Текст книги "Степан Кольчугин. Книга первая"
Автор книги: Василий Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
IX
Степан пошел домой через Собачовку. Крошечные домики едва возвышались над землей. Прямо вверх поднималась черная глеевая гора, на самой вершине ее поблескивал фонарик. Склон горы казался совершенно отвесным; домики лепились под этим склоном, загнанные сюда в беспорядочную кучу, стена к стене, дверь к двери, окошко к окошку. Казалось, огромная гора зажала их, сдавила. Прямо перед домами протекал зловонный ручей с химического завода, а дальше за ним возвышалась заводская стена, опутанная колючей проволокой.
Рабочие, живущие на этом проклятом клочке пропитанной ядом земли, все же упорно хотели создать себе подобие человеческой жизни. Стены их убогих жилищ были вымазаны известкой; на окнах стояли цветы, кое-где виднелись белые занавески, слышалась гармошка, пение. Здесь в прошлом году бушевала холера. Отсюда вывозили десятки больных и бросали их на площади в конце Первой линии. Каждый год летом на Собачовке мерли рабочие от тифа и дизентерии. Лошадьми к Собачовке нельзя было подъехать, больных и умерших несли на руках через черную речку Кальмиус. И сейчас Степан, идя через Собачовку, вспомнил это, и ужас жизни, которой жил он, его мать, брат, товарищи по работе, их матери и братья, предстал перед ним на мгновение с такой ясностью, точно он все это впервые увидел.
Светлый дым бежал вверх, растекаясь подвижной розовой шапкой, закрывал небо, и не было видно далеких звезд, о которых рассказывал химик. Только на вершине глеевой горы поблескивал тусклый огонек, то вспыхивающий, то вновь исчезающий. Там, наверху, стоял когда-то Кузьма Ткаченко, литейщик Петровского завода, и улыбался своим широким большим лицом. Может быть, он и сейчас стоит там, веселый плечистый человек, и, размахивая фонариком, освещает окружающую его тьму?
И Степану хотелось выгнать из земли маленькие хибарки, гнать их вширь, в высоту, под далекий огонек на вершине глеевой горы, чтобы могучие люди, правившие огнем и железом, не гнулись, не лезли, кряхтя, в темные, сырые норы. Смутные, неясные представления рождались в его мозгу, тревожные, дерзкие, смелые. Любовь к родной земле, к величественному труду доменщиков, сталеваров, забойщиков, гордость такими людьми, как горновой Мьята, как отец, как запальщик, наполняли его сердце смутным и радостным ожиданием чего-то хорошего, что ждало впереди и его самого, и товарищей его, и родную им всем землю. Ну, конечно, Кузьма ходит по земле, и Степан встретит его. Он захотел представить себе лицо Кузьмы, но полустертое временем воспоминание расплывалось, одни лишь глаза литейщика, казалось, блестели из темноты…
Дома Степан сел у стола, подвинул к себе лампочку и открыл задачник. С чувством опаски он начал решать задачку. Степан посмотрел на ответ: его решение совпало. «Ловко», – подумал он и взялся за второй пример.
Все уже спали. Дед Платон похрапывал на печке. Мать и Марфа лежали на широкой деревянной кровати. Павел спал поперек тюфяка, постеленного возле стола; голые ноги мальчика лежали на полу. Решение примеров радовало и смешило Степана. Он решил все отмеченные химиком задачки, – спать не хотелось. Он перерешил все примеры на умножение, а спать совсем не хотелось. Степан перевернул страницу; там начинался второй отдел – деление. Первые два примера были написаны с объяснением. Долго всматривался в их решение Степан. Ему страстно хотелось найти самому понимание арифметического действия. Некоторые задачки напоминали уже решенные примеры: те же цифры, но в другом порядке. Вдруг догадка обожгла его. Он посмотрел в ответы. Эта трудная работа доставляла ему неведомое до того чувство наслаждения. Он с новым увлечением взялся решать примеры. Отдохнувшие после дневной упряжки руки и ноги были странно легки, а голова кружилась, наполнялась туманом.
Он обвел глазами комнату. Прямо на него с постели глядела мать. Она полулежала, подперев рукой голову.
О многом успела Ольга передумать, глядя на сына, склонившегося над столом. Широкий мужской лоб, резко обозначавшиеся скулы придавали его юношескому лицу новые черты упорства и силы. Но мать не видела этого – лицо сына по-прежнему оставалось для нее детским. Глаза его, курчавые цыганские волосы, большой рот, немного оттопыренные уши – все это было издавна привычным. Такими Ольга помнила Степкины глаза, рот, волосы, когда он ползал по полу, с утиным хвостиком рубахи, торчавшей из прорезанных штанишек со шлейками. Такими были они, когда он торговал семечками и убегал в Горловку. Такими, наверно, останутся для нее навсегда.
Выходя замуж за Кольчугина, она мечтала о чистой и легкой жизни. Кормя грудью сына, она смотрела на мягкие темные волосы, покрывавшие его затылок, и в сердце ее жила надежда, что сыну придется жить лучше, чем ей. Она верила в силу Кольчугина, в то, что этот могучий, спокойный человек сумеет отвоевать для сына хорошую и легкую жизнь. Но завод победил Кольчугина. Потом Ольге казалось, что Гомонов будет ей и сыну доброй защитой в жизни. Она не могла понять, почему и его победил завод. Ольга думала, что люди, которыми она гордилась перед подругами, перед всем светом, должны быть первыми в жизни. А их свезли на бедное кладбище, и пьяненький десятник с заводского лесного склада оба раза куражился и не хотел давать досок для простых гробов.
Теперь она смотрела на сына, сидевшего за книгой, и в ней поднималась новая надежда. Ей рисовались мечты, давно забытые, давно похороненные, но все еще живые.
Степан поглядел на мать и зевнул.
– Гудок скоро, – сказал он.
– Четвертый час, на три уж гудело, – сказала Ольга. – Ты Павла прикрой, а то он весь на пол сполз, давно уж так спит. Я мешать тебе не хотела…
Наутро Степан проснулся с большим трудом. Протяжно выл гудок, а глаза не хотели открываться, и чувство усталости, такой же сильной, как в первый день работы на доменных печах, пронизало все тело, – сильно болели шея и затылок. Есть совсем не хотелось, и Степан пошел на работу, выпив только кружку воды.
«Как с похмелья», – думал он, выходя из дому и вдыхая прохладный утренний воздух. По дороге ясность мыслей вернулась к нему. Вчерашний урок вспомнился весь до мелочей; вспомнился голос химика, груды книг на полках и на столе.
«Ничего, разгуляюсь», – подумал Степан, входя на литейный двор.
Работа в этот день шла весело, люди смеялись и подмигивали друг другу: получку, задержанную конторой на неделю, должны были выплатить после упряжки. Даже сердитый Очкасов ухмылялся и оживленно поглядывал черными блестящими глазами. Мишка Пахарь подошел к Степану и, наклонившись к нему, спросил:
– Ты с Затейщиковым играл в орлянку?
– Нет, – ответил Степан.
– Он жулит, в этот раз шесть рублей у меня взял.
– Верно?
– Ей-богу. Ты пойди с нами в пивную, увидишь, я его сегодня поймаю.
Он оглянулся и сказал:
– Сестра велела спросить, почему на Первую не ходишь гулять?
Степан поглядел на домну и ничего не ответил.
– Ты пойди с нами в пивную, а потом на Первую линию пойдем, девчонки там сегодня гуляют. Верка будет.
– Я сегодня не могу.
– Гуляешь с кем?
– Нет, так.
– Что? Денег, может, жалко? Так я тебя угощу.
Степану показалось неудобным говорить, по какой причине он не сможет пойти гулять.
– А ты видел когда, что мне денег жалко? – спросил он. – Я сам сегодня угощу.
Получка огорчила всех.
Новый начальник цеха почти на каждого доменщика наложил штрафы. Рабочие, пересчитывая деньги, ругали табельщика и кассира, вынимавшего из толстой кожаной сумки деньги. Стражник, стоявший возле кассира, щупал свою берданку и повторял:
– Ладно, ладно, проходи, не задерживай народ!
Кассир, маленький старичок с восковым, прозрачным лицом, смотрел грустными слезящимися глазами и быстрыми тонкими пальцами отсчитывал кредитки.
– Ребятки, мне-то что? – каждый раз говорил он. – Плачу, сколько мне велят. Написано восемнадцать – столько и получай.
– А работа какая! Что ж это они, смеются, что ли? – проговорил всегда удивленный Лобанов, рассматривая полученные деньги.
– Ладно, ладно, проходи, не задерживай народ, – сказал стражник и пошевелил ружье.
Подошел к кассиру Затейщиков.
– Петр Терентьевич, вы не считайте, – подмигивая, сказал он, – я без обиды, всю сумочку давайте, так уж и быть, без счета.
Кассир страдальчески покачал головой. Он эту остроту слышал много тысяч раз за долгие годы службы.
– Правильно? – спросил он, подавая деньги Затейщикову.
Тот удивленно свистнул.
– За что ж это так? – спросил он, протягивая кассиру деньги. – Мне такие деньги не нужны, бери их себе.
И снова кассир повторил:
– Мне твои деньги тоже не нужны. Я плачу, сколько мне велят, – и оттолкнул привычным жестом руку Затейщикова.
– Как, сколько велят? – крикнул Затейщиков. – Это вот за такую каторгу?
– Ладно, ладно, проходи, не задерживай народ, – сказал стражник.
К кассиру уже подходил следующий очередной, Емельян Сапожков. Затейщиков выругался, потом рассмеялся и, подмигнув стоявшему вслед за Сапожковым Степану, сказал:
– Ничего, Кольчугин, я сегодня подлатаюсь. – И, подняв руку, он прищелкнул пальцами, как бы подбрасывая монету при игре в орлянку.
Емельян получил деньги без вычета и стал благодарить кассира.
– Я плачу, сколько мне велят, – сказал кассир.
– Проходи, проходи, не задерживай народ, – устало проговорил стражник.
«Чего с ним говорят?» – раздраженно подумал Степан. Он увидел, как кассир отсчитал на пять рублей меньше, чем он ожидал, и, положив деньги в карман, молча пошел. Стражник подмигнул в сторону Степана и неодобрительно сказал:
– Серьезный!
Кассир кивнул головой и начал отсчитывать деньги Очкасову.
На кассира давно уже не производили впечатления огорченные и рассерженные лица рабочих. Кассир считал деньги. Важно было не обсчитаться, важно было, чтобы хватило мелочи, чтобы сошелся остаток. Он честно выполнял свое дело, а весь мир, полный путаницы, мешал ему. Он обладал той маленькой добросовестностью и мелкой честностью, которая превращает человека в ограниченного и самодовольного слепца, кичащегося тем, что за всю свою жизнь он не украл копейки, но каждодневно обсчитывающего на тысячи рублей рабочих и получающего за это жалованье.
Такими людьми были табельщики, счетоводы и бухгалтеры, сотни добросовестных людей, участвовавших в страшном деле эксплуатации человека. Были на заводе и такие, которые видели всю ложь существующего и считали, что в мире, где все воровство и неправда, нужно жить хитро и бесчестно, что их мелкое воровство и ложь невинны и не греховны в общем потоке несправедливости. Таким был мастер Абрам Ксенофонтович, добродушный к людским ошибкам и порокам, веселый, философствующий жулик. Были и такие, которые верили, что неправда жизни изживется, если каждый человек сам в себе изведет ложь и станет праведником. Так верил Емельян Сапожков, чугунщик и торговец свиным мясом, ни разу не укравший, не сказавший ругательного слова, не пьющий, не курящий, не евший даже мяса, которым торговал. Были равнодушные и безразличные, презирающие людей и дурацкий мир, в котором жили. Таким был директор завода Сабанский, смелый и ловкий делец, полагавший себя человеком большого и презрительного ума, любителем тонких мыслей и умных книг. Были на заводе другие люди – эти считали, что рабочие несут в себе дух неразумного буйства, что лишь жестокость способна удержать в повиновении и страхе людей физического труда. Таким человеком был инженер Воловик.
Был доктор Кравченко, считавший, что человек должен бороться со злом там, где его поставила жизнь, преследующий воровство и грубость фельдшеров, говоривший дерзости директору. Он писал корреспонденции о тифе, дизентерии и с тоскливым удивлением видел, что эпидемии после появления его заметок во «Врачебном вестнике» не уменьшаются.
Но больше всего среди служащих завода имелось людей, которые ни о чем не думали, ничего не хотели, ни о чем не размышляли; они жили без скуки, но и без веселья, не гордясь и не печалясь, жили кто во что горазд, работали кое-как, и жизнь для них не была ни дурной, ни хорошей, и даже увлечение картежной игрой было для них невозможно…
Вокруг цеховой конторы собрались рабочие.
Абрам Ксенофонтович говорил:
– Ребята, я понимаю, у меня ведь тоже рабочее сердце.
– Ты все понимаешь! – закричал ему Лобанов. – Я знаю, как ты понимаешь: на работу принять – красненькую, на побывку поехать – синенькую, на два часа отпроситься – потом все воскресенье землю на твоем огороде копать.
– Копал, верно, – сразу оживившись, сказал Абрам Ксенофонтович. – Поднес я тебе стаканчик? Скажи, поднес?
– Ну, подносили, – сказал Лобанов.
– И закусил хорошо?
– Закусил.
– Что ж ты хочешь от меня? Отгулял пол-упряжки? – подмигнув, спросил мастер.
– Было, да.
– А что за закуска была? – спросил весело мастер.
– Студень хороший, огурцы, потом борщ, – простодушно перечислял Лобанов.
Рабочие смеялись, слушая спор между мастером и Лобановым. Степан глядел на мастера, на его маленькие желтые глаза, доброе, дурковатое лицо. И снова он чувствовал, что обида на Абрама Ксенофонтовича напрасна, как бесполезны были слова, обращенные к кассиру и табельщику. Но хотя он понимал и чувствовал это, раздражение и обида были так велики, что он не мог удержаться и тоже спросил:
– А с меня за что пять рублей удержали?
– С тебя заведующий цехом велел удержать.
– Я все время исправно работал.
– Ты спроси господина Воловика, – усмехнулся Абрам Ксенофонтович.
– Ну и спрошу. Он в конторе, что ли?
– В конторе, в конторе, вот тут вот, пожалуйте, господин Кольчугин, – насмешливо говорил Абрам Ксенофонтович, указывая рукой на дощатую дверь конторы.
Рабочие, притихнув, глядели на Кольчугина.
– Брось, Кольчугин, – сказал Лобанов.
– А что, боюсь я, что ли, – сказал Степан и повернулся к двери.
Он сделал несколько шагов под молчаливыми, одобряющими взглядами товарищей.
– Я не только про себя, я про всех его спрошу! – крикнул он.
Только он хотел пройти в коридор, как дверь открылась и на пороге показался инженер.
Степан остановился и громко спросил:
– Господин заведующий, за что штраф наложили?
Воловик внимательно посмотрел на него и сказал:
– Чтобы не лез под колеса. Понял?
– А на всех? – спросил Степан.
– Это петиция, что ли? – угрожающе спросил Воловик и, повысив голос, сказал: – Вот что, почтеннейшие, раз вы уж тут собрались, я вам скажу несколько теплых слов. Претензий вы мне не предъявляйте, я штраф накладываю не по своему произволу. Я подчиняюсь правилам так же, как и вы. Поняли? Если вас штрафуют, то вы сами в этом виноваты. Я лишь подчиняюсь разумным правилам, а вы им не подчиняетесь. Понятно? – И он прошел через толпу рабочих.
– Сами, выходит, виноваты, – с насмешливым удивлением сказал Степан.
* * *
По лицам и одежде рабочих, сидевших в трактире, можно было сразу определить шахтеров: угольная пыль въелась им в веки, что придавало лицам суровое и печальное выражение.
Доменщики заняли большой стол у окна. Степан хотел выпить кружку пива и сейчас же уйти, но товарищи потребовали водки. Мишка Пахарь налил всем по полстакана. Степан выпил.
«Не поел утром, – тревожно подумал он, – закушу и пойду». Но пока он закусывал, ему налили еще водки, он снова выпил, и химик, книги – все ушло и перестало его беспокоить.
Мишка Пахарь, навалившись грудью на стол, ударил Степана по плечу и сказал:
– Слышь, Степка, вот выпьем, пойдем в орлянку играть, а потом в город пойдем, на Первую, ладно?
– Ладно, ладно, – отвечал Степан.
– Правильно, в чем дело, рабочий желает погулять, – медленно, немного заикаясь, говорил Мишка, подражая интонациям отца.
Лобанов громко объяснил, глядя на соседей:
– Обещал бабе своей прямо домой пойти, ну а с этой получки да со штрафами этими все равно не хватит. А раз такая досада, почему не сходить в пивную?
– Правильно, в чем дело, рабочий желает погулять, – медленно, как во сне, повторял Мишка Пахарь, внимательно всматриваясь в лица соседей.
Он искал повода к драке, до которой пьяный был охоч; все знали это, и когда Мишка тяжелым взглядом остановился на Лобанове, тот поспешно подтвердил:
– Правильно, раз рабочий хочет погулять… – И Мишка снисходительно кивнул.
Затейщиков, работавший раньше глеевщиком на шахте, рассказывал:
– Был у нас штейгер один, Вадим Петрович; вот был человек, вроде Воловика, ну прямо спасения от него никакого. Маленький такой, невидный из себя, но вредный, прямо какое-то удивление. Знаешь, в шахте спать народ любит; притомленный человек, ну и уснул. Вот он их и ловил, спящих. И что делал – ей-богу, не вру: возьмет палочку, вымажет в…, его в шахте много, ну вот и мажет по губам, а потом ногой поддаст, кричит: «Вставай скорей, мед по губам течет!» Ей-богу, не вру, я тому самовидец.
– Убить его надо было… Верно, Степка, надо было убить? – сказал Мишка Пахарь, глядя тяжелыми, пьяными глазами в лицо Кольчугину.
– Ты постой, я расскажу, – перебил Затейщиков. – Я все расскажу, ты, пожалуйста, не беспокойся, я расскажу, вот все расскажу. Конечно, решили его извести. Что только ни делали – не изводится никак. Лаву завалили, сами чуть не пропали, а он вылез. Инструмент роняли сверху – ничего ему, и все злей делается, ей-богу, озверел прямо; он уж понимал, конечно.
Затейщиков улыбнулся во всю ширь своего большого лица и продолжал:
– Вот был у нас там квершлажок, узкий-узкий… Качали по нем добычу с нижнего горизонта. Крутой квершлаг и узкий – беда! Идет вагончик – прямо за стойки цепляет. Тут, конечно, условились: как пойдет Вадим Петрович снизу, на коренную, плитовые сразу сигнал дадут: идет, значит, и сверху от лебедки пустят орла – вагон дикий, без каната; сорвался – и все. А им не разминуться никак.
– Ловко, – сказал Лобанов.
– Конечно, ловко, да ты слушай! Дождались, сигналят снизу: пошел Вадим Петрович по квершлагу. Ну, значит, пускай! Переглянулись, подводим вагончик, а лебедчик там был старичок. «Подожди, говорит, ребята, он услышит, что загремело, и обратно побежит, пускай повыше поднимется».
– Ловко, – снова, сказал Лобанов.
– Конечно, ловко. Орла, знаешь, как слышно? На всю шахту гремит. Вот стоим, ждем, тихо! И не смотрим друг на дружку… но тихо! Тут старичок лебедчик, аккуратный старик такой, рукой показывает: пустить время… Ну и пустили… Пошел сперва тихо, потом как загудит… стойки рвет! Мы стоим, слушаем. Потом стихло. Подошли к квершлагу, смотрим – черный-черный, ну, знаешь, шахта. Стоим, молчим. Лебедчик слушал, слушал, перекрестился: «Ну, слава богу, извели». И только он. сказал, слышим, шумит в квершлаге – идет человек кверху. Я думал, помру, испугался: идет покойник! Стали, стоим. И, понимаешь, вылез, сукин сын, страшный, губы дрожат, руки трясутся. Посмотрел на нас, дикой такой весь, и пошел по коренной. А мы тоже стоим и молчим. Он, оказывается, как услышал орла, за верхние стойки уцепился руками, ногами и подтянулся, а орел под ним пролетел. Вот какое дело…
– Ловко, – сказал Лобанов и сокрушенно покачал головой.
– Так и ушел? Но надо было ждать, дурак этот лебедчик, сразу пускать надо было, – сердито и трезво сказал Пахарь.
– А мы почем знали. Мы ведь как лучше хотели, – оправдываясь, сказал Затейщиков.
– Дурак ты. Я бы пустил – не ушел бы, – сказал Пахарь и добавил: – Ничего, еще посмотрим, кто кого оштрафует. На домне тоже можно, получше вашего орла.
Все быстро поглядели на него, но он повернулся к Затейщикову и сказал:
– Ну что, кинем?
– Жалко мне твоих денег, – ухмыляясь, сказал Затейщиков.
– Постой, успеешь, – сказал Степан и спросил: – Что ж, он так и остался, штейгер?
Затейщиков махнул рукой и сказал:
– Куда там остался! Он, говорят, болел после этого, месяц целый лежал. А потом подался с этой шахты, и слуху не стало.
В пивную вошел водопроводный рабочий Дубогрыз, широкий мужчина с большой квадратной головой и глазами внимательными и неподвижными, как у кота.
Он всегда ругался матерными словами и произносил их в таком непомерном количестве, что даже Затейщикову становилось в его присутствии душно.
Он подсел к чугунщикам, и ему налили водки. Выпив, он обтер усы, пожевал кусок розоватой воблы, покрытой белой соляной изморозью, и назидательно сказал:
– Хорошая рыбка, первая закуска. – Потом поднял голову и, почесывая заросшую шерстью шею, спросил: – Слыхали, случай какой в Киеве произошел? – И, не дождавшись ответа, продолжал: – Еврей одни, Мендель Бейлис, мальчика православного зарезал, кровь из него всю выточил.
– Зачем это? – удивился Затейщиков.
– На мацу, хлеб у них такой пасхальный, на крови его замешивают, нахальные люди очень.
– Врешь, никакой они крови не вытачивали, – сказал Степан.
– Что? А в газете тоже врут? – спросил водопроводчик и достал из кармана листок. – На-ка, видал? «Двуглавых! орел». – И он начал читать, про несчастную женщину Веру Чеберякову, которую «они» напрасно обвинили в убийстве православного мальчика, про пещеры, где нашли тело мальчика, все исколотое кинжалом и шилом, про православного дворника, видевшего, как чернобородый человек в котелке тащил к пещере мальчика Андрюшу…
Он читал медленно, по складам, и каждый раз, поднимая голову, долго, внимательно смотрел на слушателей, особенно долго и внимательно смотрел он на Кольчугина. И всем делалось нехорошо от взгляда водопроводчика.
Мастера, состоявшие в Союзе русского народа, часто затевали с рабочими такие разговоры. Во время этих разговоров собеседник становился ласков, восторженно улыбался, похлопывал по плечу, скучно и долго говорил о православии, братстве славян, о великой матушке Руси, потом вдруг измученным, плачущим голосом начинал проклинать смутьянов, студентов, внутренних врагов, измывающихся над православием, заставляющих страдать обожаемого государя императора… И рабочие слушали эти разговоры молча, все время ощущая на себе внимательный взгляд собеседника, сознавая, что каждое необдуманное слово, сказанное в ответ, может принести беду: возьмут на заметку, выгонят при нервом случае, а то еще вышлют по этапу на родину; а сурова и недобра была орловская, курская и гомельская родина к, своим рабочим детям, попадавшим на нее по этапу… И самые легкомысленные и бездумные, как чугунщик Затейщиков, чувствовали ложь этих разговоров, хотя и любили иногда покуражиться, облаять татарина или белоруса. Ведь все они, белорусы, украинцы и русские, работали вместе, связанные узами рабочего товарищества, всех их одинаково обсчитывали в получку, все они спали в сырых хибарках и вместе ели борщ, сваренный артельной кухаркой, сударушкой, из общего котла.
Но на этот раз слушать чтение было занимательно. Оно затягивало, как затягивали все рассказы о покойниках, бродящих по шахтным бремсбергам и уклонам, о заживо похороненных красавицах, обо всем страшном и таинственном, что случалось при жизни и после смерти. Степан представлял себе пещеру, городовых, светящих шахтерскими лампочками, – все, о чем так подробно было рассказано в газете «Двуглавый орел». Вдруг мелькнуло перед ним, как живое, насмешливое, веселое лицо Ткаченко. Он взглянул на товарищей и, прерывая чтение, крикнул:
– Врешь ты все, и газета твоя врет!
Очкасов незаметно толкнул Кольчугина и, как бы сокрушаясь о неразумии молодости, сказал:
– Совсем пьяный. Кольчугин. Я говорил, без закуски не пей.
Дубогрыз сердито проговорил:
– Эх, ты, цыганская порода… – и выругался длинно и нехорошо.
– Ну вас, газетчики, давай в орлянку стукнем, – предложил Пахарь.
– А заплатит кто, Бальфур?
Дубогрыз сложил газету и спрятал ее в карман.
– Ты дурака кусок, – выговаривал он Кольчугину. – Парень бойкий, живности много, а православия в голове нет… Шумишь все, шумишь, а чтобы подумать по-настоящему… Нет у тебя смысла в голове. Смотри, глупый ты чересчур…
– Чего ты его пугаешь? – насмешливо спросил Пахарь. – Он, что ли, мальчишку этого резал?
– Я не пугаю, я говорю.
– Ладно, знаем! – вдруг громко сказал Очкасов. – Мальчика зарезали – шум какой подняли, кругом шумят. А в восьмом году, когда у господ Рыковских на шахте шахтеров двести восемьдесят человек уложили, пожгли, порвали! А? – Он показал рукой в окно, на темную гору породы и полуразрушенный копер, точно огромный могильный холм стоявший над домиками шахтерского поселка на Донской стороне. Лицо его потемнело, как у припадочного, он высоко поднял кружку и ударил ею о стол; стекло посыпалось легкими выщербленными, прозрачными и матовыми осколками, похожими на крылышки. – Тогда в газетке не писали? А, мастер? Не писали? – кричал Очкасов, потрясая стеклянным ухом кружки. – Гробы видели, как стояли? На полверсты! Людей не находили – кровь да волосы на угле! Суд всех инженеров оправдал! «Не виновен!» – сказали. Одному только три месяца дали, а потом и ему отменили! Конечно, разве мы люди? Мальчик богатый, из Киева, купеческий – вот и ищут.
– Врешь ты, сирота мальчик этот, – сказал Дубогрыз, – некому было за него заступиться, полный сирота…
– Сирота? – вдруг опешив, спросил Очкасов.
– Ага, вот видал? – сказал Дубогрыз.
При расплате поссорились.
– Шесть гривен, помнишь, брал еще в ту получку? – со злобой говорил Затейщиков, размахивая кулаком возле самого носа Лобанова.
– А кто в прошлый раз платил? – кричал Лобанов. – Кто, кто?.. А ну, скажи кто? За печеные яички кто платил? Я их ел, что ли? Ел? Нет! Вот у Сергея Ивановича спроси. А, то-то брат!
Потом Затейщиков отказался платить по раскладу, поровну.
– За кружку пусть с Очкасова вычтут, тогда поровну, а так не желаю! – говорил он, и обычно смеющееся лицо его стало сварливым.
– Он ведь кружку за рабочих разбил – значит, всем рабочим и платить, – сказал Степан.
– На-ка, «всем», – передразнил его Затейщиков.
Пришлось Очкасову самому заплатить за разбитую кружку.