355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Гроссман » Степан Кольчугин. Книга первая » Текст книги (страница 7)
Степан Кольчугин. Книга первая
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:27

Текст книги "Степан Кольчугин. Книга первая"


Автор книги: Василий Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)

XI

Как-то утром бабка послала Степку купить хлеба. Он вышел на крыльцо и огляделся.

Небо нависло, точно огромное солдатское одеяло, дождь лился уверенно, лениво – так уверенно в жаркий летний полдень светит солнце. Куры, опустив хвосты, выстроились вдоль сарая. Тузик стоял, опустив голову и хвост, странно похожий на четырехлапую курицу.

Конец лету! Ночью бесшумно, в серых мокрых лаптях, пришла осень. Неужели еще вчера небо было синим, из степи летели легкие паутинные нити?

На утаенную из сдачи копейку Степка купил у Бутихи три конфеты – пористые ядовито-красные трубки. Он обсосал их, они сделались лакированными. Когда бабка вышла из комнаты, он протянул конфеты Лидке.

– На, ешь, я их не люблю, они сладкие, – сказал он.

Лидка принялась обсасывать конфету. Степка ощутил, как ветерок волнения прошел по сердцу, чувство снисходительной нежности к девочке объяло его. В комнату зашла бабка и велела Лидке чистить золой кастрюлю, а Степке пойти по воду.

Степка тащил к дому ведро. Деревянный кружок мешал воде расплескиваться – она шаталась в ведре; казалось, что ведро живое и тащит мальчика за собой.

Он поставил ведро возле печки и, отдышавшись, сказал:

– Совсем полное.

Лида покачала головой и улыбнулась. Степке захотелось пронзительно крикнуть, встать на руки.

Весь день они шептались. Решено было, что Степка снова начнет работать в шахте. Лида будет варить обед и нянчить детей. Бабка подозрительно поглядывала на них, чувствуя заговор.

Мать пришла с завода перепачканная грязью. Не только ноги до колен, но и платье, руки и лицо были в грязи. Она села на табурет и, рассматривая свои руки, сказала:

– Началось болото, теперь до рождества пропадать будем. Филиппов сапоги не подвязал к поясу – с ног стащило, еле руками выволок, так босым в завод и пришел.

Она закряхтела, по-мужичьи стаскивая сапоги, потом рассмеялась.

– Мотя, что на доменных работает, встала и ни туда ни сюда, как в кандалах. Стоит, слезы текут, руками машет. Ее молодые слесари, антоновские квартиранты, вытащили.

Бабка сердито сказала:

– Ты бы грязь на дворе сняла, а то нанесла воз земли.

– Сына своего учи.

Бабка вежливо проговорила:

– Лидка, возьми веник, прибери за барыней.

Мать покачала головой и тяжело вздохнула.

Вскоре пришел дядя Василий, и все сели обедать.

Поглядев на Степку, мать сказала:

– Что ж, ваше благородие, работать не возьмут тебя сейчас – увольнять людей с завода начали: печи не достроили, в шахте тоже, говорят, участки закрывают. Мне Андрей Андреевич прямо сказал: «Твое счастье, что летом пришла, а теперь ни за что бы не взяли». Что же с тобой делать, а?

– Я в школу могу пойти, – сказал Степка.

В разговор вмешалась бабка и рассказала, как на шахте, где работал ее покойный муж, соседка вздумала учить мальчишку, а тот, не будь дураком, подрос до четырнадцати лет и зарезал ночью конторщика.

И дядя Василий сказал:

– Где уж нам детей учить.

Проговорив это, он поглядел на свои руки и, подняв глаза на иконы, вздохнул.

– Зачем зря говорить, – сказала мать и погладила Степку по плечу, – никогда он вором не будет, учи его или не учи, он у меня парень честный.

– Да, такой честный – дальше некуда. Ты его спроси, на какие он деньги конфеты сегодня покупал, – рассмеялась бабка.

– Конфеты? – спросила мать и повернулась к Степке. – Ты где конфеты достал?

Степка смотрит на притихшую Лидку, она прикрывает рукой то место живота, где лежат съеденные конфеты.

Степка совершенно неожиданно отвечает:

– Украл.

Бабка во время разговора ела кашу, пихая ее в рот пальцами, похожая на жадное, неопрятное животное.

