Текст книги "Собрание сочинений (Том 2)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц)
Юлька шла по раскаленной улице. В обеих руках она несла по вязаной сумке, набитой покупками. Сумки раздулись, как футбольные мячи, и резали руки.
У витрины мебельного магазина Юлька замедлила шаг. В витрине выставлены стулья, обитые черной клеенкой, куцая цветастая тахта с толстыми валиками, белесый буфет и – дыбом – пружинный матрац, такой же цветастый, как тахта.
«Сколько всего еще покупать», – подумала Юлька.
Она зашла в магазин, осмотрела ярлыки с ценами, задумчиво постояла перед некрасивым буфетом, заглянула за буфет – там было царство матрацев, один стоял горизонтально, а другие вертикально, но все, как один, в коричневых цветах на розовом поле. Вздохнув, Юлька присела на горизонтальный матрац и попробовала: как пружины. Пружины были твердые. Стоил матрац 200 рублей 95 копеек. За другим буфетом было отделение зеркал. Зеркала многократно отразили серьезное девичье лицо с вздернутым носиком и узкими глазами.
«Без зеркала можно обойтись, – подумала Юлька. – Слишком дорого. Я возьму мое маленькое».
Она вышла из дорогого магазина, села в автобус и через полчаса входила в свой новый дом.
К решетке лифта был привешен на веревочке кусок картона – как в магазине, – и на нем химическим карандашом написано: «Обеденный перерыв».
«Лифтеру тоже нужно обедать, – подумала Юлька. – И не так уж высоко, собственно говоря».
Лестница была светлая, стены очень чистые, голубовато-белые. Шаги звучали звонко, свет лился через высокое окно плотным золотым столбом, и в нем блестели пылинки.
«Безобразие, – подумала Юлька, – кто-то уже оцарапал стену. Должно быть, когда вносили мебель. Как им не стыдно!»
Она знала, что квартира номер четырнадцать на седьмом этаже, но невольно взглядывала на все двери, мимо которых проходила, и читала все номера. На двери четвертой квартиры была прибита пожелтевшая эмалевая дощечка с черной надписью: «Николай Николаевичъ Залъсскiй» – по старому правописанию, с твердым знаком, ятем и десятеричным «и».
«Как странно! – подумала Юлька. – В молодежном доме дали квартиру какому-то дореволюционному зубру. Этому Николаю Николаевичу, наверно, сто лет».
Когда она ступила на площадку между шестым и седьмым этажами, наверху щелкнул замок, и Андрей, срываясь через три ступеньки, сбежал ей навстречу.
– Я услышал твои шаги, – сказал он, отбирая у нее сумки. – Молодчина, что пришла раньше. Я тоже пришел раньше.
– Я истратила массу денег, – сказала она.
– Ну, смотри, – торжественно сказал он, вводя ее в квартиру. – Это передняя.
Стены передней тоже были девственно чисты, а на полу следы мела. В двух углах стояло по велосипеду.
– Чей второй велосипед? – спросила Юлька.
– Не бойся, это соседский. Ну как?
– Знаешь – надо другую лампочку.
– Темновато?
– Ну конечно. Сколько тут свечей? Надо сорок.
– Придется купить. Это соседи вкрутили. И вот наша комната.
– Андрюша, знаешь – прелестная комната!
– Да? Ничего?
– Андрюша, я тебе скажу, – просто чудная комната! – Юлька подошла к окну. – Андрюша, какой вид!
С высоты седьмого этажа далеко был виден загородный простор, огромное голубое небо и полоска леса на горизонте. Слева сверкала река, мост висел ажурной черной аркой, по мосту шел поезд, и там, где он проходил, повисали небольшие белые облачка.
– Когда я была маленькая, – сказала Юлька мечтательно, – у меня была игра, головоломка, дощечка нарезана разными фигурками и из фигурок складывалась картинка, так совершенно, совершенно такая была картинка.
Андрей стоял рядом, гордо выпрямившись, и уголки его длинных губ заворачивались вверх от довольной улыбки.
– Но я истратила феноменальные деньги, – тем же мечтательным тоном продолжала Юлька. – Мне страшно сказать, сколько у меня осталось.
– Ну, покажи, что купила, – сказал Андрей.
