женщина? Жестокий нокаут? Говорят, она была красива?
– Да.
Нелепо: ведь не он ушел – от него ушли; откуда же был у Севастьянова стыд перед людьми, словно это он надругался над чем-то, какой-то погасил драгоценный свет?
– Она была умна?
– Почему «была», – сказал Севастьянов, – она не умерла, она есть.
– Но писал бы ты о ней в прошедшем времени, – возразил Железный, значит – «была». Ты бродишь среди развалин?.. Тот, кто взялся за перо, обязан ограждать себя от страстей, пережигающих разум. Мозг пишущего должен быть подобен отрегулированной и смазанной машине, всегда готовой принять сырье и переработать его быстро и без брака. Бодрость, ясность, собранность – наши профессиональные качества. Всему, что на них посягает, мы говорим: сгинь. Разве не так?
Сам себе ответил:
– Да, это так! Собранность! Свойство сильных! Плодотворнейшее самочувствие из всех возможных!.. Никакой разболтанности. Боксеры тренируются, чтобы сохранить и умножить свои профессиональные качества. Обуздание желаний для них закон. Я разработаю режим для пишущих. По жанрам: режим публициста, режим поэта, режим сочинителя текстов для массовых действ.
Несомненно, это пришло ему в голову только что. И, несомненно, он тут же уверовал, что это одна из первоочередных его задач, осуществления которой ждут все публицисты, поэты и сочинители текстов для массовых действ. Весь в скрипучей коже, он был воплощением активности и целеустремленности, это внушало почтение. Все же Севастьянов не мог не запротестовать против такой безапелляционной постановки вопроса.
– Беречься, значит, от беспокойств, – спросил он, – не волноваться? Ходить с блокнотом и протоколировать?
– Сколько нам с тобой отмерено бытия? – спросил Железный. Выражение его раздобревшего лица стало элегическим. – Ты об этом думал? Голубоокая заря детства не в счет. Старость – мы не знаем, какая она будет. Много ли остается для свершения? Не удастся сделать десятой доли того, что задумано.
– Все равно не знаю, кто так может, – сказал Севастьянов, – быть машиной для переработки. Попробуй, желаю успеха, раз тебе этого хочется.
– Претворять жизнь в слово, – сказал Железный, – важней и увлекательней чего бы ни было. Что любовь по сравнению с словом, пускающим побеги в вечность? Признай: разве слово, напечатанное черной краской на белой бумаге, не реальней того, что с тобой было? Оно имеет смысл. К нему можно вернуться, в нем нет эфемерности. Оно – экстракт мироздания. Через слово мы, быстротечные, подаем свой голос в громады пространства и времени.
В ту осень Севастьянов много стал читать, читал за обедом и в трамвае, записался в библиотеку и чуть не каждый день менял книги.
Он усердно заполнял делами свой день, чтоб меньше чувствовать пустоту, меньше думать о том, что так быстротечно пронеслось, – об эфемерности, да, страшной эфемерности того, что с ним было. Скоро пристрастился к чтению, с удивлением и неодобрением вспоминал, что еще недавно мог по нескольку дней не брать книгу в руки.
Районная библиотека помешалась в старом барском особняке. Два каменных льва с источенными, изуродованными старостью мордами скалили зубы по сторонам крыльца. Прохожие совали им в пасти окурки. Особняк отапливался плохо, книги сырели, библиотекарша стояла за стойкой в пальто с поднятым меховым воротником. Если она уходила в читальню затопить буржуйку, у стойки скапливалась очередь. Но по большей части топили буржуйку члены кружка друзей книги.
Библиотекарша была грустная женщина с сильной проседью в волосах, небрежно причесанных на прямой пробор. На ее худых руках остро выделялись суставы. В ногти въелась угольная пыль.
Любимым своим читателям – любила она тех, кто часто менял книги, она позволяла рыться на полках.
Ломаными линиями уходили в глубь зала шеренги книг, одни книги стояли прямо и тесно, как солдаты, другие – привалясь друг к другу. Была сладость в том, чтобы, выбрав наугад, вынуть томик, полистать, пробежать начало, страничку из середины… Покажется интересно – сказать библиотекарше: «Запишите мне это»; не покажется – поставить на место и открыть другой томик.
Было из чего выбирать, не то что в детском шкафчике Зойки маленькой. Глаза разбегались, хотелось взять то и это, целые вороха забрать с собой и прочесть не откладывая.
Тонкие книжки он, увлекшись, прочитывал тут же у полок.
К чистым, щеголеватым томам приближался недоверчиво, с предубеждением: не манило то, что годами и десятилетиями никому не оказалось нужным. Хватался за истрепанные книжки, читаные-перечитаные, распадающиеся на листки, с оборванными корешками. Нередко наружность обманывала.
Вообще, читатель он был неквалифицированный, детишки из кружка друзей книги сто очков ему давали вперед. Эти мальчики и девочки, похоже, так и жили в библиотеке. Они были серьезны, полны достоинства, разговаривали вполголоса. В читальне, в уголку, они переплетали книги, пришедшие в негодность; там стояли их переплетные станки и пахло столярным клеем, который варили на буржуйке. Когда нечем было топить, они приносили топливо из дому – кто полено, кто горсть угля в газетном кульке.
Однажды Севастьянов взял с полки толстую книгу, заглянул в середину описание церковной службы; заглянул в конец – тоже божественное, религиозные поучения. Не интересуясь, кто автор, он пренебрежительно задвинул книгу обратно. Рядом спускалась по стремянке девочка-подросток из числа друзей книги, Севастьянов постоянно видел ее тут – некрасивая, очень бедно одетая, косицы закручены на ушах, и скручивались жгутиками концы пионерского галстука. Бесшумно спускалась она, и вдруг ее ноги в детских заштопанных чулках и худых ботинках остановились у севастьяновского плеча, и, рассеянно глянув вверх, он заметил, что она смотрит на него, вернее на книгу, которую он ставит на место. Она робко сказала:
– Это, знаете, – это интересная книга.
«Рассказывай», – подумал он. Но так как она была такая некрасивенькая, с испуганными глазами, он благодарно кивнул ей и сказал приветливо:
– Я уже читал.
В дальнейшем библиотекарша руководила его чтением. Грустно-небрежно, будто между прочим, подсказывала названия, а то просто доставала книгу и записывала в его карточку, говоря: «Это надо прочесть».
Скольким людям обязан он, сколько рук потрудилось, чтобы сделать его человеком.
Книга, которой он тогда пренебрег, была «Воскресение».
Но хоть и неквалифицированно, а читал он запоем, прозу и стихи, любить стихи научился уже давно от Семки и Зойки маленькой. Библиотекарша приохочивала его и к пьесам, он читал Мольера, Островского, Ибсена.
Чем больше читал, тем больше тянуло к чтению. Радовался, что книг так много, – на всю жизнь хватит, и еще с избытком!
Смешно сказать: ему нравились и оглавления еще не читанных книг, и рекламные списки, которые печатались на последней странице, там, где повествование окончено и за ним как бы закрывались ворота. Перечни книг зажигали фантазию, он пытался этими ключами открыть запертые ларцы.
«Того же автора, – читал он с удовольствием. – «Вольтерьянец». «Сергей Горбатов». «Старый дом».
Наименования, сочетаясь, дополняя друг друга, рисовали узоры различных историй. Представлялись лица и события – потом оказывалось: не те; но было заманчиво – повоображать самому, прежде чем тебе все расскажут. Что происходило в старом доме (он, конечно, был точно такой, как этот, со львами), и что происходило в доме с мезонином, и что в доме Телье? Что за люди, именами которых названы книги?.. Воображение строило и заселяло дома; заселяло и наполняло действием тома, к которым еще и не прикасался. Вскользь думалось – когда-нибудь таким же столбиком будут печататься названия моих книг, интересно, какие это будут названия…
Он знал, что это ребяческое развлечение; но любил поиграть мимоходом в свою игру, становясь лицом к лицу с библиотечными полками.
Любил забраться на самый верх стремянки, под закопченный потолок, и побыть там, перебирая старые, в пылище, книги. Под потолком было тепло. Старые книги пахли особенным, крепким запахом. Некоторые были в бурых пятнах, как от йода. Было спокойно – то, что угнетало и мучило, не поднималось сюда наверх; оставалось у подножья стремянки…