– Утешеньице! – сказала она.

– У кого украл? – совсем тихо спрашивает мать.

Степке хочется сказать, что мать ведь истратила всю его получку, он ведь не укорял ее за это, но он чувствует, что этого говорить нельзя, и отвечает:

– Из тех денег, что ты на хлеб оставила.

Бабка всплескивает руками и хохочет:

– Вот, вот, учить его, каторжанина, а он уже ученый!

– Молчи, старая, – говорит мать и ловит Степку за ухо.

Степка, вырвавшись, убегает из комнаты. Он зол на бабку – довела-таки, старая чертовка!

Степка пошел в дальний угол коридора и вынул из кармана камень. Хорошо бы показать этот камень деду с динамитного склада. Пожалуй, без матери лучше было. Пашка и тот боялся, когда Степка приходил из шахты. А теперь что? Правда, дядя Вася очень хороший человек: когда нужно вбить кривой гвоздь, он не распрямляет его молотком, а разгибает между пальцами, точно церковную свечку. Эх, была бы у Степки такая сила! А дядя Василий всех робеет. Афанасий Кузьмич как-то сказал ему: «Ты, Гомонов, не человек, а овца. Кабы все такие были, Густав Иванович себе по три дома на день бы строить стал». – «Что ж, господь с ним», – ответил дядя Василий. Вот отец! Его боялся весь двор. Бывало скажет: «Эй, тише вы там!» – и сразу у тети Нюши такая тишина, точно не люди, а мыши у нее гуляют и пьют водку.

Интересно было бы напоить водкой мыша: в лапах у него маленькая гармонь, он ходит пошатываясь и поет песни – «Разлуку» или эту, что пел солдат, пахаревский племянник: «Отправляют на Дальний Восток». Эх, вот он погулял, когда получка была! Вот это погулял!

Посидев в коридоре, Степка выходит во двор. Дождь, темень, холод. Вернуться, что ли? Мать спит, дядя Василий сидит за столом, подперев голову руками, и смотрит в потолок. Он подзывает Степку и, гладя его по голове громадной, но очень легкой рукой, шепотом спрашивает:

– Что, досталось сегодня? – и глазами указывает на спящую мать. – Ничего, ничего, ты не скорби. Главное, ты мать уважай, что ни скажет – выполняй. Ругать будет – молчи.

– Это бабка набрехала.

– Ничего, ничего, – говорит дядя Василий.

Ночью Степка шепчется с Лидкой. Почему-то Лида, обычно молчащая целые дни, ночью говорит быстро и оживленно. Степка рассказывает про рабочего, которому оторвало голову канатом: тело вывезли на-гора, а голову найти не смогли, и она прыгает, как блоха, по заброшенным забоям и кусает шахтеров. Потом он рассказывает о старике с динамитного склада: «Почти святой, – говорит он, – кругом головы светится».

– Я не смогу за тебя замуж пойти, – вдруг говорит Лидка, – я в монастырь поступлю, а монашкам нельзя жениться.

Степка сердится. Пусть. Он ей назло поженится с пахаревской дочкой. Приедет с ней в монастырь: «Где тут монашка Лидка?» Вот где ее обида возьмет.

– Смотри, Лидка, – говорит он.

Но она отвечает тихим голосом:

– Не-е-т.

– Ну и черт с тобой, – угрожает Степка, – подумаешь тоже.

Как-то вечером раздался сильный стук в дверь.

– Входите! Войди! – закричала бабка и прибавила: – Чтоб тебя дети так на старости стукали.

Дверь открылась, и в комнату вкатился обрубленный, совершенно квадратный человек. Человек был весь мокрый от дождя, его руки по самые локти были облеплены грязью, темная щетина росла на щеках и придавала ему какой-то зловещий, суровый вид. Он казался живым черным пнем, настолько он был короток, широк, темен, и только на груди под распахнувшейся телогрейкой весело и задорно блестела серебряная медаль на измятой георгиевской ленте.

Обрубленный человек, точно ослепленный видом старухи, поднес к лицу руку в громадной кожаной перчатке, проговорил:

– Здравствуйте, вот я и приехал, – и всхлипнул высоким рыдающим голосом. – Приехал, – сказал он, похлопав по обрубкам ног, зашитых в кожаные штаны.

Бабка охнула, взмахнула руками и повалилась на пол.