Вдвоем они стали вынимать пакеты из сумки.
– Скатерть. Занавеси.
– Ух, ты!..
– Тебе нравится?
– Очень.
– Тут чайник. Первая вещь, тетя Фаля говорит… Чудная кастрюля, правда?
– Чудная.
– Если чистить, она всегда будет такая новая. И понимаешь, каждая вещь недорого, а в результате истратила массу.
– Ерунда, – сказал Андрей. – Ведь для этого и копили. Зайдем в сберкассу, заберем все, что есть, и сразу в мебельный магазин, чтобы покончить с этим делом.
– Учти, – сказала Юлька, – что у меня будет только стипендия, и то с осени, а до тех пор мы будем жить исключительно на твою зарплату. Теперь ты понимаешь, почему я не давала тебе тратить на глупости? – Она взглянула на него с материнской заботливостью. – Письменный столик я свой возьму, и кровать, а тахту купим. Да, но где что станет, надо посмотреть. Я принесла сантиметр.
– А какой прок в сантиметре, – спросил Андрей, – если мы все равно не знаем габаритов всех этих штук? Ты знаешь, какие у них габариты?
– Приблизительно, – сказала Юлька.
Они обмерили стены и определили, где станут шкафы, кровать и тахта. Стол и стулья – посредине, а письменный к окну.
– На тахте буду я, – сказал Андрей.
– Ничего подобного, – сказала Юлька. – Она как раз вполовину короче, чем ты. Тебе надо хорошенько высыпаться после работы. А я все равно сплю клубочком.
– Ты поместишься и без клубочка, – сказал Андрей. – Ты маленькая.
Ему очень захотелось ее обнять, но он подумал, не сочтет ли она это бестактным, и не обнял.
– А ты что – сказала тете? – спросил он.
– Да.
– И как она реагирует?
– Она реагирует хорошо.
– Маме и папе надо сказать сразу, как только мама приедет, – сказал Андрей. – Вообще говоря, следовало предупредить их заранее, а не накануне.
– Вообще говоря, следовало, – сказала Юлька, сидя на корточках с сантиметром. – Но они будут против.
– Ну почему обязательно против?
– Я же слышу, что они говорят, когда кто-нибудь молодой женится. Они говорят, что это непроверенное чувство.
– Действительно! – сказал Андрей. – Это у нас-то непроверенное чувство.
– Ты не знаешь их психологии. Они смотрят на нас как на детей. Они думают, что мы совершенно не знаем жизни.
– Старики обожают давать советы, это верно, – сказал Андрей. – Ну что ж, это их право и даже, если хочешь, обязанность. У них ведь и на самом деле как-никак больше опыта. И, по-моему, ничего нет обидного, если старик или старушка дает совет. Можно же, в конце концов, не послушаться.
– Да, они прекрасно знают, как мы должны жить! – сказала Юлька. – А каких ошибок они наделали в собственной жизни? Как, например, мама буквально своими руками погубила Геньку!
– Да это не мама, – сказал Андрей. – Просто он уж такой… неудачный.
– Просто неудачные не бывают. Все зависит от воспитания. Почитай Макаренко. – Юлька нахмурилась, у нее всегда портилось настроение, когда разговор заходил о Геннадии. – И разве только эта ошибка! Между нами говоря, у мамы с папой есть одна такая вещь, что я даже тебе никогда не скажу.
Она имела в виду безумное начало их любви. Мать как-то рассказывала об этом ей и Ларисе. Она рассказывала с удовольствием, блестя глазами. И отец слушал с удовольствием и подсказывал подробности, забытые ею, и словно молодел в это время. Юлька любовалась ими обоими и любила их, и живо представляла себе цветущий луг, на котором стояла мама, молоденькая и прелестная, с играющим на ветерке колечком волос, и представляла отца на паровозе, тоже молодого и красивого («почти такой красивый был, как Геня», – сказала мама и на минуточку затуманилась). Но Юльке трудно было представить себе отца пристающим к незнакомой девушке на станции, а маму, свою маму, – кокетничающей в ответ («до чего они оба были некультурные!»). И уж вовсе дико было – как это мама уехала с человеком, который представлялся ей привычным обольстителем («какая пошлость!») и о котором она ничего не знала («а вдруг бы оказалось, что он замаскированный диверсант?»). Тут был вопиющий пример того самого непроверенного чувства, против которого старики предостерегали молодых, – какую цену имели для Юльки их предостережения.
– В общем, бог знает как они жили, когда были молодые, – вздохнув, заключила она и встала. – А посуду, Андрюша, будем держать в кухне, в шкафчике. Буфет некуда, и он кошмарно дорого. Покажи кухню.
В кухне молодая женщина, в платочке и калошках на босу ногу, стояла на подоконнике и мыла окно.
– Здравствуйте, – сказала Юлька.
– Здравствуйте, – ответила женщина с подоконника.
– Она будет вашей соседкой, – сказал Андрей.
– Понятное дело, – сказала женщина веселым певучим голосом. – Как получил комнату, так и невесты налетели.
– Нет, она у меня давно, – сказал Андрей. – Она была в девятом классе, когда мы решили.
– Вы одна все убрали, – сказала справедливая Юлька. – Следующий раз буду убирать я.
– Да уж это как водится, – сказала женщина. – Главное, знаете, горячая вода во всякое время, и в кухне, и в ванной, вот удобство! И не захочешь, а лишний раз помоешь пол, поскольку воду греть не надо!
Заплакал ребенок. Женщина скинула калошки, спрыгнула с подоконника и убежала.
– И малыш есть, какая прелесть, – сказала Юлька и, открыв кран, подставила под него руку. – Не горячая, чуть-чуть теплая… Нет, постой, пошла горячей. – Она стояла с серьезным, задумчивым лицом, держа руку под струей, а он смотрел на нее с обожанием, и все сильнее ему хотелось поцеловать ее. Но он был воспитан ею в строгих правилах.
Глава тринадцатая
ЖИЗНЬ КОРОТКА
Дорофея возвращается из Сочи шоколадно-загорелая, довольная, с большой корзиной фруктов. Ее отличное настроение не испорчено тем, что Геннадий ее не встретил: «Добрый признак – значит, работает».
– Девочки, ох! Если бы вы только знали, как там хорошо, – еще лучше, Ленечка, чем было!
Она ходит по дому, разбирает свой чемодан, на ходу обрывает с бегонии засохший листок и смотрится в зеркало.
– В бабки пора записываться, а я надумала наряды шить – видела на курорте костюмчик один, больно понравился, вот посмотрите. – Она берет карандаш и клочок бумаги и рисует костюмчик.
– До чего странно, Юлька – студентка, как время пролетело, ты подумай, Леня!.. А мы с тобой давай не поддаваться времени.
– А мы и не поддаемся, – замечает Леонид Никитич.
– Ни за что давай не поддаваться. Пусть им великолепно, а нам чтоб еще лучше. Я в бабки к вашим детям не пойду. Не надейтесь.
Она подошла к Ларисе и Юльке, стоявшим рядом у стола, обняла обеих сразу и повторила, притянув к себе обе головки, светлую и темно-русую:
– Не думайте, девочки, сами будете ребятишек растить, я не бабка, я еще работник!
Лариса и Юлька вынимали фрукты из корзины и выкладывали на блюда. Стол был покрыт виноградом и большими сливами, темно-синими и желтыми, как янтарь.
– Красота! – сказала Лариса. – Даже жалко есть.
И вздохнула о том, что Павла Петровича нет в городе и нельзя угостить его этими фруктами. Три недели назад он уехал в Москву – поработать в библиотеке Ленина, закончить диссертацию; с тех пор – хоть бы открытка…
– Ну что значит жалко! – сказала Дорофея. – На то и везла тыщу километров, чтоб вы поели вволю, только вот этих синих, Фаля, отбери с полсотни – замариновать.
– Я ужасно рада, – вдруг сказала Юлька, – что ты в таком настроении. Дело в том, что я хочу сказать. Мы с Андрюшей женимся.
Она произнесла это с обычной храбростью, твердым голосом и, договорив, облилась румянцем.
– Еще что! – сказала Дорофея. – Вы дети.
– Ну конечно, – грустно сказала Юлька, кладя виноградину в рот. Непроверенное чувство, и так далее.
– Конечно, непроверенное!
– Мы знакомы восемь лет, – слегка задохнувшись, сказала Юлька. Сколько же еще проверять?
Она подняла глаза на отца, обращаясь к нему за поддержкой.
– Не знаю, – сказала Дорофея, – сколько надо проверять и как это проверяется… Но знаю, что рано.
– А что я скажу, – вмешалась Евфалия. – Сказать?.. Ты на три месяца была моложе, когда вышла за Леню.
– Что ты равняешь! – сказала Дорофея.
– Почему же не равнять? – спросила Юлька.
– Просто смешно! – сказала Дорофея. – Мы с папой – и вы с Андрюшей. Мы с папой прожили, слава богу, – скоро тридцать лет.
– Ты сама говорила, что вы совершенно не знали друг друга.
– Тридцать лет – это, я думаю, доказательство, что мы не ошиблись.
– Подумай, мама, что ты говоришь! – строго сказала Юлька. – Ведь для того, чтобы мы могли проверить, можем ли мы прожить тридцать лет, надо нам пожениться или не надо?
Леонид Никитич засмеялся. Лариса вышла из столовой.
– Это просто возмутительно, – сказала Юлька, – что вы относитесь несерьезно.
– Да ну, – сказала Дорофея, – что тут может быть серьезного. Посмотри на себя: девчушка.
– Ты тоже была!..
– Другое время было, – сказала Дорофея и стала звонить по телефону Чуркину.
– Я категорически отказываюсь говорить несерьезно! – сказала пунцовая Юлька. – В конце концов, мне разрешает закон!
– Кирилл Матвеич, здравствуй, я приехала, что у нас там делается? – восклицала Дорофея, не обращая на Юльку внимания.
Леонид Никитич, озадаченный, смотрел на них и думал: «Зачем это Дуся так… Одно дело Генька, другое – Юлька. У Юльки все получается… по-человечески. Бедный мой цыпленок, даже не поздравили отец с матерью», думал он, болея за Юльку. Но ничего еще не успел вымолвить, как они исчезли из столовой обе, мать и дочь. Он пошел их искать и нашел на заднем крылечке веранды; они сидели обнявшись, и Юлька прижималась щекой к материнскому плечу. Леонид Никитич стал над ними и спросил:
– Договорились?
Они повернули к нему оживленные, ласковые лица, и он обрадовался.
– И хорошо, хороший парень; мы же его знаем, – сказал он, обходя их и присаживаясь ступенькой ниже. Вздохнул и заключил с невольной грустью: Ну, поздравляю тебя…
Тем же московским самолетом, что и Дорофея, вернулись в Энск Борташевичи, Степан Андреич и Надежда Петровна.
Зайдя к Сереже, Саша обнаружил большие перемены: чехлы были сняты, ковры расстелены, квартира приобрела богатый и гордый вид.
Пришел Санников и сел играть с Сережей в шахматы, и Саша сидел возле них с удовольствием, потому что, во-первых, они оба были сильные игроки и у них было чему поучиться, а во-вторых, Катя заглянула на минутку и сказала:
– Здравствуйте, мальчики.
Она стала еще красивее, и голос еще музыкальнее, или, может быть, Саше так показалось. Он был уверен, что все кругом от нее без ума, и удивился, что Санников даже головы не поднял и только нескоро, когда она давно ушла, пробормотал, двинув пешку:
– Здравствуйте, кто это там…
В Сережиной комнате было убрано, кухонный стол исчез вместе с росянками.
– Да, конец моему порядку! – сказал Сережа. – Живи не так, как хочется…
– А так, как мама велит! – басом сказал Санников.
Он был крепыш, круглолицый, стриженный наголо, похожий на молодого солдата. Саша закурил, Санников тоже достал папиросы и попросил прикурить.
В общем, им было вольготно, и никто им не мешал, но потом их позвали пить чай.
– Познакомься, мама, – сказал Сережа, выйдя в столовую, – мой новый товарищ, Саша Любимов.
– Здравствуйте, – сказала Надежда Петровна и осмотрела Сашу с головы до ног. Он ничего не имел против осмотра, потому что был хорошо одет и аккуратно подстрижен, но вообще Надежда Петровна ему не понравилась, чем-то даже испугала его.
– Здравствуйте, – небрежно сказал Санников, качнув туловищем, что означало общий поклон, и хладнокровно сел рядом с Сережей. Саша подумал, что этот грубоватый парень сумел себя поставить здесь как нужно.
Сам же он чувствовал стеснение, и чем дальше, тем больше, – из-за Надежды Петровны. Если бы его спросили: почему? – он ответил бы не колеблясь, хотя у него не было никаких доказательств: «Она плохая».
У нее злые глаза, и с этими злыми глазами она говорит любезности гостьям, сидящим возле нее, и угощает их.
Все в ней крупно, резко, отчетливо и определенно. Волосы ярко-каштанового цвета уложены правильными лоснистыми волнами. Большие губы обрисованы ярко-красной помадой. И ногти яркие, и каждый большой блестящий красный ноготь выделяется на пухлой белой руке. Одета она пестро и воздушно, как Катя, но это имеет такой вид, как если бы девичье платьице надели на гипсовый монумент.
Она большого роста, у нее большое ненатурально белое лицо, без загара (словно не провела она все лето под южным солнцем), странно-неподвижное Надежда Петровна никогда не улыбается и не смеется. И не хмурится, и говорит, еле шевеля губами. Делает она это для того, чтоб не было морщин. Но Саше эта причина неизвестна, и он со страхом взглядывает на неподвижную белую маску с подбритыми и начерненными бровями и кроваво-красным ртом. Она ужасна; неужели никто, кроме него, не замечает, что она ужасна?! Саша был бы потрясен, если бы узнал, что среди своих знакомых Надежда Петровна Борташевич слывет самой интересной женщиной.
Пришел Степан Андреич, весело поздоровался, стал шутить, за столом смеялись, – у Надежды Петровны не двигался на лице ни один мускул, и только когда уж очень было смешно, она с закрытым ртом произносила что-то вроде: «гум, гум, гум».
– Ты прекрасно выглядишь, – сказала ей Катя.
– Да? – спросила Надежда Петровна. – Ты находишь? – И поправила пышные рукава.
– А где ваша Марго? – спросила одна гостья. – Почему ее не видно?
– Она еще на даче, – ответила Надежда Петровна.
– Бедняга Марго, – сказал Степан Андреич. – Все варит варенье и жалуется, что не остается времени для личной жизни.
– Гум, гум, гум, – сказала Надежда Петровна.
Все это не нравилось Саше. Ему было скучно и отчужденно. «Семья, конечно, прекрасная, – думал он, – только мать странная, совсем она не подходит ни Сереже, ни Кате. Лучше бы из гостий которая-нибудь была их мать. И Степану Андреичу она не подходит, он простой и веселый».
Сережа как будто понимал, что чувствует Саша, – он молчал, двигал бровью и, как только выпили чай, поскорей увел товарищей к себе…
Но вот расходятся гости, молодые и пожилые. Хозяева ложатся спать. Гаснет свет в окнах квартиры Борташевичей.
Спит Сережа, написав на сон грядущий несколько строчек в дневник. Спит Катя – она видит во сне обидно исчезнувшего из ее жизни капитана Войнаровского и третирует его без жалости. Могуче храпит умаявшаяся за день тетя Поля. Не спят и разговаривают только в родительской спальне.
Борташевича терзает бессонница. Давно терзает, он не спасся от нее даже на курорте. Хваленый курс лечения ничего не дал. Борташевич ворочается, перекладывает подушки, стонет и, не выдержав своей одинокой тоски, говорит вслух:
– Господи ты боже мой!
– Ты не спишь? – сдержанно спрашивает из темноты Надежда Петровна.
– Умный вопрос, – говорит Борташевич. – Нет, я сплю.
Он скидывает одеяло и, шлепая босыми ногами, идет в другой угол комнаты. Ощупью находит графин, наливает воду в стакан, и выпив, говорит:
– Полный дом баб, и некому поставить мне стакан воды на ночь.
Надежда Петровна мудро молчит. За двадцать пять лет совместной жизни все слова произнесены по двести пятьдесят тысяч раз. Она избегает раздражения, от раздражения лицо стареет так же, как от смеха.
Она лежит с закрытыми глазами и слушает, как вздыхает и вертится муж. Профессор предписал ей засыпать не позже часа, но попробуйте заснуть в такой обстановке… Не выдержав, она говорит сухо:
– Ты бы принял свой нембутал.
– Нет нембутала, – сейчас же ожесточенно отзывается Борташевич, кончился, и в аптеках нет.
– Ну, бромурал.
– Бромурал не помогает ни черта.
– Тогда люминал. Двойную дозу.
«Ангельский нужно иметь характер», – думает она при этом.
– Где люминал? – мрачно спрашивает Борташевич после долгой паузы.
– В тумбочке.
Он поднимается, зажигает лампу и, сопя, лезет в тумбочку. У него плачущее, несчастное лицо – люди не поверили бы, что бывает такое лицо у бодрячка Борташевича. Очень не идет это лицо пожилому плотному человеку в подштанниках, сидящему на корточках в клоунской позе.
– Надя… – говорит он шепотом, присаживаясь в ногах жениной постели.
– Ну? – спрашивает она с отвращением, не открывая глаз.
– Ты действительно думаешь, что Ряженцев ничего не имел в виду?
– Нет, это невыносимо!.. Когда это было, чуть не три месяца назад… Нет, так жить нельзя!
– Постой, понимаешь, как было?.. Ты понимаешь, он когда говорил, то прямо посмотрел на меня… Но это могла быть случайность, как ты считаешь? На кого-то ведь ему надо было смотреть.
– Да что он говорил хоть, ты мне скажи! Он ведь вообще говорил? Он говорил вообще, я спрашиваю?
– Вообще, и о Редьковском в частности… А может быть, ему понравилась моя речь, он и посмотрел…
– Ложись спать! – говорит Надежда Петровна.
– Ты считаешь – ничего?..
– Больное воображение, лишь бы меня мучить.
– Так ты считаешь – пустяки? – бормочет Борташевич, блуждая глазами по ее лицу. – А почему он мне до сих пор не позвонил? Четыре дня, как мы вернулись, а он не звонит…
– Некогда ему, нет срочных дел к тебе, вот и не звонит.
– А может быть, он… Может быть, у него мысли… В связи с пожаром… Тебе не кажется?
– Боже мой! Какое отношение к тебе? Где связь?
– Как хочешь, он бы должен позвонить. Он тогда в отпуску был, понимаешь?
– Ну?
– Вдумайся: он был в отпуску. Он еще не вернулся – я уехал. Обязательно он бы должен мне теперь позвонить… спросить…
– Но ведь установлено, что пожар возник из-за плохой проводки! Ведь доложили ему! Ложись, а то люминал потеряет силу.
– Да… установлено… – Пауза. – А если… заподозрят?.. Ты понимаешь…
– Не могу, не могу! – задыхающимся шепотом перебивает она, мотая головой по подушке. – Псих, больше ничего! Истерзал!.. Ты же мужчина! – говорит она громче, с презрением, садясь на постели. – Так распуститься!.. Сейчас же уходи и… («дрыхни», хочется ей сказать, но она удерживается)… и спи, – говорит она интеллигентно. – Спи, дурачок.
Он покорно заползает под свое одеяло и тушит свет. Когда Надежда Петровна начинает говорить таким драматическим голосом, это сигнал к прекращению разговора: она, значит, потеряла свою мудрую выдержку, еще немного – и начнется истерика, визг на весь дом.
Он лежит и, тяжело вздыхая, смотрит в потемки. Потом – нескоро говорит:
– Тебе легко. Ты не видела, как уходил Редьковский.
Потемки не откликаются.
Все тише ночь. Мелким бегом бежит на часах секундная стрелка. Издалека донесся грохот одинокого трамвая. Люминал не действует, зря глотал. И чего ждать от таблеток, чем тут помогут таблетки…
Четверть века назад в***-ской краевой конторе парфюмерного треста сидела за машинкой девушка Надя.
Она не была красавицей, но каждый посетитель, хотел или не хотел, обращал на нее внимание. Представьте себе: голые столы, фиолетовые чернильницы, кипы грязно-серых скоросшивателей, и среди этого канцелярского убожества – благоуханный букет из свежих роз; обратите вы на него внимание? То-то. А сходство с букетом Надя в высшей степени умела придать себе. Никто, кроме ее домашних, не знал, сколько на это затрачивалось сил физических и душевных, как много и прилежно возилась бедняжка Надя с утюгом, иглой и продукцией парфюмерного треста. Посторонние не знали об этих усилиях, об этих, так сказать, невидимых миру слезах, а видели результат: платьица неимоверной чистоты, вкуса и свежести, белоснежную шейку с шоколадной родинкой, румянец – нежнейший, маникюр – новехонький, завивку – самую модную, на высоко открытых стройных ногах – тончайшие чулки без единой морщинки. (Когда на таком чулке спускается петля, поднимать ее крючком или иглой – сущая каторга; а аппарат для этой цели в ту эпоху еще не был изобретен).
Надя пришла в трест из «Полиглота». Так назывались курсы иностранных языков, стенографии и машинописи, организованные в начале нэпа группой дельцов. Обучение на курсах стоило дорого, но Надин папа, портной, ничего не жалел, чтобы обеспечить дочери будущее. От языков Надя отказалась: она не очень-то любила учиться, а для достижения той жизненной цели, которую она избрала, достаточно было незаконченного школьного образования. Для достижения жизненной цели важно было одно: скорее оставить убогий кружок папиных знакомых и заказчиков (бог знает что за шантрапа, приносившая в перелицовку дрянные костюмы) и соприкоснуться с многообещающим миром, где ходят, помахивая упругими скрипучими портфелями, крупные хозяйственники, нэпманы в брючках-«бутылочках», суженных книзу, и зеленые выдвиженцы, не соображающие, какие возможности свалились им в руки вместе с выдвижением на руководящую работу.
За шесть месяцев Надю обучили в «Полиглоте» стенографии и машинописи по новейшей системе. Большой зал, уставленный рядами грохочущих «ундервудов», внушал благочестивое отношение к конторскому труду. Преподавательницы, солидные особы, прекрасно одетые и причесанные у парикмахера, наставляли учениц в том смысле, что служащая девушка должна быть как картинка, это внутренне дисциплинирует и способствует служебному успеху. Надя чутко прислушивалась к этим наставлениям…
В те годы была безработица; даже девушкам, отлично владевшим машинописью и стенографией по новейшей системе, не так-то просто было получить работу. Но папин заказчик, главный бухгалтер***-ской конторы парфюмерного треста, устроил Надю у себя в учреждении (сколько папе это стоило, Надя не знала точно). И вот Надя – букет из роз – сидела, скрестив под столом ножки, у окна в уголку, ее лакированные пальцы порхали по клавиатуре машинки, изредка она вскидывала глаза и сейчас же опускала их с бесстрастным выражением: я занята, не отвлекайте меня болтовней, ваши анекдоты мне нисколько не интересны!
Во время заседаний (мы в ту пору заседали мучительно долго; недаром Маяковский ратовал в стихах за «искоренение всех заседаний») у стола управляющего появлялась Надя с горсточкой тонко отточенных карандашей стенографировала… Непременно находился какой-нибудь любитель, который добровольно брался оттачивать ей карандаши. Она принимала это как должное – не поблагодарит, не улыбнется. Всякий понимал: знает себе цену гражданочка. И покуда тянулись прения, деловые мужчины следили усталыми глазами за лилейной ручкой, уверенно-небрежно скользящей по бумажному листу… Кончалось заседание, все выходили из табачного дыма желтые и раскисшие, а Надя хоть бы что: убирала свои карандаши и, обмахнув пуховкой щеки, чтобы смягчить румянец, отправлялась к машинке расшифровывать стенограмму.
– Драгоценная сотрудница! – говорило начальство.
Молодые счетоводы и пожилые товароведы пробовали за нею ухаживать. Со счетоводами она иногда ходила в кино, но не допускала глупостей в темноте, это ведь все была голь перекатная, вроде самых завалящих из папиных заказчиков. С товароведами никуда не ходила: у всех у них были бдительные старорежимные жены, она боялась сплетен и скандалов. И что такого особенного – товаровед? Она хотела мужа с большими перспективами; хотела видного положения; хотела денег. Конечно, хотелось и любви; но любовь роскошь, которую можно позволить себе только после того, как будет достигнута главная жизненная цель. Надя любила после работы пройтись, одна или с кем-нибудь из женщин-сослуживиц, по главной улице, постоять перед витринами. После голодного, холодного, неуютного военного коммунизма так приятно было любоваться голубыми песцами, котиками, кружевными рубашками, вынырнувшими из небытия с помощью той изворотливой частной инициативы, которая «из мухи делает слона и после продает слоновую кость».
Летом на главной улице этого шумного южного города в две шеренги стояли цветочницы, продавали пышные, великолепные, тревожащие воображение цветы; под полосатыми тентами бесчисленных кафе нэпманы и нэпманчики ели мороженое и заключали коммерческие сделки; у них были свои женщины, шикарные и наглые, без предрассудков; Надя ненавидела их; здесь наживали и тратили не считая, как будто предчувствовали, как ничтожны их сроки; никому не было дела до миловидной конторской служащей и ее вожделений. Она проходила, выказывая безразличие, хотя алчная зависть сжимала ей горло. И так же безразлично из-под полосатых тентов смотрели на нее, ковыряя в зубах, чернявые южные дельцы.
Прошло два года. Много было исписано карандашей, много израсходовано снадобий, придающих девушке сходство с букетом роз, а шелковых чулок сколько изношено – разорение! – и Надя стала уж подумывать, что, видимо, ее тактика устарела, что секретом достижения жизненной цели владеют те женщины, которые кутят с мужчинами в кабаках, делают аборты и плюют на все на свете.
Но вот в широкое кресло управляющего конторой сел, смущенно ухмыляясь, Степан Борташевич. Не руководящая должность смущала Степана: перед тем он работал заместителем заведующего на заводе «Саломас» и проявил способности. Смущал непривычный шик: шелковые шторы с фестонами, ковер на полу, стеклянный шкаф, где на стеклянных полочках были выставлены флаконы и флакончики, коробки, баночки и тюбики с изделиями треста: духи, одеколон, пудра, зубная паста, губная помада, туалетное мыло, крем от веснушек, ночной крем, крем под пудру, крем для смягчения кожи рук, шампунь, фиксатуар… Пахло в кабинете, как в парфюмерном магазине. Борташевич потрогал свое кожаное кресло цвета кофе с молоком, стеганное на манер одеяла: чистое шевро; а окружность – два зада свободно уместятся; и сколько же такая меблировка стоит? До чего не похож был этот кабинет на комнатушку Степана на заводе, комнатушку, отгороженную от счетного отдела некрашеной фанерой. Борташевич был парень простой, без буржуйских замашек.
«Культура! – подумал он. – Богатеет республика! Посмотрели бы наши ребята, куда меня посадили».
До революции, мальчишкой, он работал на заводе «Саломас», сперва чернорабочим, потом на прессе. Поджаренное подсолнечное семя горячим потоком текло по рукаву в пресс из печного закрома. Степан включал рубильник: пресс, жужжа, приседал, в резервуар стекало темно-золотое душистое масло. Оно шло на производство саломаса – жира, употреблявшегося для производства мыла. Степан ел хлеб, макая его в теплое подсолнечное масло: хорошая еда! Как-то в армии, в непогоду, на неприютном ночном привале, под мокрой шинелью, он поделился с товарищами воспоминанием: «Вот, ребята, на заводе я работал – семечки жал; славное дело! Не тяжелое. И дух такой хороший – просто весь ты этим духом пропахнешь… Сытно пахнет и приятно. И тепло…»
В армию он пошел добровольцем. В восемнадцатом году, когда городом при помощи интервентов овладели белогвардейцы, много рабочих ушло с красными частями, и Степан Борташевич в их числе. Сначала был бойцом, а после ранения и контузии служил по интендантству. Демобилизовавшись, вернулся на «Саломас». Что можно устроить жизнь иначе, ему и не представлялось. «Э, проживу!» – думал он о своем будущем.
На заводе его встретили хорошо – с заслугами товарищ. Он попросился на пресс, но его приставили к хозяйственной части, а вскоре назначили заместителем заведующего. Подвернулась симпатичная дивчина, он встречался с нею по вечерам в клубе рабочей молодежи. Дивчина запевала, и Борташевич с удовольствием пел вместе с комсомольцами: