Текст книги "Собрание сочинений (Том 2)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц)
*ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ*
И город пробуждается.
Первыми на чисто подметенные улицы выходят рабочие, это их час. За ними покидают дома студенты, школьники, хлопотливые хозяйки с клеенчатыми сумками и плетеными авоськами и служащие учреждений. А когда весь этот деловой народ разойдется к своим местам, появляются младенцы в колясках, старички, живущие на покое, и разный прочий люд.
Рано утром, до начала работы в горисполкоме, Дорофея с Чуркиным и главным архитектором Василием Васильевичем едут осматривать новый дом, который вскоре будет принимать комиссия. Построен дом на Точильной, окраинной улице (в старину там жили точильщики, от них улица и получила название); Василий Васильевич, загодя выговоривший себе квартиру в новом доме, возражал против того, чтобы этот дом строили в таком запущенном месте; но Чуркин, верный идее ликвидации окраин, настоял на своем. Окруженный маленькими домиками, деревянными заборами и лоскутными садиками, новый пятиэтажный, с восемью подъездами дом выглядит великаном и красавцем. Он уже покрыт, застеклен и окрашен снаружи, остались мелкие внутренние работы. В нижнем этаже – помещения для магазинов и общественной столовой. Выше – квартиры с балкончиками, со светлыми кухнями; ванные комнаты облицованы белым кафелем; паркетные полы, ниши с полками для книг и для посуды. Все квартиры хороши, но в одной, во втором этаже, Дорофея заметила еще дополнительные украшения и усовершенствования: двери с узорными матовыми стеклами, необыкновенные стенные шкафчики, камин, лепные карнизы… У Василия Васильевича, когда осматривали эту квартиру, лицо было расстроенное; белые склеротические руки дрожали… Делая вид, что не замечает его смятения, Дорофея сказала:
– Миленькая квартирка. Это чья же такая?
Василий Васильевич потащил из кармана пузырек с нитроглицерином… Дорофея беспощадно повторила вопрос. Чуркин пробормотал с неудовольствием:
– Тебе вот непременно подавай уравниловку. Ну, отделали одну квартиру индивидуально, подумаешь. Не для кого-нибудь – для стоящего человека…
– А ты подсчитал, – спросила она, – во что эта индивидуальная отделка обошлась горсовету?
Чуркин не ответил, она сама подсчитала в уме – и вздохнула.
– А список когда утвердим? – спросила она.
Она имела в виду список лиц, которые будут поселены в этом доме. Жилотдел подготовил список давно, а Чуркин медлил с утверждением.
– Обдумаем сперва, тогда и утвердим, – проворчал он в ответ на ее вопрос и пошел прочь от нее. – Время терпит.
– Где ж терпит? – настаивала она, идя за ним. – Заселять скоро.
– Ладно, ладно, – сказал Чуркин, нервно моргая. – С кондачка не годится. Чересчур много желающих. Только и слышишь – давай площадь. Кто и молчал, так теперь, когда увидели дом…
– Перестали молчать, естественно.
– Естественно. А дом не резиновый. Это, может, Исус Христос кормил, понимаешь, пятью хлебами десять тысяч человек или сколько там. А тут реализм. Тут каждую кандидатуру надо обмозговать, – сказал Чуркин и решительно заговорил с Василием Васильевичем о дымоходах.
«Наобещал квартир и не знает, как выйти из положения», – подумала Дорофея. Принципиальный, упрямый Чуркин сплошь и рядом бывал мягким как воск, и некоторые люди пользовались этим.
Вышли на улицу, и стало ясно, что ее нужно немедленно мостить и асфальтировать, – уж очень безобразно выглядели деревянные мостки и рытвины по соседству с новым домом, с его нарядными балконами, с громадными, еще пустыми магазинными витринами.
– Этак задождит – моментально грязи нанесут в магазин, – сказала Дорофея, и Чуркин начал договариваться с Василием Васильевичем и прорабом, чтоб не позже завтрашнего дня расчистили площадку вокруг дома, послезавтра начнем приводить улицу в божеский вид.
День полон трудов. Кто строит дом, кто станок; кто отвешивает хлеб покупателям, кто нянчит ребенка, а кто пишет книжку. А когда поработано на совесть – почему не повеселиться? Нынче вечером в парке культуры – проводы лета, большое гулянье с фейерверком и аттракционами.
Оркестр без устали играет танцы; подхваченные репродукторами, на весь парк гремят краковяки и вальсы. Танцевальная площадка не может вместить желающих; танцуют в аллеях и на дорожках цветника. Пляшут молодые люди в пиджаках, ученики ремесленных училищ, курсанты военной школы и бесчисленное множество девушек. Попадаются костюмированные – то мелькнут расшитые рукава и головка в венке из цветов, с разноцветными лентами, развевающимися в танце, то пройдет, томно обмахиваясь платочком, запыхавшаяся «ночь» в черных с блестками одеждах. Цепи цветных фонариков разбегаются в темной листве. Смех и говор звучат не смолкая. Лихорадочно работают продавщицы мороженого: чуть покажется продавщица с коробом своего сладкого товара, как девушки, молодые люди в пиджаках, ремесленники и курсанты обступают ее тесной толпой; несколько минут суеты и давки – и толпа рассыпается, и продавщица налегке поспешает за новой партией товара…
Блистая серебряными позументами, кружится смешная карусель с верблюдами и жирафами. На жирафе в малиновых яблоках катят задумчивые, углубленные в себя Юлька и Андрей.
– Значит, решено, – говорит он сдавленным от любви голосом. – Завтра я иду.
Она молчит, ей вдруг жутко ответить «хорошо». До сих пор, при всей ответственности ее намерений, это было похоже на игру; Андрей, хоть считался женихом, был просто нежный брат и преданный товарищ, и она ходила вольная, ничем не скованная, – но вот завтра он заявит в загс об их браке, а через неделю их зарегистрируют, она переедет к нему в ту комнатку на седьмом этаже, для которой сама покупала занавески, и что же это будет, куда денется ее теперешняя, милая и свободная девичья жизнь?.. Карусель кружится, музыка играет, лица людей, стоящих кругом, мчатся, мелькая, все плывет, – Юлька закрывает глаза…
– Так решено, – повторяет Андрей и берет ее за руку. И в первый раз она вздрагивает от горячего и твердого прикосновения его руки.
– Хорошо, – отвечает она с закрытыми глазами.
Третья смена музыкантов заняла места в оркестре, дважды прокрутили механики старый веселый фильм «Антон Иванович сердится»… Но кончается и эта ночь, гаснут цветные фонари, пустеют аллеи, забросанные окурками и бумажками, на окурки падает, кружась, желтый лист, – прощай, лето, до нового свидания!
Новое разгорается утро, в это утро на энском аэродроме встречают болгарских гостей.
Солнце еще не печет; за серо-зеленым полем, в лощине, курится туман, сквозь туман темнеет дальний лес. Небо золотистое, спокойное, в нем стоит мягкий моторный рокот.
Над громадно-распахнутым полем идет на посадку самолет. Он опускается, разрастаясь – летучая серебряная чудо-рыба с большой головой, – и садится на дорожку шагах в двухстах от встречающих. Отворяется дверца, люди выходят. На ветру, поднятом винтом, взвиваются красные клетчатые юбки болгарок… С чувством торжества и красоты происходящего Дорофея идет к ним, и навстречу протягиваются смуглые руки, блестят белые зубы на смуглых лицах…
Старуха Попова выделяется среди всех черным платьем и черным платком. У нее горбоносое худое лицо, усики над губой и узловатые крестьянские руки. Ей подносят букет; Попова держит его как сноп, цветы не идут к ее вдовьему наряду и резкому, словно из темного камня вырезанному лицу. Красавица Марчева хочет взять букет, чтобы помочь ей; Попова не отдает и строго говорит что-то.
– Что она говорит? – спрашивает Дорофея.
– Она увезет эти цветы в Болгарию, – по-русски отвечает Марчева, опережая переводчицу. – Она их положит на братскую могилу, где похоронены ее сыновья. У нее оба сына казнены при фашистах, – вполголоса добавляет Марчева, с доверием глядя на Дорофею черными, как черный бархат, длинными глазами в густых ресницах.
Они едут в гостиницу. Сентябрьский город ярок и пышен. С великолепным напряжением всех сил цветут цветы на бульварах и в скверах. От цветов, от расставленных всюду ларьков с грудами бледно-зеленой капусты, красных помидоров, оранжевой моркови и лиловых слив небывало пестры улицы. Урожай вливается в город и затопляет его своими дарами и красками. Старуха Попова прямо сидит в машине и, медленно поворачивая голову, осматривает все суровым зорким взглядом. «Что она чувствует, – думает Дорофея, глядя на ее орлиный профиль, – что чувствует в нашей стране старая женщина, которая все отдала, чтобы ее народ мог жить свободно, как наш?..»
В гостинице гостьи переодеваются. Попова достает из чемодана заботливо сложенное ситцевое платье и тоже переодевается, изредка вмешиваясь в общий разговор. Дорофея видит ее старые, жилистые руки и мытую-перемытую рубашку деревенского холста с большой серой заплатой из нового холста на спине, и забытое воспоминание входит в сердце: мать! Мать стоит и переодевается – те же руки с узлами рабочих мышц и с острыми локтями, те же терпеливые мужицкие лопатки под рубашкой, и рубашка такая же, с аккуратно наложенной грубой заплатой, только изба низка и темна, мглистый день развидняется еле-еле… Облик показался и скрылся; и осевшая могила на краю погоста мелькнула далеко, далеко… Дорофея смотрит на Попову, и так ей понятно все, что было и есть в душе и в жизни Поповой.
В чемодане у Поповой лежат сельскохозяйственные брошюры на русском языке.
– Товарища Попову интересует опыт передовых колхозников, – переводит переводчица. – Она руководит кооперативным хозяйством. Большая борьба; кулаки стреляли в нее; в лесу, когда она ехала на станцию; но не попали.
А у Марчевой с лица, покрытого персиковым пушком, не сходит сияние. Марчева сильная, яркая, она так хороша, что от нее не хочется отвести глаза, в ней все красиво – от богатых смоляных, бурно вьющихся волос до стройных ног в щегольских башмачках. О ней рассказывали, что девочкой она партизанила вместе с братьями и была отважна до безрассудства; но в изящной женщине с нежным голосом и сдержанными манерами не узнать отчаянной партизанки, которая в мужской одежде пробиралась козьими тропами по горам.
– Вы очень хорошо говорите по-русски, – замечает Дорофея.
– Я скажу вам секрет, – говорит Марчева. – Я не оставила надежду, что все-таки буду учиться в русском университете. В СССР. Не поздно учиться: мне двадцать три года, – говорит она с некоторой тревогой, полувопросительно подняв к Дорофее свои прекрасные глаза с голубыми белками.
– Почему же это до сих пор не удалось устроить? – спрашивает Дорофея.
– Я вышла замуж, – отвечает Марчева, опуская ресницы…
Надо же, чтобы в такой хороший день на глаза Дорофее попался Геннадий. После приема у Чуркина и осмотра города гостьи приехали в Дом техники. И тут на улице Дорофея столкнулась с сыном.
Он шел с двумя здоровенными парнями в длиннейших сверхмодных пиджаках. У всех троих были самодовольно-брезгливо ухмыляющиеся лица – «э, мы цену себе знаем, нас ничем не удивишь!» – откровенно нагло заявляли эти лица… Волосы чуть не до плеч – мода, что ли, у них не стричься?.. – и походка как у паралитиков. Они в упор рассматривали Марчеву. «Н-ничего!» громко сказал один. «Да нет, примитив!» – сказал другой. Дорофее кровь ожгла щеки… Геннадий увидел ее и кивнул. Она не ответила, прошла к подъезду ему наперерез, не оглянувшись. На минуту она перестала слышать и соображать, что делается кругом…
«Чужой! Чужой!» – мучительно ясно и до конца ощутила она – никогда еще не было такой ясности и окончательности…
«…Везде чужой, во всем!» – с отчаяньем думала она, слушая вокруг себя говор на двух языках и силясь улыбаться…
…Перед вечером болгарки улетели. Опять было небо без облаков, пронизанное спокойным светом, и запах сена, и мягкий, важный рокот моторов в высоте над аэродромом. Серебряная машина стояла на дорожке, распластав могучие крылья.
– До виждане, до виждане, – говорили болгарки.
– Уверена, еще увидимся в жизни, – сказала Марчева, глаза ее нежно мерцали в черной опушке ресниц.
– Благодаря за всичко, – сказала старуха Попова.
– В добрый час. Приезжайте еще, – отвечала Дорофея, пожимая руки.
Загрохотал мотор. Горячий ветер дунул и затрепал траву. Самолет двинулся по дорожке, разбежался, отделился от земли и, удаляясь, стал подниматься. И гул его влился в гул других моторов, парящих в высоте.
Дорофея стояла, сложив руки щитком над глазами, и смотрела ему вслед, пока он не скрылся, сверкнув искоркой.
Один из самолетов, круживших над полем, снизился и сел на дорожку. Из него стали выгружать ящики с виноградом. Ветерок, набежав, донес до слуха пыхтенье локомобиля и говорок трактора… Золотая пора забот и изобилия, время сбора плодов и нового сева! Как бы хорошо было в тот час Дорофее… если бы не это чувство беды и вины, что тенью ложится на поле и небо, «моя вина, я ответчица, – и как же теперь развести мне эту беду?..»
Глава четырнадцатая,
ПОСВЯЩЕННАЯ ГЛАВНЫМ ОБРАЗОМ ВОПРОСАМ БРАКА
– Вас просит сын, – сообщила секретарша.
Дорофея покраснела от гнева: она не хотела его видеть! С плакатной наглядностью представилась вчерашняя позорная встреча на улице… Секретарша ждала. Дорофея сказала:
– Пусть зайдет.
Геннадий вошел оживленнее обычного, вид приподнятый:
– Мать, здравствуй. Зашел проститься, поздравь: завтра еду.
– Куда это? – крепясь, осведомилась она сухо.
– В Одессу. Из Одессы в Батуми – морем. На теплоходе «Россия». Здорово?
– Очень. Это что же, уже отпуск?
– Понимаешь, вырвал-таки. Не хотели давать. Вырвал без сохранения содержания. Знакомый оказал протекцию…
– Откуда деньги на поездку?
– Понимаешь, так удачно, как раз выиграл по займу, – солгал Геннадий. – Но если ты в форме… я бы ничего не имел против, если бы ты добавила. – Цыцаркинские деньги уже несколько порастаяли, и было бы не худо получить для такого экстраординарного случая дотацию от матери.
– Я не в форме, – сказала она. – И вообще, Геня…
Тон был непривычно жестким. Геннадий насторожился.
– Мне не нравится твой образ жизни. Мне не нравится этот отпуск. Она сидела, маленькая за большим столом, и с каждой фразой энергично пристукивала карандашом по столу, лицо ее выражало боль и решимость. – Мне не нравятся твои знакомые. И мне это все надоело.
– Откуда ты знаешь моих знакомых?
– Видела вчера. Что это такое? Откуда взялось? Что за шпана около тебя?
– Никакая не шпана. Обыкновенные ребята… В чем дело? Ты не хочешь, чтоб я ехал? Но почему? Каприз с твоей стороны…
– Ты посмотри на свой пиджак. Да ты в зеркало, в зеркало, это курам на смех, такая длина… А поповские патлы для чего? Я спрашиваю – патлы зачем?
– Ну, мода…
– Чья мода? Не знаю такой моды.
– Ну, стиль… Мало чего ты не знаешь! Тебе непременно нужно, чтобы я был похож на всех.
– А тебе и твоим дружкам – лишь бы не быть похожими?
– А что?
– Для чего вам быть непохожими? Чтобы отделиться? От кого отделиться? Ты соображаешь – от кого?
– Фу-ты, из мухи слона… Да я на юге подстригусь. Завела об ерунде… Нет денег – ну и нет, обойдусь, а при чем тут пиджак, патлы…
– При чем – а вот при том! – сказала она и, стукнув, сломала карандаш. – Нарочно не хочешь понять, что тебе говорят! Какое ты имеешь право – без сохранения содержания? За чей счет? За мой? Зинаидин? Сашин?.. Ты сколько месяцев за пятилетку отработал? На проценты с какого такого капитала живешь? Чужим трудом живешь! Кто ты есть? Цель у тебя какая? Назначение твое? Можешь ты подумать наконец?..
Она все повышала голос, приходя в ярость, – ну вы подумайте, не вдолбишь ему, дурак он, что ли!.. Он рассердился:
– Пришел проститься по-хорошему… в кои веки что-то удалось… и на тебе, опять сцена! Жизни нет!.. Непременно живи так, как вам хочется…
– Кому это – «вам»?!! – крикнула она, вскочив, и уже не карандашом кулаком ударила по столу так, что услышали в приемной. – Отделяешься? Отказываешься? Мы, значит, особо, а ты – особо?.. Эй, Генька! Смотри!.. – прокричала она бешено. – Под ноги погляди – куда идешь-то!..
Быстро вошла секретарша.
– Дорофея Николавна, вас к телефону, Дорофея Николавна, успокойтесь, – заговорила она…
Движением руки Дорофея велела ей молчать.
– Придешь ко мне, когда станешь человеком! – сказала она Геннадию. А пока не человек – не показывайся. Хватит с меня. Иди!
– Ах, так!.. Ладно! – сказал он и вышел.
– Ох, да что же мне делать! – простонала она, стиснув руки. – Какими словами говорить!..
Почувствовала – ноги не держат; опустилась на стул и подперла голову. Секретарша, испуганная, совала стакан:
– Дорофея Николавна, выпейте водички, что это вы, почернела даже вся, выпейте, расстроили вас…
– Явится – не пускать, – сказала Дорофея, еще задыхаясь. Глотнула воды и заплакала горячими слезами. – Вот видите, Тася, как… Сердце отдала – и видите, что получилось…
– Черт знает что! – фыркал Геннадий, шагая по улицам. Он не придал чересчур большого значения тому, что только что произошло: понервничала мать, а сейчас уж, наверно, одумалась и кается; не может она прогнать его всерьез… Но – кому приятно все-таки выслушать такое, как он выслушал? Да еще в учреждении, при секретарше, – на весь город пойдет… И погода испортилась, день помрачнел, забрызгал частый дождь, а Геннадий, как на грех, был без плаща. Эх, ну ладно, как-нибудь доживем этот неудачный день. Завтра утренним поездом – тю-тю, поехали!.. Одесса, Батуми, каюта первого класса, знакомства, шелковые пижамы, всего-то раз я был на юге, – когда мы с матерью ездили?.. В тридцать девятом, мне четырнадцать лет было, что я в этом юге понимал…
Так, утешаясь мыслью о предстоящих развлечениях, он дошел до автобазы. Требовалось заглянуть туда еще на четверть часа, чтобы подписать акт о передаче имущества. Отворив дверь диспетчерской, где две девушки одновременно разговаривали по телефону, Геннадий остановился: у стены на деревянном диване сидела Лариса, держа на коленях сумочку и зонтик.
«Что, и эта сделает сцену? Или попытается возобновить отношения?» Геннадий был убежден, что стоит ему захотеть, и Лариса бросит невзрачного человечка, что был с нею на вокзале, и вернется к нему, Геннадию. Смешно представить себе, чтобы после такого мужа она полюбила того человечка.
– А! – сказал он, мотнув головой. – Здравствуй.
– Здравствуйте, – ответила она, вставая. Руку не протянула. – Мне надо с вами поговорить.
– Ну, что ж, – сказал он, – заходите. – И отворил перед нею дверцу в закуток, носящий название кабинета: узкое, в ширину окна помещение за деревянной перегородкой, обставленное убого – стол, два стула и на стене железный прут с наколотыми на него бумагами, – поработала бы мать в таких условиях, у нее вон какой кабинет.
– Садитесь. – На «вы» так на «вы», оно и лучше: разошлись и соблюдаем дистанцию. Видимо, она не по поводу возобновления отношений. И сцены, кажется, не будет, спокойно держится Лариса.
В ней не было заметно волнения, только некоторая скованность. Солидней стала: развилась грудь, округлилась шея, движения плавные. Н-да, вкус у меня всегда был. Она понравилась ему, он принялся кокетничать: откинул волосы, засвистел, сделал интересно-задумчивое лицо. Она поглядела равнодушно на эти манипуляции и сказала:
– Я по делу. Нужно оформить развод.
Перестав свистеть, он кивнул с готовностью: можно оформить, почему не оформить…
– Можно и по одностороннему заявлению, – продолжала она, – но лучше, чтобы и вы подписали. Юрист составил заявление, я принесла. – Она достала бумагу из сумочки. Очень выигрывает женщина, когда у нее глаза не на мокром месте…
– Где подписать?
– Вот здесь подпишите.
– Здесь? Ага.
Он взглянул на нее долгим взглядом и с удовольствием увидел, что она краснеет.
– Так здесь, значит.
– Да, да.
«И с этим человеком я была близка», – подумала она с отвращением, в точности расшифровав его жесты и взгляды.
Она долго откладывала бракоразводные формальности, чувствуя страх перед необходимостью рассказывать посторонним людям, судьям, о перипетиях своей несчастной семейной жизни и, рассказывая, снова и публично пережить всю эту горечь и грязь. Но теперь подумала: очень хорошо, что наконец решилась; лучше скорей через это пройти; только развязавшись окончательно, освобожусь от постыдных воспоминаний.
– А как вы сегодня вечером, – спросил Геннадий знакомым ей тоном ласкового снисхождения, подписав бумагу и возвращая ей, – не свободны?.. Может, сходили бы в ресторан? Чокнуться за развод…
– Вы глупы и грубы, – сказала она. – Больше ничего не могу вам сказать. – И вышла, не простившись и не поглядев.
Пришли дожди и осенняя скука улиц, по окраинам не пройти без калош. Правда, есть проблески: едва проглянет солнышко – начинает пахнуть мокрыми листьями, и живучая ромашка в расселине старой мостовой расправляет понурые лепестки и делает вид, будто ей предстоит тут красоваться еще бог знает сколько дней. И вообще жизнь идет, и в домике на Разъезжей готовятся к свадьбе, потому что никакие дожди не в силах воспрепятствовать людскому счастью, и осенью у нас в Энске празднуется столько же свадеб, сколько весной.
Юлька сидит на полу своей маленькой девичьей комнатки. Вокруг нее разложено все, что она накопила за девятнадцать без малого лет своей жизни. За девятнадцать лет человек, живущий на одном месте, накапливает, друзья мои, очень много. Любимые книги, фотографии, письма, школьные табели. Начатые и брошенные дневники. Театральные программки, брошки, коробки от конфет и флакончики из-под духов и одеколона. Незаконченное вышиванье, сломанные безделушки и мятые ленточки. И чего-чего нет в этом хозяйстве. Вот, например, этот маленький ключ: что он открывал? Не вспомнить. А вот записка. На ней фиолетовыми чернилами нарисовано сердце, проткнутое стрелой. Эту записку Юлька получила, когда была в четвертом классе. Ее написал один мальчик из пятого класса. Сердце толстое, немного кривое и очень лиловое. Но ведь жалко выбрасывать, правда?
Целый день сидит Юлька на полу и задумчиво перебирает все по листочку, чтобы самое важное и дорогое унести с собой.
Но вот Юлькина кровать, шкафчик с книгами, столик, зеркало, большой чемодан с одежками и маленький – с письмами, фотографиями и фиолетовым сердцем мальчика из пятого класса отправлены на грузовике в Ленинский район, в новый молодежный дом, и Юлька уже не Куприянова, и Юлька уже гостья на Разъезжей.
Свадьба прошла обыкновенно: сносили из соседних домов тарелки и стулья, кричали «горько», набежало видимо-невидимо девушек, продуманно причесанных и надушенных модными духами «Белая сирень», и Квитченко четырем девушкам сделал предложение, о чем наутро совершенно забыл… Из приглашенных не явился на свадьбу только Павел Петрович.
Он в тот вечер заканчивал диссертацию и одиноко торжествовал свою маленькую победу. Отнес рукопись машинистке, поставил на полку книги, которые пролежали на столе полтора года, выбросил черновики – и почувствовал себя странно свободным, неприкаянным, чего-то не хватало… Вдруг по почте пришло письмо от Ларисы.
«Мне нужно с Вами поговорить, – писала Лариса, – не можете ли Вы прийти 26-го в 11 ч. утра в городской сад, я буду ждать у фонтана».
У фонтана? Павел Петрович уловил классические ассоциации и наморщил лоб.
Подписано было: «Уважающая Вас Лариса». Бумага пахла сиренью… Он перечитал письмо. Попытался представить себе Ларису – не удалось: представилась белая блузка, кокошником уложенная темная коса, нежный голос; лицо ускользало…
Он пошел в районо на методическое совещание. Идя по улице, случайно взглянул на витрину магазина и среди пестрых тряпок и развешанных гирляндами кружев увидел две женские ноги – из мастики или пластмассы, согнутые в колене, с вытянутыми, как у балерины, пальцами, они красовались в самом центре, демонстрируя чулки высшего качества. Павлу Петровичу не понравилась залихватская игривость этой рекламы, но тут же неведомо откуда пришла мысль: а ведь он за всю свою жизнь не купил ни одной пары женских чулок.
«И ни одной сумочки», – подумал он, увидев рядом с ногами сумки.
Ночью шел дождь, шумел по крыше и стекал по оконному стеклу, кривые капли на стекле скучно блестели в зеленом свете лампы.
В одиннадцать часов утра в городском саду безлюдно и сыро. На опустевших клумбах умирают медленной смертью грязные лохматые астры. В бассейне на поверхности воды лежат коричневые листья. Лариса в белом шелковом шарфе, накинутом на голову, очень красива, – она очень красива, оказывается… Павел Петрович идет и не знает, что сейчас будет. Его слегка знобит.
– Вы приходите так редко… – говорит Лариса своим нервным, срывающимся голосом.
«Объяснение, – констатирует Павел Петрович. – Да… Но что же она замолчала? Почему она больше ничего не говорит?»
Лариса доходит до конца аллеи и поворачивает обратно.
– Я просто не могу так редко! – произносит она с места, на одном выдохе, словно не было никакой паузы.
И опять пауза. И что-то бурно расцветает в душе у Павла Петровича какое-то бессмысленное ликование.
– Я должна вас видеть каждый день, – говорит Лариса, глядя не на него, а вперед, перед собой.
Павлу Петровичу становится жарко. В жару он ходит от одного конца аллеи до другого. Губы его склеились от молчания.
– Когда вы уходите, у меня такая тоска… – слышит он.
«Необыкновенно, непонятно, – думает Павел Петрович. – Поразительно и великолепно, что у нее тоска».
По соседней аллее проходят двое, их скучные кепки мелькают над кустами меж стволов деревьев, громкие голоса спорят о каких-то лимитах… Павлу Петровичу нужно, чтобы они замолчали и прошли, и вернулась тишина, и в тишине он бы в полную силу пережил смысл того, что сказала Лариса.
Она говорит:
– Когда вас нет чуть не целую неделю… Я все время думаю, мне кажется, что вы не придете…
Молчать, наконец, противоестественно. Павел Петрович расклеивает губы, чтобы задать резонный вопрос:
– Почему не приду?
Его голос кажется ему чужим и диким.
– Не знаю, – говорит Лариса.
Целую вечность они ходят в безмолвии. Лариса останавливается.
– Ну, вот… – говорит она упавшим голосом. – Ну… Что же делать. Прощайте.
Она быстро идет прочь от него, а он смотрит и не понимает, зачем она уходит.
– Только тогда не приходите! – страстно говорит она, оглянувшись. Тогда – ничего не надо, совсем…
И еще ускоряет шаг, и ему страшно – неужели сию минуту конец необычайному существованию, в которое он только что погрузился?
– Лариса! – восклицает он.
Галка, вспугнутая его криком, шумно вспархивает в ветвях. Сыплются желтые листья…
Лариса стоит и ждет. Он приближается с испугом в глазах.
– Ну для чего же! – говорит он бессвязно, поспешно беря ее за руку, чтобы удержать свое новое существование.
Она смотрит с сомнением, но сквозь сомнение в ее лице проступает, розовея, первое робкое торжество.
– Я же не знаю… Вы ничего не говорите… – так же бессвязно отвечает она, и из глаз ее льются слезы.
И он смотрит с восторгом на эти слезы, которые льются из-за него.
Его сердце наполняется благодарностью и готовностью ко всем дальнейшим неожиданностям, которые приготовила для него эта красивая женщина с белым шарфом на голове. Он не может отвести от нее взгляд. Это не та Лариса, которая звала его в гости и поила чаем. Эта – невиданная, чужая, но пусть она говорит и плачет и никуда не уходит.
Он ведет эту чужую, странную женщину к скамье, скамья влажная, он подстилает свой плащ. Они сидят рядом, он держит ее холодные руки. И с удивлением рассматривает тонкие, немного огрубевшие на концах пальцы с короткими перламутровыми ноготками, неизвестные, девичьи, отдающиеся ему. Что-то надо с ними делать, этого требует весь его организм; и он то сжимает их, то подносит к губам и греет своими губами.
Они сидят совсем недолго, но она встает и говорит, что ей пора в институт, уже три часа.
– Ну что вы! – говорит он, не веря. И она смеется блаженным, нежным смехом и, подняв рукав, показывает часики на запястье…
Он идет с нею по саду, по улицам, вплоть до дверей института – если бы предложила, пошел бы и в институт. Но она прощается.
– Я буду дома в девятом часу, – говорит она. – До свидания.
– До свидания, – повторяет он, не двигаясь с места.
Тяжелая дубовая дверь закрылась за нею. Мимо этой двери он проходил много раз, не замечая, – теперь она вошла в его существование, и вывеска тоже.
Он пошел по улицам один. Одиночество казалось незаконным, вызывало протест. Того, что было, было слишком мало. Сказано всего несколько слов из тысяч возможных.
Перебирал в памяти то, что сказано. Ничто не забылось, воспоминания были в сохранности. За каждым из них теснилось неразведанное.
Ярко, как при вспышке магния, он мог теперь представить себе ее лицо.
Но все же он не очень верил. Он хотел бы удостовериться, что новое существование не эфемерно; хотел бы это все закрепить за собой.
…Положить в карман, как положил вчера письмо…
Неужели это было только вчера?..
Он ходил до вечера. Иногда брызгал дождь. Потом переставал. Один раз Павел Петрович обнаружил себя сидящим в кафе. На столике была чашка с бульоном и пирожок на тарелке. Бульон был горячий, Павел Петрович обжегся и увидел чашку, пирожок и прочее.
Около восьми он вошел в цветочный магазин. Опытные продавщицы расшифровали его желания, неясные ему самому, и соорудили букет из розовых хризантем. Букет, завернутый в бумагу, получился довольно громоздким, но Павлу Петровичу эта ноша была не в тягость.
Он вышел из магазина и сразу натолкнулся на одного из своих бывших учеников, Александра Любимова.
– Здравствуйте, Павел Петрович, – сказал Саша.
– Здравствуйте, – ответил Павел Петрович, остановясь невольно, потому что остановился Саша.
– Далеко идете, Павел Петрович?
– На Разъезжую.
– Давайте я вам пакет донесу. Это вы не гитару купили?
– Нет, это не гитара, – ответил Павел Петрович. – Это цветы. Спасибо, я сам. Всего хорошего, Любимов.
Саша проводил учителя глазами и зашагал своим путем – к Сереже Борташевичу. Он ходил туда каждый день, как на службу, в надежде повидать Катю. Служба была серьезная, бессрочная, без возможностей отлынивания и прогулов, без перспектив на повышения и награды.
А Павел Петрович дошел до маленького дома на Разъезжей и не успел позвонить, как отворилась дверь и Лариса встала на пороге.
– Идемте… – прошептала она, когда он молча отдал ей пакет, похожий на гитару.
Он стоял ступенькой ниже и не шел. Взял ее за локоть и слегка потянул к себе.
– Я не хочу туда, – сказал он беспомощно. – Пойдемте лучше куда-нибудь.
Ему показалось, что едва он войдет с нею в знакомую столовую и сядет пить чай – рухнет все, возле него очутится прежняя симпатичная и скучная Лариса, а эта исчезнет, и выяснится, что не было ни слов, ни слез, все мираж.
– Куда же?.. – спросила она.
– Куда хотите, – ответил он, держась за ее руку и чувствуя ее дрожь. Вдруг осенило: – Ко мне, конечно!
Дрожь в ее руке усилилась, он тоже вздрогнул и выпустил ее.