Обрубленный человек шарахнулся к ней, закричал внезапно, может быть впервые поняв, что с ним произошло:

– Обе, мамаша, по коленный сустав, обе!

– Яша!.. Сынок!.. Яша!.. Глаза б мои лопнули… Жив… Яша… Лучше бы я померла, чем дождалась тебя видеть… – выкрикивала бабка.

Степка, глядя на них, начал жалобно сопеть. И только Лида, точно взрослая, мудрая женщина, уговаривала:

– Бабушка, встаньте! Бабушка, бог с вами…

Яков, всхлипывая и бормоча, снял с плеч мешок. Руки его дрожали, лицо все время кривилось. Он ползал по полу, шуршал, скрипел песком и камешками, приклеившимися к его кожаному заду.

– Дядь, – сказал Степка, глядя на медаль, прыгавшую на груди калеки. – Вы с войны?

– Отвоевался, ответил тот и спросил: – У Василия двое, что ли?

Бабка ножом счищала с сына грязь, обтирала его мокрой тряпкой.

– Господи, разве так можно… Яшеньку, сыночка… Господи… – бормотала она.

Яков мыл лицо и шею в большом корыте, поставленном на пол, зад его приподнимался, точно у гуся, который собирается нырнуть. Лицо его, отмытое от грязи, стало совсем страшным, как будто еще более темным.

– Покурить бы, – сказал он. – Ни копейки денег не осталось.

Степка кинулся к тете Нюше.

– Тетя, к нам с войны дяди Василия брат приехал!

Тетя Нюша дала ему две папиросы, и Яков, повертев их между пальцами, покачал головой и сказал:

– Важно.

Пришла с работы мать. Она была почти такой же грязной и мокрой, как Яков. Степка заметил, что бабка растерялась, точно маленькая девочка, вдруг засуетилась. Не то ей стало совестно, что у нее безногий сын, не то сделалось страшно, что невестка сейчас его выгонит на улицу.

– Ольга, – сказала она. – Яша, сын, с войны приехал. Его убитым считали. Василия родной брат.

Яков сидел перед печкой, грел руки.

– Здравствуйте, – сказал он и криво улыбнулся, – вот сижу, сапоги у печки сушу.

Степке сделалось страшно: вдруг мать скажет что-нибудь грубое, обидит обрубленного человека, прогонит его; ведь и без него в комнате тесно, повернуться негде.

Мать оглядела калеку пристальным взглядом, низко поклонилась ему и торжественно сказала:

– Здравствуйте, Яков Трифонович!

– Ольга, Ольга, родная ты моя, прости меня, старую дуру, – заплакала бабка.

Утром Яков, подскакивая, колол секачом на пороге дрова. Делал он это очень ловко. Сосновые вязкие поленья разлетались, точно плохо склеенные дощечки. А потом он вырезал Степке из куска сосновой коры человечка в лодке, и обоим вдруг сделалось весело. Степка целый день вертелся вокруг Якова. Он совсем забыл о Лиде и ни разу не вынул из кармана своего камня, – безногий солдат завладел его мыслями.

Вечером пришли соседи. По случаю гостя выпили водки, и Яков, приплясывая на табурете, с каким-то зловещим и таинственным лицом рассказывал о войне. Степка как зачарованный смотрел на него, слушая непонятные слова: «Порт-Артур… Стессель-генерал… Ляоян».

Потом заговорили шепотом, поглядывая на дверь, и больше всех горячился Афанасий Кузьмич. Когда выпили основательно, Яков ударил кулаком по столу и крикнул:

– Вот вас тут работает шестнадцать тысяч человек, целая дивизия людей! А сколько таких дивизий по всей Расее соберется?

Он говорил быстро, злобно, тряс кулаком в сторону окна, и все, тяжело дыша и вздыхая, соглашались с ним. Только дядя Василий, улыбаясь и виновато оглядываясь по сторонам, сказал:

– Грешные слова твои, Яков. Ведь от бога порядок этот дан.

И Яков, уже совсем пьяный, стал кричать, показывая на свое изуродованное туловище:

– Это, Васька, тоже от бога? – и заругался в самого Иисуса Христа.

Бабка всполошилась, а Василий встал, пошел к печке переодеваться на ночную работу.

* * *

…Дядю Василия привезли на заводской подводе часу в двенадцатом дня. Потом он лежал, как когда-то отец, в гробу, но лицо его было прикрыто платком, чтобы не было видно разбитого черепа и продавленного носа. И так же, как во время похорон отца, торжественно и протяжно выл гудок. Возвращались домой молча, на лицах были тоска и недоумение.

Бабку посадили на табурет. Голова ее тряслась, руки висели, она что-то беззвучно шептала и смотрела мутными глазами в пол. Лидка стояла рядом с Яковом возле печи, и оба казались одинаково маленькими. Мать прошлась от стены к стене и, видимо отвечая на свои собственные мысли, сказала:

– Не гнать же вас, убогих. Вместе будем терпеть, – и, подойдя к кровати, где стояли два громадных неуклюжих сапога дяди Василия, всхлипнула, махнула рукой, пробормотала: – Вот Степка скоро в завод станет ходить, сапоги эти наденет…

XII

Новая квартира находилась на пустыре, на самом краю поселка. Из окна были видны красные башенки двухэтажного дома, в котором жил англичанин Бальфур, один из хозяев завода, а из полукруглого чердачного окошечка можно было видеть сад, окруженный высокой стеной. Про этот сад рассказывали удивительные вещи. Там росли какие-то сладкие, как сахар, яблочки с большой твердой косточкой. Рассказывали, что в бетонных прудах плавали красные рыбки, а в каменном колодце жил медведь. Англичанин проводил все время за границей и приезжал в этот дом редко, раз в год, на несколько недель; на завод он не ходил, так что в глаза его никто не видел.

Рабочие, возвращаясь с завода весенними ночами, останавливались и вдыхали запах сирени, слушали пение птиц, – во всей огромной округе сад англичанина был единственным местом, куда прилетали соловьи. Самые отчаянные мальчишки даже не мечтали забраться в этот сад: в стену были вмазаны осколки стекла, день и ночь в угловых башенках сидели вооруженные ингуши.

Дом, в котором поселилась Ольга с семьей, состоял из одной низкой, но просторной комнаты, потолок и стены ее были глиняные. Когда-то хозяин хотел обнести дом забором – поставил ворота, но затем, видно, раздумал, и дом стоял на пустыре, открытый со всех сторон, а впереди возвышались запертые ворота, украшенные не то лошадью, не то петушком.

Хозяева жили в комнате вместе с квартирантами. Детей у них не было. Старик хозяин когда-то работал проходчиком шахт и застудил себе ноги. Теперь он работать уже не мог; весь год носил валенки таких больших размеров, что Степка свободно всаживал в валенок голову.

Старик часто выпивал и, напившись, улыбался, точно думал об очень приятных, ему одному известных вещах. А если выпивал он покрепче, то подходил к воротам и, переступая с ноги на ногу, словно старый довольный кот, мнущий лапами платок, начинал протяжно петь:

 
За Сибирью солнце всходит, хлопцы, не зевайте
Да на меня, Платошку Романенку, всю надею майте…
 

Дом держался на его жене Марфе, женщине большой и широкой. Она была мастерица, сильная, ловкая, веселая, любительница выпить и погулять. Раньше она работала в механическом, делала самую хитрую токарную работу, но ей как бабе платили очень мало, немногим больше, чем мальчикам-ученикам; она рассердилась и ушла с завода. Теперь у нее была своя мастерская в сарае, и она бралась за любую работу: лудила самовары, паяла кастрюли, чинила часы. Она умела и по столярному: выпиливала рамки для зеркал, крыла лаком мебель в городе. Иногда она ходила по домам чистить дымоходы, а если нужно было кому сложить печь, то она могла и печь сложить.

Степка слышал о Марфе еще на старой квартире. Бабы жаловались, что в казенных балаганах приходилось класть в печь по два пуда дров и хлеб всходит плохо, сырой и тяжелый; а в Марфиных печах дров шло вдвое меньше, а хлебы всходили высокие, «легкие, как бумага», говорили бабы.

Обе семьи подружились быстро и легко. На второй день Яков выпивал со стариком, и тот, обнимая его за шею, говорил:

– Яша, душа человек, ты мне как сын родной!

А Яков судорожно жал ему руку и отвечал:

– Верь мне, отец. Я тебя одно прошу – верь мне.

Получилось само собой, что обед начали варить общий, и бабка, раньше строго помнившая свои чугуны и кастрюли, спуталась и уже не разбирала, чье ведро, секач или веревка идут в ход.

После смерти сына старуха по ночам почти не спала, все молилась богу, просила смерти. На нее часто находила забывчивость, равнодушие к земным делам, и на новой квартире она не устраивалась по-своему, а принимала все, как есть. У нее было чувство человека, доживающего в доме последние часы: вещи уже уложены, скоро заскрипят ворота, заржут лошади; оглянется человек в последний раз на стены, в которых прожита такая каторжная и все же милая жизнь, перекрестится, вздохнет тяжело и уйдет навеки в ночь, метель. И нет охоты собравшемуся в дорогу человеку заниматься прежними своими делами; разве, ходя по комнате, смахнет он по привычке пыль со стола или пихнет йогой старую тряпку в угол.

Только к безногому Якову бабка чувствовала исступленную любовь и, накладывая латы на его штаны, плакала о том, что он – кровь ее – останется на свете калекой и сиротой.

Гибель дяди Василия потрясла Степку с неожиданной силой. Через смерть дяди Василия он понял смерть отца. Эти два человека: черный, лохматый, как цыган, отец, голубоглазый, светлый Гомонов – оба громадные, могучие – умерли! Значит, смерть приходит за всеми. Степка ходил два раза с бабкой в церковь, но ничего не узнал. Однажды зимним утром, когда было еще темно, он вышел из дому и пошел в сторону кладбища. Степь, притаившись, смотрела на него, испуганно пялились с неба звёзды. Вот, думалось им, мальчик в черном картузе узнает сейчас все, что не знает ни один человек. Волнение звезд передалось земле. Быстро пробежал ветер, зашептал в кустарнике, и ужаснувшийся кустарник начал биться, стучать ветвями. За первым порывом ветра побежал второй, широкий и сильный, и вся степь задымилась. Степка перелез через кладбищенский забор, пошел между крестов, украшенных пухлыми снеговыми эполетами. На кладбище было совсем тихо, и казалось, что ветер, не успев задержать Степку, бегал вдоль забора, не зная, как вернуть его. Страшно не было, только очень громко билось сердце. Вот из-за деревьев выйдут отец и дядя Василий, поведут его… Потом он ходил в сумраке и тишине рассвета среди крестов, под которыми спали делатели чугуна и стали, ковачи славного металла, чья жизнь прошла в труде, среди дыма и пламени. Но тайна смерти не открылась Степке. Когда взошло солнце, верхушки деревьев вспыхнули все сразу, потом ослепительно загорелись нижние ветви деревьев, и внезапно показалось, что остро и радостно вскрикнул кто-то. Засияли кресты, и громадный ком света рассыпался по снегу миллионами фиолетовых, красных и зеленых искр. Раздался вопль галок, стая воробьев, гудя, нырнула в снег, подымая светящийся дым.

Жизнь складывалась в эту зиму невесело.

Пособие, выданное на похороны дяди Василия, прожили за две недели. Бабка ходила в контору, хлопотала пенсию, но никак не могла понять, каких свидетельств от нее требовали. Яков решил добиться толку и однажды, нацепив медаль, пополз в контору. По дороге он заглянул в трактир и выпил для прояснения мыслей. В конторе он начал кричать:

– Одного убили, второму ноги оборвали, а матери-старухе в шести рублях отказываете!

Городовые его вынесли на руках, и он просидел сутки в холодной. Вернулся Яков довольный и веселый: всю ночь он играл с жуликами в очко и выиграл у них два рубля. И так как на заводе шло сильное сокращение, а из всей семьи работала одна только Ольга, решили о пенсии не хлопотать – вдруг директор обидится и уволит Ольгу. Иди тогда, судись с ним.

Лидку забрала в деревню тетка, сестра первой жены дяди Василия.

Яков занялся торговлей семечками; Степка носил за ним корзину в город. Безногий садился на углу Первой линии, напротив банка, мальчик становился возле него и помогал торговле: расправляя покупательские карманы, сыпал в них семечки и время от времени выкрикивал:

– Эй, кому жареных! На копейку два стакана!

В городе было очень интересно: то дрались пьяные, то мужики на базаре били жулика, то городовой ругал торговок.

Иногда на паре вороных мчался к заводу директор, и городовой на углу вытягивался и отдавал ему честь.

Рядом с Яковом торговала семечками старуха еврейка с больными красными глазами. Ее торговля была обширней, чем у Якова: на семечках лежало несколько яблок с коричневыми пролежнями, горка конфет и связочка обледеневших бубликов. К старухе часто подходила молодая растрепанная женщина в платке. У молодой было, верно, человек тридцать детей, так как каждый раз она либо держала на руках, либо приводила с собой разных, черных и рыжих, мальчиков и девочек.

Однажды, поторговав до гудка, Яков оставил корзину на попечение старухи и позвал Степку в трактир.

Они заказали «собачьей радости» – очень вкусной штуки, приготовленной из свиных ушей и губ, долго пили чай и не спешили возвращаться к своей торговле.

В трактире было еще интересней, чем на улице, – все говорили, смеялись, спорили.

Приезжие рассказывали, что по всем заводам и шахтам шло большое сокращение производства. В Макеевке французы закрыли новый завод и, не выдав расчета трем тысячам рабочих, уехали за границу. Молодой прокатчик, смеясь, рассказывал, что на Юзовской заводе русский рабочий пусть хоть тридцать лет работает, никакой заслуги не получит, а каждый англичанин зовется мастером.

– Один в козле бурки бурит, – говорил он, – зовут его «динамит-мастер»; другой старик парную воду стережет, ему звание «мастер – парная вода». Все мастера, а толку в них никакого, ничего работать не могут, только мяч по воскресеньям гоняют.

И даже Степка вмешался в разговор и сказал, что англичанин на Заводской шахте день и ночь был пьяный.

– А ты работал в шахте? – удивился прокатчик.

– Все мы работали, – подхватил Яков и похлопал себя по обрубку ног, – и я забойщиком был.

Все принялись ругать бельгийцев, французов и англичан, а прокатчик вдруг сказал:

– Э, братцы, бросьте! Есть такой русский – не лучше англичанина. – И он рассказал про одного рабочего, Гусева, который работает на прокатном стане, а в городе держит шесть фаэтонов и имеет десять лошадей. – Вот это барбос! Ты слово возле него скажешь, а мастер через минуту уже знает.

– Эй, Гомонов, Яша, – негромко сказал кто-то.

Степка оглянулся, да так и остался с открытым ртом: в двух шагах от них сидел запальщик, а рядом – Кузьма, квартирант!

– Кузьма! – крикнул Степка и, толкая сидевших, начал пробираться между столиками.

Запальщик в это время здоровался с Яковом.

– Как же, я сразу признал, два года вместе в Наклонной работали, – говорил он и тряс Якова; тот ухватился за табурет, чтобы не свалиться на пол.

Кузьма сказал запальщику:

– Матвей, я тебя на улице подожду, ладно?

Степка пошел вслед за ними. Они встали возле окна трактира.

– Я в шахте работал, дверовым, тифом болел. А ты из тюрьмы убежал? – быстро говорил Степка.

– Откуда, что ты, милый? – сказал Кузьма и прибавил: – Слушай, Степка, матери не говори, что видел меня.

– Ей-богу, – сказал Степка и для убедительности снял шапку и перекрестился. – Ей-богу, вот тебе крест святой.

– Смотри! Я только утром приехал, а вечером дальше подамся.

– Куда?

– Мало ли куда – гонять верблюда.

Потом он начал расспрашивать мальчика:

– Мать как? Что делает? Работает?

– Работает, ну да.

– Значит, приняли обратно. Это хорошо. Что ж она, серчает на меня, ругается?

Степка отрицательно мотнул головой.

– А Нюшка все гуляет? Вспоминает про меня? Так ни разу и не вспомнила? – И Кузьма покачал головой.

– Может, после вспоминала, мы теперь на другой квартире живем, – сказал Степка, чтобы утешить Кузьму.

Потом он вынул из кармана камень и лукаво произнес:

– Кузьма, глянь-ка…

– Ты где взял? – удивился Кузьма.

– Взял!..

– Скажи ты! А я ведь тогда правду говорил, был у одного дорожного камень такой. Я пошел к нему на участок, а рабочие говорят: ему ногу вагончиком сломало, его в больницу забрали.

Он снова посмотрел на камень.

– Скажи пожалуйста, очень он какой-то интересный…

В это время из трактира вышел запальщик, а вслед за ним Яков.

– Матвей, я подался, – сказал Кузьма, мазнул Степку ладонью по лицу и пошел вниз по улице, в сторону ставков.

Запальщик простился с Яковом.

– Ты где теперь квартируешь, я к тебе в гости зайду, – сказал он, – а то к нам заезжай на своей пролетке.

– У Романенковых, – сказал Яков, – за переездом, как идти на Ларинскую сторону…

– Это у Марфы, что ли? Ты мне не рассказывай, я знаю, где она находится. – И он пошел быстрым шагом догонять Кузьму.

Яков, глядя ему вслед, сказал:

– Вот человек этот серьезный, прямо-таки очень серьезный…

Степка удивился, так как Яков о всех людях говорил плохо и даже о покойном брате выражался матерными словами.

Когда они пришли домой, у Степки под ложечкой начало болеть от желания рассказать матери про Кузьму. Он вздыхал, морщился и, чувствуя, что не совладает с собой, вышел во двор и, сияв шапку, ходил некоторое время по морозу. Долго он не мог уснуть в эту ночь – ему все мерещилась шахта, дед с динамитного склада, Кузьма, запальщик. Он понимал, что Кузьма и запальщик встретились не случайно. Они знали друг друга, еще работая в шахте, и он представлял себе, как они тащили мешки афишек с динамитного склада, а городовые бегали на поверхности, свистели, никак не могли их поймать.

А ночью ему снилось: собралась громадная толпа рабочих, мать, Кузьма, Марфа Романенко. Они сгоняли с крыш Пашкиных голубей, прятали их в мешки, а Пашка с директором бегали по двору, размахивали саблями. Потом Кузьма лез из тюремного окна, и никто, даже сам Степка, не решался подойти близко, и чей-то голос кричал:

– Назад! Здесь запальщик!.. Тикайте отсюда все!..

Торговлей семечками занимались старухи, и Якова обижало, что он был единственным мужчиной, промышлявшим этим делом.

Однажды, озаренный новой мыслью, он сказал:

– Слушай сюда, Степка. Ты здесь сиди торгуй, а я скоро вернусь.

К вечеру Степка наторговал двадцать шесть копеек, а когда стемнело, из-за угла выполз Яков, ударил себя по тугому от монет карману и сказал:

– Пошли, что ли!

С этого дня торговля семечками перешла к Степке. Утром Яков надевал солдатскую фуражку, ватник с блестящей медалью, Степка брал корзину, и они неторопливо двигались к городу. По дороге они отдыхали несколько раз, так как у Якова уставали руки, а Степке было тяжело нести корзину. Отдыхая, Яков рассказывал:

– В квартирах больше дают, а случается, и кормят, – говорил он.

Какая-то женщина дала ему три рубля, и Яков, смеясь и сплевывая, говорил:

– Сразу видать, что проститутка, и еще плачет: «Знаешь, голубчик, мой братик во флоте пропал».

А какой-то инженер не поверил, что Якову оторвал ноги на позиции: «Ты врешь, это заводское увечье». А когда Яков показал ему свою бумагу, инженер дал ему пять копеек.

– Эх! – говорил Яков. – Я ему те пять копеек в глаза кинул.

Эта история ему особенно нравилась, и он рассказывал ее три раза.

Степка привык к своей торговле. Он сам ходил к чернобородому болгарину-огороднику покупать семечки. Болгарии взвешивал их на зеленых десятичных весах, и они оба сопели и сердито поглядывали, пока уравновесятся гири. Потом они снова сопели, считая Степкины пятаки. В кладовой, где взвешивались семечки, было холодно, голубоватый иней покрывал стены, капустные кочаны скрипели, крепко пахли яблоки. Степка утирался рукавом и чувствовал себя важным, неразговорчивым купцом. Дома семечки жарились на жестяных противнях; Марфа называла их по-украински – деками. Когда жарились семечки, Степка страдал, если кто-нибудь ел его товар, и, может быть, поэтому он особенно любил ходить в город с Яковом: тот не трогал семечек – руки были заняты ходьбой.

Степка знал всех торговок семечками. Ему особенно льстило, что старухи величали его Степой и жаловались ему, как взрослому, на чернобородого разбойника-болгарина.

Как-то вечером, когда Степка уже собирался закрывать торговлю и все поглядывал на Первую линию, не ползет ли Яков, из ворот вышел, пошатываясь, рослый человек в пальто, обшитом курчавым мехом.

– Ну, Хайка, как твои дела? – коверкая русскую речь, спросил он у Степкиной соседки.

Старуха смотрела в землю и молчала. Пьяный ударил сапогом по скамеечке. Старуха повалилась на землю, семечки, шурша, рассыпались, яблоки откатились к стене дома.

– Вот, мальчуганчик, какие дела у Хайки, – сказал Степке пьяный и, переступив через опрокинутую скамеечку, пошел вниз по улице.

Степка ползал по земле и сгребал товар в кучу. Скоро семечки были собраны, яблоки положены в корзину, запачканные конфеты выковыряны из грязи.

А у старухи был такой вид, словно все семечки погибли. Губы ее дрожали, пальцы никак не могли поправить сбившийся набок платок.

– Вот, собрал, – сказал, отдуваясь, Степка.

Старуха неожиданно поймала Степкину руку и поцеловала ее. Вероятно, никогда в жизни мальчик не был так ошеломлен. Чувство тоски и растерянности охватило его. Не дожидаясь Якова, он пошел домой. Всю дорогу он поглядывал на свою руку и сплевывал.

Дома было тепло и весело. Тетя Марфа сидела за столом и разливала в лафитники водку.

– Я тебе налью, Ольга? Что ж это ты? – говорила она; от ее рук и одежды пахло горячим, свежим хлебом.

Они сидели за столом – две высокие широкоплечие женщины. Одна – светлолицая, быстрая, другая – темная, молчаливая и важная. Когда Марфа тянулась к рюмке, казалось, что рюмка сама прыгала ей в пальцы, – такие легкие и ловкие были у нее руки. Она выпила и подмигнула мужу, насмешливо глядевшему на нее.

– Я не люблю с мужиками пить, – сказала Марфа. – ’ Мой Платон уже выученный, тихо сидит, когда я гуляю.

– Вот, пошла хвастать, – хмуро проговорил дед Платон.

Марфа говорила:

– Молчать! Раз сказала, спаяю самовар из котельного железа, – и, значит, спаяю. На сорок ведер. Ни одной заклепки не будет. Всех в нем сварю – Платошку своего, Степку-озорника. Верно, Ольга?

– Идет, идет, – вдруг сказала бабка и пошла открывать дверь.

Яков заполз в комнату, ловко взобрался на табурет и, потирая озябшие руки, оглядел стол.

– Налить тебе, что ли? Или не будешь сегодня? – спросила Марфа.

– Ладно, успею, – сказал Яков, и все удивленно поглядели на него.

Яков расстегнул ворот и, запустив под рубаху руку, откуда-то с живота достал смятый листок серой бумаги.

– Человек дал знакомый, афишка.

И Степа сразу понял, кто этот знакомый человек.

Мать взяла листок, повертела его и сказала:

– Письмо. Теперь их часто по заводу находят. Вчера еще городовики в цехе обыскивали, в чистой одежде искали.

– «Российская социал-демократическая партия, – прочел по складам Яков и вытер ладонью лоб. Слова были непонятные, и это придавало чтению особый интерес. – Товарищи, – читал Яков, – среди потоков крови, среди взрывов безумия и тоски встречает Россия… – Он взволновался, смешно пискнул, глотая воздух. – Да здравствует свобода и народное правление, да здравствует восьмичасовой рабочий день, да здравствует социализм, – монотонно читал он; потом торжественно во весь голос прочел последнюю фразу, напечатанную жирным шрифтом: – Прочти и передай товарищу».

Все молчали. Дед Платон сказал:

– Понять я ничего но понял, но вроде по самому царю метят.

– Все пишут, – сказала мать, – рабочая, рабочая. Им что. А люди через них в Сибирь идут.

Марфа рассмеялась.

– Что ж, Яша, передай товарищу.

Яков, сердито оглядываясь, спрятал под рубаху сложенную бумажку и сказал:

– Когда бы знал, кто эти афишки пишет, снял бы с него портрет и повесил себе вместо образа.

Потом он выпил подряд три лафитника водки, и бабка все убеждала его:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю