412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Гроссман » Степан Кольчугин. Книга первая » Текст книги (страница 25)
Степан Кольчугин. Книга первая
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:27

Текст книги "Степан Кольчугин. Книга первая"


Автор книги: Василий Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)

XX

– Что ж вчера не пришел? – спросил гость и добавил: – Не узнаешь? Да и я бы не узнал, как раз в два раза больше стал.

И только Степан услышал его глухой, спокойный голос, как сразу же узнал и вспомнил.

– Я говорил, что узнает! Я прямо сказал: узнает, – торжествующе сказал с печки дед Платон.

– Да, серьезный молодой человек, – сказал Звонков, разглядывая Степана.

Странное смешение чувств произошло в Степане. Воспоминания о человеке, стоявшем перед ним, были связаны с порой рабочего восстания пятого года.

Каждый прожитый год отделял Степана все дальше от того времени, и хотя воспоминание становилось со временем обаятельней, оно теряло вещественность своей связи с жизнью, уже не вмешивалось в жизнь, а поднялось над ней, существовало, как существует сказка. И должно было случиться, что в день, когда Степан поглядел на мир сухими глазами взрослого человека, в день, когда сама любовь предстала перед ним в суровых житейских одеяниях и принесла с собой трезвость, сказочный человек, поразивший его детское воображение, вновь стоял перед ним, смотрел на него, держал его руку в своей руке…*****

– А ну, давайте я с печки слезу, – сказал дед Платон.

Степан протянул ему руку, и дед, сердито сопя, стал спускаться вниз.

– Легче, легче, – говорил он, но только ноги его коснулись пола, раздраженно сказал: – Пусти, чего держишь.

Степан переглянулся с Звонковым, и тот улыбнулся весело и лукаво и быстро подвинул табурет старику.

– Думаешь, я совсем обессилел, – говорил дед Платон, кривясь от боли, – нет, вот когда случай на доменной вышел, я до самого завода бег. А тут уж такой гость почтенный, как с ним не посидеть за столом.

– Марфа где? – спросил Звонков.

– В городе, и Павлик с ней пошел.

– Это какой же Павлик? – спросил Звонков.

– Брат мой, седьмой год ему, – сказал Степан, – он как раз в то время родился.

– Так, – сказал Звонков и опять улыбнулся.

Ему было удивительно хорошо в этой большой полутемной комнате, приятное чувство покоя и тепла, возникшее в нем с минуты прихода в дом Романенковых, росло и крепло. И высокая красивая женщина, встретившая его сдержанным, полным достоинства поклоном, и старик шахтер, слезший с печи, и спокойный полусвет, узелок рабочей одежды, висевший на стенке, – все было ему таким близким и родным, что невольно показалось, будто он пришел домой после работы на Центральной шахте. Он поглядывал на Степана и, улыбаясь, повторял про себя: «Вот он, сынок, вырос». В сердце его шевельнулась гордость, когда старик стал рассказывать, как Степан вытащил трех отравленных из газопровода и какой он ученый.

Степан, покраснев, слушал хвастливый рассказ старика, не перебивал его, а только изредка, когда казалось, что Звонков мог не поверить, кивал головой и, покашливая, вставлял:

– Да, верно, это было…

Звонков спросил:

– Яша где, безногий? Жив?

– Они все в деревне: и Лидка там, и бабка; она совсем уж старая, а работает еще; у Гомоновой сестры все находятся. Лидка работает в экономии у помещика, а эти в деревне.

– А старик Афанасий Кузьмич?

– Они в Горловке остались, так и живут. Алешка в заводе машиностроительном, и старик там работает. Письмо нам присылали, в гости к себе звали.

– А с Центральной шахты встречаешь кого-нибудь?

– Как же, забойщиков многих встречаю, стволового-старика, коногонов, что тогда были; в конюшне старик безрукий, он пьет очень сильно, каждый день пьяный.

Степан рассказывал новости: кто умер в холерную эпидемию в десятом году, кто женился, у кого двойня родилась, с кем приключилась беда на работе. Звонкову было интересно слушать. Хотя он и не знал Алешки, Лиды, Мишек, Колек, бывших в его время малыми детьми, по их жизнь была близка Звонкову. Да, он снова стал на родную землю, и хоть была она жестока, ничего на свете не было для Звонкова дороже этой земли и великих тружеников, живших на ней. Степан, почувствовав интерес Звонкова, вспоминал и рассказывал гостю о жизни завода, и ему казалось, что все, о чем он говорит, значительно и важно.

– А Мьяту вы знаете? – спросил он.

– Мьяту? Постой-ка… Носатый?

– Вот с ним был случай тоже. Домна закозлилась. Бьются все – инженеры, мастера, да что уж – сам директор приходил. Ни в какую! Дутье не идет, на фурмах товар, страшные такие, черные… Мьята подает совет, а Воловик его даже слушать не хочет. Бьются, бьются… Одним словом, вызвал директор всех инженеров, послушал их, потом Мьяту позвал. Мьята говорит: так и так. «Вот его и слушайте», – сказал директор. И пошел чугун. Вот какой Мьята.

– Что же он?

– Вот его после Воловик уволил, – сказал Степан и вопросительно посмотрел на Звонкова. – Уволил, – недоумевая, повторил он, – и Мьята ходил просился, и еле-еле его назад взяли. Вот такое дело было.

– Да, уж это дело, – сказал Звонков, – у нас в России много таких дел.

– Вот я думал и никак не пойму, что за порядок такой, верно не пойму… Ведь это детям видно – несправедливо…

Он говорил беспрерывно, сам не зная, откуда взялось в нем необычное многословие, говорил, спеша и радуясь, что Звонков слушает, смотрит на него, задает вопросы.

Пришла мать и принялась накрывать на стол. Она достала белую крахмальную скатерть, которую вынимали только два раза в год – на рождество и пасху. И хотя скатерти этой было больше лет, чем Степану, она сохранилась, как новенькая: ни пятнышка, ни дырочки, точно из магазина ее принесли.

– Правильно, – сказал Платон, увидя праздничную скатерть.

Сразу разговор умолк, и в торжественном молчании мужчины смотрели, как взволнованная Ольга быстро накрывала на стол.

«Что же это она?» – удивленно подумал Звонков.

В самом деле, было чему подивиться. Кольчугина взяла с собой получку сына и всю оставила ее в лавке, еще задолжала сорок копеек. Она накупила угощений, которые Бутиха не чаяла сбыть, – никто не покупал их в рабочем поселке. Ольга выложила на стол краковскую копченую колбасу, молочное печенье, коробку сардин, поставила бутылку портвейна, полголовки ярко-красного голландского сыра, вынула вторую бутылку портвейна, конфеты в круглой жестяной коробке «Абрикосов и сыновья»; потом уж пошла обычная, не очень хорошая закуска: дунайские сельди, большой кусок розовато-белого сала, золотистые, с впалыми щеками копчушки, банка кислой капусты, соленые огурцы, квашеные помидоры, две связки бубликов, пряники, грецкие орехи; купила еще Ольга дорогого китайского чаю, упакованного в свинцовую тусклую бумагу, пиленого сахара, которого никто никогда не брал, так как он был дороже на две копейки рафинадных головок, завернутых в синюю бумагу.

Все молчали, глядя, как Ольга опорожняет вместительную, обшитую по раздутым бокам клеенкой кошелку. Степан восхищенно смотрел на мать. Пойди Степан сам в лавку, вряд ли бы он решился на такую трату. Дед Платон, за всю жизнь не видевший таких богатств, говорил про себя: «Правильно, Ольга, верно!» Ольга, уже совладавшая со своим волнением, оглядела стол и просто сказала:

– Угощайтесь, пожалуйста. Вот, не знаю, как вас по имени и отчеству звать.

– Алексей Петрович, – сказал Звонков.

– Алексей Петрович – самый для нас дорогой человек, – сказал дед Платон и, покачав головой, громко глотнул слюну, глядя на удивительных серебристо-белых рыбок.

– В масле, – сказал Степан, разглядывая наклейку, и невольно рассмеялся.

– Да уж какое бы там масло ни было, кушайте, Алексей Петрович, – сказала Ольга.

– Спасибо вам, – сказал Звонков совсем осипшим голосом.

Разлили вино по стаканчикам. Все помолчали мгновение, потом Ольга сказала:

– С приездом вас, Алексей Петрович, дай вам бог всего хорошего!

– За ваше здоровье, – сказал Звонков.

– Пейте на здоровье.

Все чокнулись и выпили. Платон удивленно покачал головой.

– Да, – сказал он, – вот это да! Пришлось и мне попробовать, – и тихо добавил, обращаясь к Ольге: – Марфе надо оставить, пускай и она попробует.

Снова возобновился прерванный разговор. Звонков расспрашивал о том, как шла рабочая жизнь, и все, что ему рассказывали, было печально. Рассказывали ему о страшном взрыве на шахте, о том, как во время Холеры 1910 года больных шахтеров свозили на площадь в конце Первой линии и бросали под открытым небом, рассказывали о заводских порядках, о дороговизне, о том, что контора задерживает получку, мучит штрафами.

– Вот так-то, – сказал дед Платон, – на всю чистоту слушай, какая наша жизнь.

Ему казалось, что Звонков приехал разузнать всю правду, как жили на заводе и на шахтах, и, послушав, скажет:

– Баста, больше этому не бывать!

И дед, торопясь, выкладывает свою жалобу на жизнь:

– Вот и Марфу мою довели, ей-богу, довели… Думаешь, она виновата? Сам небось помнишь, какую работу сполняла, – говорил он. – Теперь что? Инструмент продала, ходит по базару, берется за последнее дело. – Он оглянулся на окно и сказал: – Прошлым летом чего сделала: монету фальшивую, чтобы в орлянку играть! Ей-богу, три рубля взяла. Вот хоть Степана спроси, он еще эту монету домой приносил. Потом в печке ее плавил. Что ж это, скажи пожалуйста, разве это порядок?

Он выпил еще стаканчик Сладкого вина, сокрушенно сказал:

– Эх, и винцо! Пришлось-таки попробовать: мадера! Сколько я зеленого горького вина за свою жизнь выпил, а перед смертью стаканчик сладенького только и попробовал. Мне уж надеи нет… Это наша Марфа правильно сказала: на что наша надея? Поздно ты надумал приехать, дорогой человек.

– Что ж, – сказал Звонков, – не моя в том вина, я не по своей воле в Сибирь ездил.

Платон поглядел на него грустными старыми глазами и робко сказал:

– Мне бы помоложе стать годков на двенадцать, а?

Звонков растерянно усмехнулся.

– Что ты, дедушка, плетешь такое. Разве это зависимо от людей?

Платон, не слушая его, скорбно качал головой и бормотал неразборчивые слова.

– Ладно, дедушка, чего уж, – – сказала Ольга. – А как там в Сибири, Алексей Петрович? Темно, холодно, страшная жизнь?

– Как где, – сказал Звонков. – Есть места, где хорошо, рудники есть; конечно, против наших они ничего не стоят, но все ж таки шахтенки попадаются подходящие. А есть места страшные; не то что рудников, никакой жизни нет – тундра. Летом погибель от гнуса; зимой, как огнем, мороз жжет. Ну, и народ там крепкий. – Он усмехнулся. К примеру, я не очень разговорчив, а против меня тамошние люди совсем уж сердиты. Это от местной природы у них. Вот где природа мягкая, там и люди помягче и повеселей, – скажем, в Одессе – очень веселый и живой народ.

– Шесть лет! – сказала Ольга и покачала головой. – Пострадали вы за простой народ. – Она с живостью продолжала: – Я ведь в то время думала: все языком, языком, а как страдать, так опять рабочему человеку; а вот вижу – неправильно я считала.

Звонков отвечал ей:

– Да тут не разберешь. Вот я – кто такой? Революционер или рабочий? И тот и другой, одного от другого не отличишь, всякий рабочий есть революционер. – Он вдруг повернулся к Степану и громко спросил: – Верно, Степан?

– Да, верно, – ответил Степан, и мать с внезапной тревогой посмотрела на его возбужденное лицо.

Точно закрывая сына от Звонкова, она быстро стала рассказывать, как Степан успел в занятиях, как химик обещал его вывести в люди.

– Он и на бухгалтера, на чего хотите его сможет выучить, – говорила она.

Уже стемнело, когда Звонков собрался уходить. Степан вышел вместе с ним.

– Пойдем погуляем? – предложил Звонков.

Некоторое время они шли молча. Ночь была теплая, облачная, ветер дул на завод и относил шум в сторону города, только изредка раздавались пронзительные гудки паровозов. Ветер раскачивал электрические фонари над железнодорожным переездом, и по земле бесшумно прыгали светлые круги, вспыхивали и погасали блики света на рельсах. Пройдя через переезд, мимо здания рудничной больницы, Звонков свернул на дорогу, ведущую к шахтерскому поселку.

– Домой? – спросил Степан, по Звонков ничего не ответил.

Они миновали рудничную Церковь и подошли к разрушенному после взрыва копру шахты 4/5. Копер стоял мрачный, темный; огромное неподвижное колесо едва выделялось на темном облачном небе; отвалы породы, как холмы над братской могилой, высоко поднимались над окружающими постройками. Звонков посмотрел на черный копер, потом на освещенные окна поселка и сказал:

– Вдовий поселок.

– Тут много людей пропало, – сказал Степан, – и многие в шахте остались, так и не нашли их.

– Затопило шахту? – спросил Звонков.

– Говорили – вся в воде, до половины ствола вода поднялась.

– Здесь порода – песчаник, – задумчиво сказал Звонков, – когда-то я здесь работал по палению шпуров. Если воду откачать, раскреплять не придется.

Потом они снова долго стояли. Звонков молчал, и Степан, боясь заговорить первым, не начинал разговора.

– Не встанут эти люди, – вдруг сказал Звонков, – никогда уже не встанут. А из-за чего они полегли?..

– Вентиляция пшиковая, – сказал Степан, – вся шахта в газу стояла, а когда взрыв был, совсем не работал вентилятор.

– Кто у нас на это смотрит? Законов нет, а день простоя – убыток большой. Послали на смерть двести семьдесят человек, а что шахту затопили – она уже свою прибыль дала, ее жалеть незачем.

– Им, говорят, ответа не было, – сказал Степан. – Судили в Екатеринославе, всех освободили, только начальника вентиляции к трем месяцам, а он откупился штрафом – и дня не сидел.

– Что ж, правильно, – сказал Звонков, – они перед царским судом не преступники, за убийство рабочих у нас никто не отвечает. Вот за защиту рабочего дела несут люди ответ в полной мере – головой. Ткаченко помнишь?

– Помню, конечно. Кузьму?

– Григорий он, а Кузьма – это кличка ему здесь была. Вот его тоже судили в Екатеринославе. Повесили! Если рабочий человек начинает понимать всю эту тонкую механику – он злейший враг для самодержавия, и у царя с ним один разговор: петля. Иначе не укротишь нашего брата.

Он оглянулся. Вдали мерцали заводские огни и колебалось желтое пламя над коксовыми печами, влево стояли освещенные постройки шахты, вправо уходила темная ровная степь в сторону Чайкинской шахты, «Ивана», «Софьи Наклонной», и высоко в небе виднелось тусклое, то исчезающее, то вновь появляющееся розовое пятно, – это отражалось в облаках зарево находившегося за пятнадцать верст Макеевского завода. Странное, тревожное чувство вызывали эта необычная тишина и безлюдье среди бесчисленных огней заводов и шахт; невольно думалось о десятках тысяч людей, работающих под землей, на домнах, в прокатке, среди грохота подземных взрывов, скрежета железа, свиста пара. И непонятным, неестественным казалось безмолвие возле темного копра погибшей шахты, под неподвижно висевшим в низком небе огромным колесом, символом движения и жизни…

Точно не прошло этих долгих семи лет… Точно вчера Звонков, выехав из шахты и помывшись в бане, шел по Донской стороне на рабочее собрание… И, точно не прошло этих долгих семи лет, снова стоял Степан возле запальщика Звонкова и снова, как в те далекие детские годы, все впереди глядело таинственно-прекрасным.

Звонков взял его за руку, и они медленно сошли с наезженной дороги, осторожно ступая по темной земле, приблизились к надшахтному зданию. Электрический фонарь, раскачиваемый сильным степным ветром, освещал вытоптанный двор, высокую красную стену, запертые железные двери, ведущие в клети. И Звонков, остановившись под фонарем, прочел Степану письмо, которое написал Ткаченко-Петренко ночью 8 сентября 1909 года в 4-м полицейском участке города Екатеринослава.

«Здравствуй и прощай, дорогой брат Алеша и все остальные братья – рабочие и друзья!

Шлю вам свой искренний и последний поцелуй. Я пишу сейчас возле эшафота, и через минуту меня подвесят за дорогое для нас дело. Я рад, что я не дождал противных для меня слов от врага… и иду на эшафот гордой поступью, бодро и смело смотрю прямо в глаза своей смерти, и смерть меня страшить не может, потому что я, как революционер, знал, что меня за отстаивание наших классовых интересов по головке не погладят; и я умел вести борьбу и, как видите, умею и умирать за наше общее дело так, как подобает честному человеку. Поцелуй за меня крепко моих родителей, и прошу вас – любите их так, как я любил своих братьев рабочих и свою идею, за которую все отдал, что мог. Я по убеждению социал-демократ и ничуть не отступил от своего убеждения – ни на один шаг, до самой кончины своей жизни. Нас сейчас возле эшафота восемь человек по одному делу – бодро все держатся. Постарайся от родителей скрыть, что я казней, ибо это известие после такой долгой разлуки с ними их совсем убьет.

Дорогой. Алеша! Ты также не беспокойся и не волнуйся; представь себе, что ничего особого не случилось со мной, ибо это только может расшатать твои последние силы. Ведь все равно когда-либо помирать надо. Сегодня 8 сентября в 8 часов вечера зашла к нам в камеру куча надзирателей; схватили меня за руки, заковали руки, потом повыводили остальных, забрали под руки и повели, прямо в ночном белье, босых, под ворота, где человек пятьдесят стояло стражи с обнаженными шашками, забрали и повели в 4-й участок, где приготовлена была петля, и так это смешно, как эта стража с каким-то удручающим ужасом смотрит на нас, как на каких-либо зверей; им, наверно, кажется, что мы какие-то звери, но мы честнее их. Ну, неважно, напиши куму самый горячий привет, поцелуй его и Федорова крепко за меня. Живите дружно и не поминайте меня лихом, ибо я никому вреда не сделал. Ну, прощайте, уже двенадцать часов ночи, и я подхожу к петле, на которой одарю вас последней своей улыбкой. Прощайте, Алеша, Митя, Анатолий и все добрые друзья – всех вас крепко обнимаю, жму и горячо целую последним своим поцелуем. Писал бы больше, да слишком трудно, так как окованы руки обе вместе, а также времени нет – подгоняют… Конечно, прежде чем ты получишь это последнее письмо, я уже буду в сырой земле, но ты не тужи, не забудь Ианне Ильиченко передать привет. Прощайте все, и все дорогие и знающие меня…»

Степан стоял, опустив голову. С шумом скатился сот-валов камень, точно кто-то невидимый спускался по черному склону. Степан поглядел – вершины горы не было видно, она слилась с темным небом, на ней не горел фонарик; шахта была мертва. А может быть, слезы мешали ему глядеть… Он не утирал их, и они текли по щекам…

Эта ночь много сделала в решении его судьбы


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю