Текст книги "Собрание сочинений (Том 2)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 45 страниц)
САНИТАР МАРТИН
В тюремной камере санитар Мартин, закованный в цепи, ждал казни.
Тюрьма была устроена на скорую руку в бывшей больнице. Стены камеры были белые, гладкие; свет голой лампочки отражался в них.
– Ну поди ж ты, – горько терзался Мартин, – ну кому б это в думку взбрело, что за улыбку с тебя взыщется? Добро бы что-нибудь. Добро б я ему в зубы дал. Или хотя б там грубое слово. А то – ну смешливый я. С детства. Палец мне покажи – я смеюсь. Смешно мне было, что он леченья боялся. Ему как лучше сделать норовят, а он вопит, бывало, так, что с улицы стучаться начинают – мол, вы больного не обижаете ли. А кто обижал – лечили, берегли, купали сукина сына, его бы в ванне потопить, а мы его греческой губкой мыли. Теперь он нас перетопит, все улыбки нам вспомянет.
Как-то они меня порешат – посадят на электрический стул или запросто, без передовой техники, голову топором оттяпают? Никак не придут к соглашению. Гун было выдвинул электрический стул, а теперь передумал – это ему, говорит, по его преступлению чересчур малая мука. Дорого улыбку мою ценит, подходящей муки ей не подберет.
Возьмем худший случай… А зачем начинать с худшего, пессимистом стать никогда не поздно. Будем оптимистами, возьмем лучший случай: электрический стул. А что за невидаль электрический стул? У нас был в больнице. Стул как стул. Лечебная аппаратура. Как к лечебной аппаратуре и надо подходить. Кто его знает, может, жизнь – это психическое заболевание. Вполне, если уж за улыбки казнить стали… Вполне! А смерть в таком случае – исцеление. Вот этой мысли и постараемся держаться, какая-то она успокоительная, мысль эта. Вливает в душу умиротворение. Договорились, значит, подходить как к лечебной аппаратуре. Подхожу вольной походкой и сажусь, нога на ногу, глазом не моргну. И говорю этому, ну который будет присутствовать, ну электротехнику: минуточку, разреши мне хорошенько напоследок улыбнуться, на даровщинку, бесплатно, в свое удовольствие! И, разулыбавшись вовсю, сделаю ему знак включать и с веселой улыбочкой получу исцеление от жестокой болезни, которая называется жизнь, а он потом другим электротехникам будет рассказывать, а состарится – внукам рассказывать будет: эх и здорово же умер санитар Мартин, ну и здорово, молодец!
А что? Не сумею, что ли, здорово умереть? Пожалуйста, не хуже какой-нибудь Марии Антуанетты.
Возьмем худший случай: топор и плаху. Бери-бери, не зажмуривайся, будь мужчиной!
Давай – беру, черт с тобой! Я читал в книгах. Громадное стечение народа! Палач в красной рубахе – палач, никакой тебе не электротехник! Будь мужчиной до конца! – одной рукой подбоченился, другая играет топором. Санитар Мартин взошел на эшафот. Бледный, но с поднятой головой. Кланяется народу. Верьте слову, говорит, ни против кого не совершал ничего, только улыбался! Прощайте, вспоминайте! Курит последнюю папиросу. Не лезет в горло последняя папироса, но все ж таки курит, даже пускает колечки. Потом… время бросать папиросу. Ударили барабаны! Палач поднял отрубленную голову и показал народу… Народ рыдает…
Смерть как смерть, ничуть не гаже, чем от заворота кишок. Если, конечно, вести себя благообразно и сказать хорошие исторические слова.
Загрохотали где-то засовы. Мартин побледнел.
– Никогда, никогда, – сказал он, – не воображал, что я историческая личность, не было во мне такого самомнения. А сейчас с каждой минутой проникаюсь сознанием своей историчности. Чем меньше остается минут, тем тверже осознаю, что про санитара Мартина напишут во всех учебниках.
В коридоре гремели шаги, кто-то приближался, железно обутый. Мартин сказал:
– Сроду бы не улыбнулся, кабы предупредили. И не плакал бы, и не кашлял бы, не подал бы голоса, только дышал. Дышать хорошо. Дышишь это, вдыхаешь кислород, выдыхаешь углерод, чудное, милое занятие.
Еще он сказал:
– Возьми себя в руки, санитар Мартин, будь мужчиной до конца.
И вдруг погас свет. Стало черным-черно.
Вошел железно обутый.
– Эй ты, железно обутый, – сказал Мартин, – если ты электротехник, замени, будь любезен, пробку, я хочу умереть на свету.
– Хорош будешь и без света, – ответил в темноте железно обутый. Идем-ка.
– Куда?
– За мной.
– Ладно, все едино, пусть без света, – сказал Мартин. – Скорей уж отволноваться, а там – полный покой.
Он слез в своих оковах с табурета, на котором сидел, и пошел.
Гром железных сапог вел его, а рассмотреть куда – невозможно, только красные круги плавали перед глазами.
– Далеко еще? – спросил Мартин.
– Успеешь.
– А теперь далеко? – спросил Мартин, когда они еще прошли.
– Иди, иди, – сказал железно обутый.
– А может, – сказал Мартин, – меня помилуют, чем черт не шутит. Я читал в книгах, так бывало.
– Как же, – сказал железно обутый. – Вот сейчас помилуют. В книгах он читал. А не читал, чего на тюремных воротах написано: «Оставь надежду всяк сюда входящий»?
Пошли дальше уже молча. Долго шли.
– Стоп, – сказал железно обутый.
Мартин остановился.
– Полезай.
– Куда?
– Вниз.
Мартин нащупал ногой – яма под ногами.
Наклонился – холод оттуда и смрад.
– Лезь, лезь.
– Я не хочу живым.
– Лезь.
– Сначала казните меня.
– Это и есть твоя казнь.
– Лучше отрубите голову.
– Ишь какой хитрый, – сказал железно обутый. – Голову ему руби при стечении народа. Покрасоваться дай. Колечки он будет пускать. Покоя захотел, ишь какой барин. Гун тебе придумал покой.
Железная рука пригнула Мартина к яме.
– Подохнешь, санитар Мартин, без барабанов, в медленном задыханье, в смраде.
С этим напутствием железно обутый столкнул Мартина.
Глухо донеслось снизу, как из колодца:
– Будь мужчиной до конца!
И скрыла яма в своей бездонности голос Мартина, и имя его, и конец его.
МАСТЕР ГРИГСГАГЕН СОЗЫВАЕТ КОНСИЛИУМ
Мастер Григсгаген жил теперь в собственном доме на улице Пломбированных Лип.
У дома был высокий фундамент, отклоненный внутрь, словно дом расставил ноги, чтобы упереться хорошенько. На окнах решетки с железными розами. На фронтоне два лепных купидона держали широкую ленту с надписью: «Бойся Бога, уважай Короля».
Улица Пломбированных Лип была горбатая, мощенная булыжником. Оберегая покой мастера Григсгагена, по ней запретили ездить и поставили на обоих ее концах деревянные рогатки. И трава выросла между булыжниками.
Вдоль тротуаров стояли старые-престарые липы. Чтобы они выглядели помоложе, мастер велел остричь их в виде шаров. Это им не шло ужасно. Какая уж там стрижка, когда стволы у них все были в наростах и запломбированных дуплах. Грустное это зрелище – престарелые деревья, заполненные внутри кто его знает чем вместо свежей, здоровой древесины и остриженные под мальчишек и девчонок. Впрочем, они еще цвели, и на улице хорошо пахло, и этим они оправдывали свое существование перед богом и людьми.
Поселившись тут, мастер пригласил докторов на консилиум – самых известных, какие только имелись в городе.
Доктора оставили свои автомобили на углу, у рогатки, и дошли до дома пешком.
Они долго вытирали ноги о половик, прежде чем войти. Этим они выражали почтение к хозяину и его болезни. А входя, вытирали руки важно и зловеще, как бы говоря: «Плохо ваше дело. Сейчас увидим, смертельно вы больны или есть искра надежды». Они были в черных костюмах и белых рубашках.
Последним пришел молодой доктор, у которого не было автомобиля.
И хотя у него не было автомобиля и вместо крахмальной рубашки на нем была клетчатая ковбойка с расстегнутой верхней пуговкой, он вытер ноги кое-как и вошел кое-как, чуть не насвистывая. С мальчишеским любопытством взглянул он на роскошную мебель. Его грубые ботинки на роскошном ковре выглядели прямо-таки нахально.
– Деревенщина! – сказал про него один доктор другому. – Туда же, вылез в знаменитости!
– Уж галстук-то он мог надеть, – сказал третий доктор четвертому.
– Нигилист виден с первого взгляда, – сказал пятый доктор шестому.
– Итак, – сказал седьмой доктор, обращаясь к мастеру, когда все они уселись в кружок в роскошных креслах, – на что вы жалуетесь? Что чувствуете? Расскажите подробно.
И все, кроме молодого, потерли руки, предвкушая подробности.
Но мастер ответил:
– Прежде всего я прошу, господа, отнестись к предстоящему исследованию с особой серьезностью. С экстраординарной, я на этом настаиваю, вдумчивостью и ответственностью. Ибо данный случай сверхэкстраординарен. Он не может рассматриваться как рядовой случай врачебной практики. Дело не в жалобах и не в чувствах, господин профессор. Такая постановка вопроса неподобающе поверхностна. Речь идет о непостижимой неувязке, о недопустимых неправильностях в механизме естества. Эти неправильности могут иметь роковые последствия, если десница науки их не обуздает. Короче! Если время идет назад, разве человек моего возраста не должен ощущать это как благо, как облегчение, как отсрочку хотя бы? Не должно ли это сбросить с его плеч хоть часть прожитых лет? Не должно ли время, идущее назад, не скажу – на многие годы увести такого человека от могилы, но хотя бы, хотя бы замедлить его продвижение к ней?! Все идет назад, все глубже и глубже возвращается в прошлое – вам, конечно, известно, что сделал это я моим знанием, моим мастерством, – почему же этому величайшему преобразованию противится моя плоть? Разве не помогаю я ей всеми силами разума и воли? Разве не внушаю ей с утра до вечера и с вечера до утра (потому что помимо всего прочего меня терзает бессонница), не внушаю ей разве, что она обязана подчиниться ходу времени, сделать для себя логический вывод из реального положения вещей? Почему же, несмотря на все внушения, несмотря на победоносный ход времени вспять, моя спина, господа, все больше горбится и эти приступы обморочной слабости – ужасное, смертное ощущение, не говоря уж о сотне других недомоганий, описывать их значит лишиться человеческого достоинства…
Тут мастер захлебнулся своей речью, которая, начавшись плавно и продуманно, становилась все более возбужденной, лихорадочной, а под конец почти невнятной, и закашлялся стариковским хриплым кашлем, с корчами и стонами.
Он хрипел, стонал и корчился, а доктора в черных костюмах встали и выстроились в очередь. И один за другим брал его руку и слушал пульс.
– Так как же, господа, – еле слышно спросил он, откашлявшись, – в состоянии ли медицина оказать помощь в моем сложном случае?
На что семеро ответили интеллигентными голосами:
– Мы, семеро, не знаем случаев, против которых медицина бессильна.
– Вас надо лечить от кашля.
– И от сердечной слабости.
– И от бессонницы.
– И от печени.
– И от почек.
– И от ревматизма.
– И от склероза.
– Мы вам пропишем микстурку.
– Порошочки.
– Таблеточки.
– Капельки.
– Инъекции.
– Ванны.
– А что касается некоторой вашей сутулости, – сказал седьмой доктор, – то вам сделают первоклассный корсет, он вашу сутулость как рукой снимет.
И доктор ободряюще похлопал мастера по согбенной спине.
– Это возвратит мне силы? – спросил мастер. – Это вернет мне молодое, благодатное восприятие жизни?
– А как же! – хором воскликнули семеро в черных костюмах. – Само собой! Что за вопрос!
– Особенно, – сказал седьмой, – если к этому присовокупить освежающую поездочку в Целебную Местность, где вам будут обеспечены положительные эмоции.
– Пальмы! – подхватили другие, от первого до шестого. – Водопады! Рестораны! Пароход, похожий на роскошную гостиницу! Гостиница, похожая на дворец! Дамы в купальных костюмах!
– И мало ли еще какие положительные эмоции, – сказал седьмой, и они опять потерли руки, но теперь игриво.
Молодой молчал.
– А что скажете вы, молодой человек? – спросил мастер, обращаясь к нему с надеждой во взоре. – Ведь околесицу несут, бесстыжую околесицу! Какие дамы? Зачем пальмы?.. Взываю к вашей молодости, к ее серьезности и отваге.
– Подумайте! – сказали черные доктора. – Эта развалина нам не верит! После наших ученых указаний она обращается к этому малому в клетчатой ковбойке!
Малый подошел к мастеру и взял его руку, и черным докторам пришлось отступить.
– Говорят, вы одаренный врач, – сказал мастер, отчаянно глядя в неумолимые глаза молодости. – Говорят, вы спасли уже многих, которые считались неизлечимыми.
Молодой доктор молча слушал пульс.
– Ведь должны же найтись какие-то средства! Если их нет – изобретите! Придумайте! На то вы и молодой, на то вы и одаренный! Вы будете первым человеком в мире, если придумаете!
Молодой молчал.
– Спасите меня! – прошептал мастер.
Молодой выпустил его руку, и она упала, коричневая, с черно-фиолетовыми жилами.
– Принимайте их порошки, – сказал молодой. – Принимайте их микстуру. Поезжайте в Целебную Местность.
– Но это же не поможет! – закричал мастер. – Я думал, помогут покой и холя, а от них еще хуже! И Целебная Местность не поможет!
– Пальма, она свой смысл имеет, – сказал молодой задумчиво. Погружаясь в Лету, приятней, должно быть, смотреть на пальму, чем на веник. А больше что ж тут придумаешь?
– Советуете погружаться безропотно? Не барахтаться?
– Выгнать эти мысли из головы и делать что можно. Останется то, что успеем сделать. Причем останется только хорошее. Лихое наследство люди стремятся уничтожить. Здоровый инстинкт человечества. Но вот что. Пока еще есть у вас время – сделайте, чтобы часы пошли вперед. Что, на самом деле, поваляли дурака – и хватит.
Так сурово и непреложно сказал это молодой доктор, мастер даже отшатнулся.
– Как! – сказал он голосом, дрожащим от горя и бешенства. – Вас позвали помочь, а вы предъявляете требования? Будьте осторожней, молодой человек, вы можете при всех ваших дарованиях угодить за решетку.
– Она давно плачет по этому наглецу! – воскликнули черные доктора. По этому, этому, этому… За решетку его!
Молодой доктор свистнул – уже действительно свистнул открытым, разбойным свистом – и сказал:
– Испугали. Боялся я. За решетку! Да мы все живем за решеткой с тех пор, как время идет назад. Нет? А что это?
Он протянул руку и показал на окно, забранное решеткой с железными розами. И вышел, не спросив гонорара.
ОТНЫНЕ В ГОРОДЕ НЕТ ЧАСОВЩИКОВ
Город оклеен плакатами, красными и желтыми.
В желтых напечатано, что такого-то…ля Гун устраивает вечер в городском парке. В программе парад, танцы и фейерверк. Будут груды мороженого и фонтаны воды с сиропом. Мороженое за деньги, вода с сиропом бесплатно. Явка обязательна для всех, кроме умирающих. Детям до четырнадцати лет вход воспрещен.
Красные плакаты возвещают, что надзор за временем в связи с уходом мастера Григсгагена на пенсию берет на себя Гун.
Сопровождаемый рыжими пиджаками, Гун подошел к ратуше. С заднего ее фасада, из тихого каменного переулочка, была малозаметная дверца: вход в башню.
Прямо за порожком начинались ступеньки узкой витой лестницы.
– Вперед! – скомандовал Гун.
Компания гуськом двинулась наверх, он – впереди.
Лестница петляла, сдавленная стенами. Подошвы оскользались на стертых ступенях.
Сумеречно было, только сверху брезжил свет.
От торжественности все громко сопели. Сопенье и шарканье заполнили обитель времени.
Без конца петляла лестница. Уже от головокружения шатало идущих. Гун сказал, хватаясь за стенку:
– В экую высь забрались лукавые часовщики.
Но вот хлынул дневной свет.
Гун стоял на вершине башни. Перед ним был заповедный механизм, сработанный Себастианом. Над головой – стеклянная крыша, запачканная голубями.
Было пыльно: давно сюда никто не заходил. Пауки развесили свои кисейные полотнища – непонятно, кого они рассчитывали в них поймать, не было в обители времени ни комара, ни мухи. Изредка голубь проходил по стеклянной крыше, постукивая ножками.
Колес зубчатых была сила, разных размеров: самое маленькое – с полтинник, самое большое – с круглый обеденный стол, поставленный на ребро. Тихо-тихо, еле заметно для глаза вращались они на своих осях, нежно соприкасаясь зубцами. А оси были, как положено, на рубинах, красных рубинах, у маленьких колес рубины мелкие, у крупных крупные, а обеденный стол вращался на дивно граненных громадных камнях, не иначе как найденных в пещере Аладдина, – и скопища этих камней тлели сквозь пыль кровавыми огнями. А зубья больших колес были как кинжалы.
– Итак, это здесь происходит! – сказал Гун. – Здесь совершается то священное, что сделало вас тем, что вы есть. Преклонитесь!
Пиджаки преклонились.
– Теперь оставьте меня одного, я буду за ними смотреть.
Пиджаки попятились обратно на лестницу.
– Вот я смотрю! – сказал Гун.
Он вытаращил глаза и подождал, что будет.
Ничего не произошло. Колеса так же продолжали вращаться, рубины тлеть, только пауки спрятались на всякий случай.
– Я смахиваю пыль! – сказал Гун и махнул платком. – Что я еще сделаю? Смазываю. А что смазывать? Тут их, наверно, до тысячи, колесищ и колесиков, и все перепутаны между собой. Что-нибудь не то смажешь – и пойдет куда не надо. Лучше не трогать.
Предательский, злокозненный народ – часовщики. Видеть их не могу. Нарочно все сцепили и запутали. Это надо додуматься – так сцепить. Большую забрали волю. Мы, говорят, гангмахеры, мы штейнфассеры, мы знаем то, и другое, и пятое, и десятое.
Нельзя иметь за спиной людей, которые знают пятое и десятое. Которые могут сюда прокрасться и того… переиграть игру.
Такую игру переиграть, шутите, – вселенская катастрофа.
Я, я, я не допущу катастрофы.
Отныне в городе нет часовщиков. Ни гангмахеров, ни штейнфассеров, ни этих, как их, – никого, кто что-нибудь в этих колесах понимает.
Оставлю старика, он все равно вот-вот окочурится.
Эй, ведерко мне с маслом! И кисть!
Пиджаки подскочили с ведерком и кистью.
– Я тут кое-что должен смазать, – сказал Гун.
Окунул кисть и дотронулся до какой-то стальной коробки в глубине механизма. Отступил, как художник, и полюбовался своей работой.
– А теперь зовите каменщиков. Пусть принесут кирпичи и цемент. Приказываю замуровать дверь, чтоб никто сюда не проник. Я, я, я все сделал на веки веков, больше тут делать нечего, эники-беники.
– Ели вареники! – рявкнули пиджаки. – Гун все сделал на веки веков, кто вознамерится что-нибудь делать после него, а подать сюда того, кто вознамерится!
– А вдруг они остановятся? – спросил один пиджак, как видно плохо еще обученный. – Будут-будут идти – и остановятся?
– Ну и пусть, – сказал Гун.
– И будут стоять.
– Ну и пусть стоят, еще лучше.
– И мы очутимся без времени.
– Дурак, – сказал Гун.
По переулку уже спешили каменщики, таща кирпичи на носилках.
ВЕЧЕРА МАСТЕРА ГРИГСГАГЕНА. ВЕЧЕР ПЕРВЫЙ
В дождливый вечер мастер Григсгаген сидел у камина, укутав ноги пледом. Дук лежал на коврике. Комнату освещал огонь, горевший в камине. Потрескивали дрова.
– И никто не придет, – говорил мастер. – Зашел бы кто-нибудь, рассказал что-нибудь. Хоть бы и безделицу – все-таки живой голос послушать.
Дук дремал, поводя ушами.
– А то бы мы с тобой сходили в гости, если б позвали нас. Так не зовут. Не зовут и сами не идут. Никому до нас дела нет. Зачислили нас в тираж.
Как вдруг стук в дверь. Дук открыл глаза.
– Стучат? – спросил мастер.
– Гав? – спросил и Дук.
Застучали громче.
– Кто там?
– Я.
– Кто вы?
– Я – астроном, иностранец.
– А-а, – сказал мастер. – Войдите!
От радостной неожиданности у него задрожала голова. Держась за ручки кресла, он встал навстречу вошедшему, плед соскользнул с его колен.
И Дук привстал, двигаясь тяжело.
– Очень рад вас видеть! – сказал мастер. – Здравствуйте!
– Не хочу! – сказал астроном.
– Чего не хотите?
– Здороваться.
Астроном взял стул и сел без приглашения. Дождевая вода стекала с его плаща и с волос.
Мастер обескураженно пожевал губами.
– Не очень-то вы вежливы.
– Не хочу быть вежливым! – отрезал астроном и через плечо обернул лицо к хозяину. – Мастер, вы обязаны пустить часы вперед!
Мастер со вздохом опустился в кресло.
– Какое разочарование, – сказал он. – В кои веки зашел гость. Я думал – поговорим на интересную тему, о предстоящем затмении например. В увлекательной беседе попили бы чайку, позвякивая ложечками в стаканах…
И спросил сухо:
– Вам-то что до того, куда идет наше время, господин иностранец?
– Так что же, что иностранец! – воскликнул астроном. – Что вы этим хотите сказать? Почему подчеркиваете, что я иностранец? Считаете иностранцу все равно? Что вы натворили! И в таком прекрасном городе!
Он вскочил и зашагал вне себя.
Тряся головой, мастер выслушал эти восклицания. Дук подполз, принюхался к мокрым следам астрономовых ботинок, улегся снова и, простонав, смежил глаза.
– Я вас не приглашал, – сказал мастер. – Этот разговор мне не нравится. Всего хорошего!
Подумал и прикрикнул построже:
– Мальчишка! С кем говоришь! Кого осуждаешь!
Подумал еще и топнул ногой.
– Пошел вон, щенок!
Астроном хоть бы что, продолжал шагать взад-вперед. Потому что мастеру только казалось, будто он кричит и топает. Как там могла топнуть эта немощная нога в войлочной туфле.
– Послушайте, – сказал он примирительно, – зачем нам ссориться? Вы мне приятны с первого знакомства. Между прочим, я полагал, что вы с головой ушли в звезды и вам не до земной юдоли.
– Пока на земле творится такое, я не могу смотреть на звезды.
– Ну почему же вам не смотреть на звезды, – возразил мастер таким тоном, как уговаривают детей, – когда у вас, я читал в газете, такая хорошая обсерватория и такой хороший телескоп – и это так возвышает душу? Большие умы смотрят ввысь и вдаль, а не под ноги…
– Ладно, – перебил астроном, – я не разглагольствовать пришел. Прекратите свинство, которое вы устроили.
– Для поверхностных людей, – пробормотал мастер, – главное – найти виноватого. Они не докапываются до корня вещей. Они ищут виноватого, чтобы наказать. Наказав, успокаиваются.
– Не будем вас наказывать, провалитесь к дьяволу, отцу вашему! Исправьте часы.
– Докажите мне, что они должны идти вперед, – я исполню ваше желание.
– Нужны доказательства?
– Зачем вперед? Почему не назад? Докажите!..
– Глупости, – сказал астроном. – Чего ради я буду доказывать, что стена белая, а огонь красный? Глупости.
– А я говорю, – подхватил мастер, – а я говорю: стена черная, а огонь желтый, – докажите, что это не так!
И стена перед ним на самом деле была черная, и в камине приплясывал желтый огонь.
Они замолчали, не в силах убедить друг друга. Потом астроном сказал:
– Если бы у меня было состояние!
– Что тогда?
– Я бы отдал вам – и вы бы исправили часы.
Мастер брезгливо сморщился.
– Убого мыслите для человека, призванного жить среди звезд.
– Нет, скажите: если дать вам деньги – большие, очень большие, неимоверные, – вы это сделаете?
– У вас нет денег. О чем же толковать?
– Я достану.
– Вот как.
– Я скажу всем: дай сколько у тебя есть. Нет денег – отдай обручальный перстень, отдай лачугу, где живет твоя семья, отдай котелок, в котором варишь пищу. Охотник, отдай свое ружье, девушка, продай свое тело, – сложим что имеем, будет гора золота… Они дадут.
– И я возьму?
– Не посмеете не взять!
– Нет, – сказал мастер. – Пускай у охотника останется его ружье и у девицы ее невинность. Вы на мне, кажется, поставили крест. Напрасно! У меня уже чешутся десны – несомненно, зубы вот-вот пойдут. Искусство, наука – мобилизовано все. Лекарства производят свое отрадное действие, а как только немножко отпустит ревматизм, думаю съездить в Целебную Местность, семь врачей ручаются за исключительный эффект. Но главное, что меня обнадеживает, это зуд в деснах, почти непрерывный. И что у вас за нездоровый интерес – куда идет время, туда ли, сюда ли? Кому же знать, как не астроному: что это под нами? стоит ли обращать внимание? Ничтожество, угасшее тело, и на нем ничтожные, смертные козявки…
– Люди! – крикнул астроном. – Люди, а не козявки! Для них светит Солнце, для них сияет Млечный Путь! Кометы бегут триллионы световых лет приблизиться к Земле, взглянуть на Человека!.. Тьфу, черт, до каких вы меня довели антинаучных формулировок, будьте вы прокляты!
И, махнув рукой, он бросился к двери.
– Эй, куда? – окликнул мастер. – Господин астроном! Вернитесь!
– Ну? – спросил астроном, остановившись.
– Вопрос.
– Ну?
– Насчет солнечного затмения. Состоится?
– Что состоится?
– Полное солнечное затмение, ради которого вы к нам прибыли.
– Конечно, состоится.
– В положенный срок? Вы убеждены?
– Разумеется.
– Да ведь время-то идет назад! – крикнул мастер и залился шипящим, хлюпающим смехом. – Может, и затмения не будет? Или будет не то, какого вы ждете, а какое-нибудь… давно прошедшее? Раз все идет назад!
– О бездны невежества! – сказал астроном.
Он дернул дверь и шагнул в открывшийся за нею черный четырехугольник под дождевые капли.
– Сильно мы его рассердили, Дук, – сказал мастер, вытирая слезы, выступившие от смеха. – А жаль, что он так скоро ушел. Интеллигентный человек. Очаровательный идеалист, уверенный, что все на свете можно купить. Но нас с тобой не проведешь на мякине. Мы знаем лютую истину, что далеко не все можно купить, далеко не все, далеко…