355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Гроссман » Степан Кольчугин. Книга первая » Текст книги (страница 19)
Степан Кольчугин. Книга первая
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:27

Текст книги "Степан Кольчугин. Книга первая"


Автор книги: Василий Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)

– Зайдешь ко мне в контору после плавки.

Степан удивился: зачем мастер зовет его? Но вдруг вспомнил вчерашний разговор с химиком. «Наверно, за это», – подумал он со страхом.

Он работал, сбивал с фартука искры, как-то совсем бессознательно уклонялся от бегущих мимо рабочих. Одна и та же мысль тревожила его: «Неужели запретят?» Что плохого в том, что он занимается с химиком? А как успел! Уже дроби проходит, географию читает, карту купил себе в городе, две толстые тетрадки исписал.

Обида заполнила его душу… Ведь дается все тяжелым трудом! Как хочется спать по вечерам. Шутка сказать: день проработать у доменной и потом сразу сесть заниматься. Он и средства нашел обманывать сон: не делать ни на минуту перерыва, «бежать без остановки», все время напряженно думать, писать, читать, внутренне подгоняя себя: «Скорей, скорей, скорей».

А как мучительно вставать по утрам, когда каждая косточка просит покоя! А как сладко мельком глянуть на лицо матери! Когда она сторожит ночную работу Степана, у нее такое выражение, точно вот-вот раскроется потолок и комната озарится небесным светом… И как приятно видеть удивленное лицо химика, когда он говорит: «Ого, это отхватил!..» Решенная задача, понятая страница книги вызывали в нем радостное чувство, странно напоминавшее дни работы на шахте: выезжая на поверхность и видя солнце, ощущая щеками, ресницами сухой, ветреный воздух, он вдруг пьянел от простого счастья быть на земле, жить на ней… И эти занятия, это напряжение мысли доставляли ему такую же острую и простую радость.

Плавка кончилась перед самой сменой. Рабочие, отдуваясь и утирая потные лица, отходили от печи, присаживались, закуривали. Степан снял брезентовые ладошки, сунул их за пояс и пошел к мастеру.

Абрам Ксенофонтович сидел на деревянной лавке у крошечного тусклого окошечка и рассматривал грязные накладные бумажки.

– Так, пришел, – сказал он, увидев Степана. – Поди-ка сюда.

Его толстое лицо выражало важность, усталость и равнодушие, а глазки смотрели живо и весело.

– Ты что ж это, Степа? – сказал он и, зевая, оглядел Степана коротким быстрым взглядом.

– Чего? – спросил Степан, провел языком по пересохшим губам и поправил за поясом ладошки.

– Ты что ж, Степа, что это про тебя рассказывают? – снова спросил Абрам Ксенофонтович.

– Чего рассказывают? – мрачно проговорил Степан и подумал: «Ловит меня, черт жирный».

– А как же, – наконец сказал Абрам Ксенофонтович, – ты, говорят, чуть драку в трактире не устроил.

– Дубогрыз говорил, что ли? – спросил Степан, почувствовав облегчение оттого, что речь идет совсем о другом предмете.

Мастер нагнулся к Степану и вдруг спросил:

– А ты что, газетки читаешь или кто объяснял тебе?

– Что вы, Абрам Ксенофонтович, я пьяный просто был. Ну, пьяный, знаете…

Мастер долгим взглядом смотрел Степану прямо в глаза. Степан смотрел на мастера. Абрам Ксенофонтович зевнул, на этот раз совсем уж непритворно, и сказал:

– А, ей-богу, ну вас всех к черту, надоели мне! И так работы много, каждый час в ответе. На этом коксе не руду плавить, а яишню только жарить, рассыпается весь. Мне надбавки не дают, – пускай надзиратель занимается. Верно, Степа? Он жалованье получает. Противно мне. Я ведь сам рабочий – и чугунщиком, и водопроводчиком проработал, и горновым. Думаешь, это хорошо – собачье дело выполнять?

Он смотрел на Степана, которого вызвал для допроса, и требовал от него сочувствия, а Степан, обрадованный тем, что все опасения его не оправдались, забыв всю странность разговора, пожалел Абрама Ксенофонтовича:

– Верно, вам на печи работы сколько…

– Так как Считаешь, правильно я говорю, собачье это дело? А? Собачье? Правильно?

Он переспрашивал по нескольку раз, и в самой глубине его глаз неожиданно блеснул желтый умный огонек.

«Ловит!» – с тревогой подумал Степан. Видно, Абрама Ксенофонтовича, против воли, привлекало «собачье дело», хотя за него и не давали надбавки:

– Ладно, иди уж, – сказал он, – но мой тебе совет, как старый рабочий молодому советует, без всякого, ей-богу, по-откровенности. Если что… будут смущать тебя какие-нибудь – есть такие люди на заводе, сам знаешь, – словом, ты заходи ко мне, можешь прямо на квартиру. Просто приходи, не думай, что толстый. У меня душа рабочая, я все понимаю, по-правильному, по-простому, плохому не научу. А то, что ты в работе стараешься, это я все замечаю, свою благодарность получишь. Я тебя для того и позвал, чтоб одобрить.

Степан с облегчением ушел от мастера. Он не мог понять, нарочно ли путал его Абрам Ксенофонтович – от жары и безразличия ко всему на свете, поленился ли он довести хитрый разговор до конца и разболтался; а может, и в самом деле у него рабочая душа?

Но в этот день Степану пришлось пережить историю в таком же роде. Когда он пришел к химику и открыл калитку, навстречу вышел Андрей Андреевич. Он, видно, недавно пришел с завода, нос и ухо у него были запачканы сажей.

– Все к квартиранту ходишь? – усмехаясь, спросил старик. Он осмотрел Степана и покачал головой. – Здоровый бык вырос. Ты сколько на домне получаешь?

– В прошлый месяц двадцать два рубля.

– Чугунщик?

– При горновом, подручный.

Они стояли молча. Казалось, что разговор кончился, но Андрей Андреевич не пускал Степана к дому. Несколько мгновений он колебался, потом протянул руку.

– Дай-ка сюда книжки, – сказал он и покашлял.

– Зачем? – спросил Степан. «Что они меня, как собаку, весь день гоняют?» – подумал он.

Лицо Андрея Андреевича сделалось коричнево-красным: вот-вот вспыхнут сухие белые волосы над ушами.

– Ты ко мне в дом ходишь или в кабак? – крикнул он. – Я имею полное право смотреть, какую дрянь ты ко мне в дом таскаешь.

Он быстро рванул книги. Степан мог легко удержать их, но, боясь порвать драгоценные страницы, невольно разжал руку.

– То-то, – сказал Андрей Андреевич и сердито, громко дыша, вынул из футляра очки.

Медленно шевеля губами, он прочитывал названия книг, одно за другим, и наконец протянул всю пачку Степану. Морщинистое лицо его улыбалось довольной, ласковой улыбкой.

– Чудачок ты, чудачок, – сказал он дурачливым голосом.

Он похлопал Степана по спине и, вынув кисет, стал сворачивать тонкую папиросу из медово-желтого табака, нарезанного длинными волокнами.

– На, закуривай, – сказал он, – турецкий табак, я один на весь завод его имею. Грек мне привозит: контрабандный.

Пока Степан сворачивал папиросу, Андрей Андреевич сердито, поглядывая на толстую, как труба, завертку Степана, говорил:

– Чего ж не пришел, не рассказал: крестный отец, так и так, я имею честь с квартирантом, проживающим в вашем собственном доме, делать уроки по грамматике, арифметике и разным наукам, а? Почему не пришел? А я уж думал – вы там черт знает что читаете. Ты хороший парень, умный, я тебя вполне уважаю. И, имей в виду, когда нужно, всегда помогу, чтобы из тебя настоящий человек вышел. Прямо имей это в виду. А мать как? Почему не зайдет?

– Она белье в городе стирает, – ответил Степан, с печалью глядя на добродушного Андрея Андреевича.

– Так… конечно, раз человек приболел, ему в заводе работать трудно. Ну иди, иди, учись. И квартирант, чудачок, такого тумана навел: пришел ко мне, просит не рассказывать. Я в самом деле подумал черт знает что – пошел к заведующему. Ах ты, вот ей-богу… Ну иди, иди уж в дом.

Степан пошел к крыльцу со странным чувством: одобрение Андрея Андреевича разочаровало и обидело его.

Химик видел из окна, как Андрей Андреевич, остановив Степана, рассматривал книги.

Когда Степан вошел в комнату, Алексей Давыдович подошел к нему, схватил за руку и проговорил:

– Я все видел, Кольчугин. Пусть, пусть, я ничего не боюсь. Слышите вы, ничего, не бойтесь и вы!

– Да он ничего, посмеялся только, – сказал Степан, но Алексей Давыдович не стал слушать.

– Садитесь, Кольчугин, – торжественно сказал он, – садитесь. И, прежде чем начать наши занятия, я хочу вам прочесть кое-что. И имейте в виду: я своих занятий с вами не брошу, я вас доведу куда нужно, вы через два года сможете держась конкурсный экзамен в политехникум. Я даю торжественное обещание в этом. Слышите вы? А сейчас слушайте.

И он принялся читать. Вскоре дыхание его сделалось более свободным, и лишь при чтении особенно длинных фраз голос немного дрожал.

Первые слова Степан слушал рассеянно. Ему было жалко химика и хотелось успокоить его, рассказать, как благополучно обошелся разговор с Андреем Андреевичем. Но он не решался прервать чтение и, не слушая, следил за подергивающимся лицом химика. В эти мгновения Степан был полон почтения к учителю и в то же время испытывал к нему жалость, хотел утешить и защитить его. И, странное дело, Алексей Давыдович, читая, посматривал на своего ученика жалобными глазами, словно от этого широколобого рабочего парня могли прийти к нему помощь и поддержка.

А потом чтение захватило их обоих. Химик снова почувствовал себя в привычном мире, где не хозяйничали грубые мастера, гордые своим маленьким знанием, надменный, презрительно-вежливый директор. Степан впервые слышал имена Архимеда, Галилея, он слушал полуоткрыв рот, немного наклонившись в сторону учителя.

Химик кончил чтение и закрыл тетрадь.

– Вы поняли, Кольчугин?

– Понял.

– Что же именно? – И его вопрос уже был обычный, учительский.

– Да я понял все, вы не думайте, Алексей Давыдович. – Он понизил голос и сказал: – Вот у нас в пятом году, даже квартирантом он у нас был, Ткаченко, потом запальщик Звонков, потом много их было – все вот за правду шли, до последней минуты. Их всех забрали, одних в каторгу, других, говорили, повесили, они от правды не отступили. Вот совсем как вы читали.

– Видите ли, – сказал химик, – вы путаете разные вещи: то великие гении человечества, борцы за научную истину, а вы говорите о политических эксцессах.

«Черт, не то», – подумал он и сказал:

– Вот что, Кольчугин, давайте займемся делом. Где книжки?

– Алексей Давыдович, а он ничего такого не сказал. Говорит, занимайтесь дальше. Он думал, мы не арифметикой.

– Можете не рассказывать, – сказал химик, – мне не нужно разрешения.

Приподнятое настроение не оставляло его во все время урока, а когда занятия кончились, он подошел к книжной полке и сиял толстую книгу.

– Вот, – сказал он, – я раньше думал строго ограничить наши занятия точными науками. Теперь я изменил свое мнение. Возьмите-ка эту прекрасную книгу, драмы великого Ибсена, спрячьте получше куда-нибудь и читайте ее.

Степан засунул книгу за пояс, к голому телу; он всегда прятал так книги, чтобы над ним не посмеялись знакомые в поселке, да и небезопасно было рабочему парню ходить с книжками.

– Уроков у вас изрядно, – сказал химик, – приходите не в среду, а в пятницу.

По дороге к дому Степан остановился, вспомнил про Галилея, вздохнул, погладил себя по животу, ощупывая книги, покачал головой, вслух сказал:

– Эх! – и пошел в город, гулять с Верой по Первой линии.

XII

Работа доменного цеха при новом начальнике, Воловике, шла еще хуже, чем при прежнем. Вторая домна, в которой прорвало горно, давно уж должна была, по решению директора, давать чугун, а в ней только кончили кладку, и не меньше десяти дней нужно было, чтобы закончить работы, просушить новую кладку и вновь задуть печь. На остальных трех домнах то и дело происходили аварии. Каждый день на печах прогорали фурмы; за месяц прогорело больше ста фурм. Постоянные остановки работы нервировали рабочих. Фищенко стал мрачен и совсем уж молчал. Он подолгу смотрел на домны, точно стараясь понять, почему они бунтуют, не подчиняются человеческой воле. На четвертой печи при пуске чугуна в формовочную канаву попала вода, произошел взрыв, формовщику обожгло плечо и шею, а плавка вскипела, смешалась с песком и вся погибла. Чугунщики сутки отбивали приварившийся чугун; его отправили разбить в копровый цех и снова загрузили в домну.

Только на третьей печи, где мастером был Абрам Ксенофонтович, работали хорошо – давали пять плавок в – сутки, даже прогары фурм проходили на ней незаметно. Мьята рыскал вокруг печи, возбужденный, веселый, и посматривал в гляделки на ярко-белое пламя кокса, бушевавшее у фурм. Он обладал удивительным чутьем к малейшим неполадкам хода. Смену фурм под его руководством производили так быстро, что даже водопроводчик Дубогрыз, не любивший Мьяту, выражал свое одобрение.

– Пускай воду! – кричал ему Мьята. – А хочешь, зуб тебе вырву. Как фурму сменю, не заметишь!

Он во всем поспевал, вмешивался во все работы, замечал всякую мелочь, знал больше мастера о вещах, которые ему даже знать не полагалось. Часто он говорил своему подручному Кольчугину: «Пойди на рудный склад, спроси, какую руду подают…» Посылал к верховым на колошниковую площадку узнать, как идет подача колош. Он следил за просушкой канав, знал, что делается у формовщиков, песок у него всегда был в отличном виде, глина для летки самая лучшая – «творог с маслом», а забивку летки он производил так умело, точно и добросовестно, что ни разу не сгорели холодильники. Абрам Ксенофонтович его во всем слушался и часто спрашивал у пего совета, но, видимо, сильно не любил и при каждом удобном случае говорил Воловику:

– Рабочий опытный, закаленный, только уж суматошный слишком и мнение о себе имеет большое. Для него не то что мастер, а даже инженер никакого веса не составляет: все сам знает.

Степану иногда казалось, что Мьята – главный хозяин завода: он все знал и работал лучше всех. Невольно Степан заражался от Мьяты любовью к домнам. Ему всегда было странно видеть, как инженер Воловик, приходя проверять работу Мьяты, свысока делал замечания старому горновому. А одновременно с любовью к тяжелому и смелому делу, властью над огнедышащими печами в Степане жило другое чувство, совершенно противоположное: чувство ненависти к этим же домнам, вокруг которых, как черный дым, клубились обман, ложь, грубость, угрозы, штрафы. Он видел, как почти во всех товарищах по работе жили такие же противоречивые чувства. Все гордились, когда после мучительной и опасной работы их общее усилие побеждало страшную силу печи. Мишка Пахарь приходил в какое-то хмельное состояние, лез в огонь, лишь бы исправней сделать работу, радовался восхищению, которое вызывал в товарищах. И тот же Мишка Пахарь с удовольствием рассказывал, как переставил на складе бирки при разных партиях чугуна и что нельзя теперь будет отличить, какой передельный, а какой литейный.

Были и такие, которые ничего, кроме ненависти, к заводу не испытывали. И таким человеком был Очкасов, подговаривавший одного своего приятеля каталя незаметно подложить в коляску с коксом динамитный патрон.

Степан часто спрашивал себя: есть ли на заводе такие люди, как запальщик Звонков или литейщик Ткаченко-Петренко? Он чувствовал их присутствие. Иногда шепотом рассказывали:

– В электрическом цехе полиция арестовала рабочего за политику, в механическом был повальный обыск, искали питерскую газету.

Очкасов рассказывал, что весной полиция поймала молодого парня, пытавшегося повесить красный флаг на трубе мартеновского цеха. Говорили, что в прокатке есть несколько рабочих – членов подпольной организации. Степан чувствовал их присутствие. Но как найти их – он не знал.

Степан иногда задумывался над тем, почему все так запутано и неправильно, почему нет простоты и ясности в жизни. Но понять все эти противоречия, существующие в жизни, противоречия, из которых жизнь состояла, постоянно рождая их и из них рождаясь, он не мог. И иногда с внезапной яростью он исподлобья глядел на мастеров, инженеров, конторщиков, мечтал о том, как незаметно испортит водопровод и в домне сгорят все фурмы, перегорят холодильники, цех, а за ним и завод на полгода выйдут из строя, рабочих распустят по домам, и компания уволит инженеров, прогонит директора. А через полчаса после таких мечтаний он мог радоваться беглому слову похвалы, сказанному Мьятой или мастером.

Два мира видел он. Один – разумный, простой, ясный мир науки, где ничего не бралось на веру, где все имело свое доказательство, где после размышления и усилий мысли приходила награда. Геометрические доказательства, в которых он упражнялся в последние дни, потрясали его своей обязательностью. И второй мир – дымный, темный, взъерошенный, где на каждом шагу полно было лжи; мир нелепый и страшный, в котором протекала его трудная, хмурая жизнь, все же полная надежд, любви и радости.

* * *

В этот день впервые по-настоящему почувствовалась осень. И хотя тонкая пелена, затянувшая небо, стояла высоко над землей, и воздух был как-то по-особенному тепел, и солнце почти по-летнему освещало холмы, долины и овраги обширной степи, – во всем ощущался перелом: наступила осень. Она была в покое воздуха, в сосредоточенной задумчивости, охватившей всю природу – от голубовато-белого неба до самой мелкой травки. Степь казалась особенно просторной и небо – безмолвным. Крик птиц и полет их, и короткий, несмелый ветерок, и едва уловимый шелест жестких листьев кустарника – все уже было не по-летнему, не говорило о жизни. Голоса птиц не заполняли, а только нарушали тишину, и движение их крыльев лишь подчеркивало неподвижность земли, и ветер не был живым дыханием, а лишь случайно и ненужно будоражил покой застывшего воздуха. В такие дни людьми овладевает грусть, и, невольно подчиняясь печали земли, человек старается двигаться медленно, говорить негромко.

Под этим покойным молочным небом, среди примиренной природы стоял завод, и тысячи рабочих с утра до вечера работали среди грохота металла, в газе и в огне. Но особенно труден был этот день у доменщиков: начала шалить третья печь. Еще в ночную смену рабочий при шлаковой летке заметил, что шлак идет густой, черный, не дает белого дыма. Горновой начал ругать газовщика; но газовщик давал дутье по всем правилам, ничуть не холодней, чем полагалось. Позвали сменного мастера. Он распорядился нагреть дутье. Газовщик стал почаще переводить аппараты с дутья на газ, но шлак шел все чернее и чернее. Всем стало ясно, что печь заболела – пошла холодным ходом.

* * *

Когда утром Степан вышел на работу, ему захотелось прогулять упряжку: минуя заводские ворота, пойти в степь, к дальним ставкам, сесть там на камешек, свернуть папиросу и сидеть долго, покуривая, глядеть на спокойную, тихую воду, за весь день не сделать ни одного движения, не сказать ни слова…

В таком тихом, задумчивом настроении он прошел мимо клепальщиков, не замечая стука сотен молотов из котельно-листового цеха, слишком привычного, чтобы обращать на него внимание, перебрался через рельсовые пути и подошел к домнам. Здесь он сразу почувствовал напряжение, царившее у печи. Несколько секунд в нем было мучительное колебание: не повернуть ли назад? Очень уж страшно и чуждо глядели в это утро домны, литейный двор, железная колбаса, обвивавшая домну, катали с напруженными шеями, катившие шестидесятипудовые коляски, весь тяжелый, рыжий и черный мир чугуна, руды, кокса. Но через минуту жизнь завода втянула Степана. Несмотря на ранний час, у домен собралось все начальство: обер-мастер Фищенко, инженер Воловик, еще два сменных инженера; говорили, что ночью приходил директор, обещал к восьми утра снова прийти. Печь заболела… И как всегда, беспомощность, незнание верного способа наладить таинственно расстроившийся ход печи разъединили людей. Лица были злобные, ругань висела в воздухе, недоброжелательство и нелюбовь чувствовались во всех разговорах. На литейном дворе стало тесно, все толкались, мешая друг другу. Никто не мог сознаться самому себе в своем неумении, в своем незнании и бессилии, и каждый искал объяснения неладов в неумении и бессилии другого.

Мьята злорадно говорил, глядя на Фищенко:

– Да, деньги все гонят. Сколько я говорил: с таким быстрым сходом шихты зарежете печь. Вот и зарезали. А кокс какой! Мусор, а не кокс. Думали, она – что ни Дай – съест. Вот и зарезали, заработали…

Очкасов вторил ему:

– Конечно, хозяева думают, печь, как рабочий, – что ни положи, вытерпит. А она хоть и железная, а вот забастовала. Это мы только всё терпим…

Фищенко молчал, как всегда, и только глаза его были тоскливее обычного.

Инженеры винили в разладе работы каталей, верховых, газовщика, старика Афанасьева, небрежно взвешивавшего подачи.

Молодые инженеры говорили между собой, что начальник цеха неправильно составил план загрузки шихты, не учел особенных свойств калачевской руды, которая недавно поступила на завод. Абрам Ксенофонтович бегал от старых рабочих к мастерам, от мастеров к инженерам, кивал головой, вздыхал, соглашался со всеми, поддерживал все противоположные мнения – и в глубине души не интересовался ни причиной расстройства хода печи, ни тем, удастся ли печь вылечить. Его волновало и трогало лишь одно: как бы не пострадать, остаться в стороне, избежать директорского гнева. Он всем объяснял, что в его смену печь шла хорошо, что он выполнял все распоряжения начальника, что горновой и газовщик отлично справлялись с делом при нем, что при сдаче им смены все было в полном порядке, а вот утром, когда он принимал смену, уже все было плохо – шлак не шел, а на фурмах товар навис, и все разладилось. И хотя он все валил на ночную смену, но делал это вообще, никого не обвиняя – ни мастера, ни горнового, ни газовщика, ни верховых, ни руду, ни кокс, ни инженера… Пришедшее на домну начальство разделилось на три лагеря. Одни обязательно хотели выяснить причину расстройства хода (найди они эту причину – все само собой станет на место), другим обязательно хотелось обнаружить живого виновника. Эти расспрашивали старших рабочих и мастеров, таинственно подмигивали, задавали невинным голосом каверзные вопросы; им казалось, что, лишь только будет найден живой виновник, дело само собой наладится и печь пойдет… А третьи старались исправить ход печи, и, случись это, они бы уже не интересовались ни причиной, ни виновником. Эти люди полагали, что в доменном производстве все равно ничего не поймешь и никто ни в чем не бывает виноват. Степан сразу определил этот третий лагерь: в нем состояли обер-мастер Фищенко и молодой инженер Кубарев; Воловик же, отдав распоряжения о загрузке в печь нескольких колош кокса и уменьшении количества руды в последующих загрузках, занялся поисками виновника…

Мьята каждый раз заглядывал в фурменную гляделку, с отчаянием охал и говорил:

– Довели, вот это довели… – и смачно сплевывал в сторону Воловика. – Господин инженер, Антон Савелъич, – сказал он, подходя к Воловику, – тут дутьем ничего не сделать, не идет шлак уже совсем, две фурмы забились, товар на них подступает. Такого козла произведем, как в Макеевке был…

Воловик рассматривал старшего горнового и молчал. Мьята, морща длинный нос, просительным голосом проговорил:

– Антон Савелъич, дозвольте вытащить фурмы; не пойдет – амбразуру вытащим; мы его пикой задразним, вот увидите.

Воловик поднял одно плечо и сказал:

– Может быть, вообще кладку разобрать или взорвать динамитом?

Степан видел, как Мьята зашевелил верхней губой, отчего усы его задвигались.

– Все горячит себя, старый, сейчас комедия будет, – сказал Затейщиков, стоявший рядом со Степаном.

Но Мьята сдержался, разгладил усы и вздохнул.

– Что ж, Антон Савелъич, – сказал он, – какое будет ваше приказание?

В это время к Воловику подошел Дубогрыз и, наклонившись, начал быстро говорить ему, кивая в сторону литейного двора. Мьята, сощурившись, смотрел на водопроводчика, потом громко крякнул, плюнул, насмешливо подмигнул своим подручным. Воловик вынул книжечку, выдавил из нее тонкий карандашик и, поглядывая на Дубогрыза, стал писать.

Среди чугунщиков, формовщиков и подручных горнового это действие инженера вызвало возбужденные замечания:

– Фамилии списывает!

Спрятав записную книжку, Воловик, точно только сейчас заметив Мьяту, спросил:

– Ну что?

– Какое будет ваше распоряжение? – спросил горновой.

Воловик раздраженно сказал:

– Вы, любезнейший, ведете себя не так, как вам полагается. Когда мне нужно будет, я вас позову, – и, махнув рукой, отвернулся.

Мьята пошел, громко ругаясь. Инженер смотрел ему вслед, прищурившись и слегка покачивая головой.

Потом он сказал Абраму Ксенофонтовичу:

– Этого старого юродивого я уволю, у него ум за разум зашел!

А Мьята подошел к печи, посмотрел в фурменную гляделку, и его точно перекорежило всего. Он сердито швырнул на загремевшую чугунную плиту лом и сказал:

– А черт с вами! Мне-то что, мой завод, что ли! – и, протянув Степану кисет, предложил: – Давай покурим!

Но через мгновение его опять охватило беспокойство, он ссыпал табак из незавернутого бумажного желобка в кисет и сказал:

– Нет, ты гляди только, до чего довели.

Степан посмотрел в гляделку. Там, где обычно бушевало яркое, почти белое пламя, на которое без синего стекла глядеть было больно, сейчас все окрасилось в темно-красный цвет, на фурмах нависали темные куски руды.

– А! – с тоской сказал Мьята. – Видел? Как солнце закатывается, гаснет!

Подошел Абрам Ксенофонтович и передал приказ инженера выпускать шлак через чугунную летку.

– Горн забьем, – сказал Мьята, – не буду я этого делать.

– Отказываешься подчиняться приказу начальника цеха, так, что ли? – спросил Абрам Ксенофонтович.

Мьята отмахнулся от него, точно он был не мастер, огромный восьмипудовый мужчина, а маленький надоедливый комарик. Потом он громко, длинно выругался и позвал подручных.

– Мне-то что, – повторял он, – мне-то что. Приказ? Ладно, пускай будет приказ, мне-то что.

Степан думал, что чугун не пойдет вовсе, но чугун пошел, а вслед за ним вытекло немного густого черного шлака. Никогда Степан не видел такого чугуна. Густое облако трепещущих искр поднималось над ним. Эти искры были так красивы, что Степан невольно залюбовался ими. Он отошел на несколько шагов и смотрел на их быстрое движение: одни летели стремительно вверх, кувыркаясь, описывая удивительные кривые, другие плавно парили высоко в воздухе, третьи уже шли книзу, вдруг исчезая, – яркая неразбериха миллионов движений, внезапных, необычайных, прелестных.

– Ну, чего раззявил рот? – крикнул Мьята.

Степан думал, что инженер оказался прав: чугун пошел. И это огорчило его.

Но Абрам Ксенофонтович, поглядев на неохотно вытекавший густой чугун, покачал сокрушенно головой и таинственно сказал Мьяте:

– Я ведь тоже говорил господину Воловику: этим делу не поможешь. Но раз приказ такой – ничего не поделаешь.

К девяти часам утра пришел директор. Он был в светло-сером пальто, в серой шляпе, на руках у него были серые перчатки. И даже небольшая узкая бородка его была пепельной, под цвет пальто и шляпы. Огромная пропасть чувствовалась между этим нарядным длиннолицым человеком и людьми, работавшими на домне. И хотя директор, сняв перчатку с узкой длиннопалой руки, поздоровался не только с инженерами и мастерами, но и со стариком формовщиком, оказавшимся рядом, пропасть между ним и рабочими, одетыми в прожженный брезент, наоборот, даже стала заметней. Директор задал несколько быстрых вопросов Воловику и пошел к печи. Ловко и быстро выбирая дорогу, он поднялся на литейный двор, смело, не задумываясь, перепрыгнул через канаву, по которой тек чугун, и подошел к самой чугунной летке. Сотни рабочих, табельщиков, мастеров и инженеров проделывали этот путь, и никто никогда не замечал, как подходит к печи толстяк Абрам Ксенофонтович или инженер Воловик. Здесь же все невольно остановились, следя за каждым движением Сабанского, одобряя его, приглядываясь и обмениваясь замечаниями. Он небрежно стряхнул перчаткой севшую на рукав искру, протянул белую руку Мьяте, и Мьята, поглядев на свою ручищу, с сомнением покачал головой и, прежде чем подать ее директору, обтер о штанину под фартуком. Директор заглянул в фурму, задал несколько вопросов, медленно обошел вокруг печи, остановился у шлаковой летки, снова задал вопрос и вернулся к чугунной летке. Все, что он делал, было обычно и естественно, но чем естественней вел себя директор, тем необычайней казалось его поведение рабочим. Если б перед ним расстилали богатый ковер и он бы ходил, важно закинув голову, если бы к его приходу спешно закрыли чугунную летку, то это бы меньше удивило рабочих.

Он стоял в двух шагах от Степана, и тот искоса глядел на узкое розовое ухо, впалую щеку директора.

Сам не зная почему, Степан перевел глаза с бледной, поросшей редкими, тщательно подстриженными волосами шеи директора на лом, прислоненный к печи, а затем снова поглядел на директорскую шею. Директор, видно, почувствовал этот взгляд, оглянулся и мгновение устало смотрел прямо Степану в глаза.

Воловик рассказал о сделанных мероприятиях, потом сказал, что результатов пока нет, горячась начал объяснять, что здесь явно видна небрежность определенных людей. Но директор перебил его:

– Лабораторию вы уже запрашивали? Каковы анализы кокса и руды за вчерашний день?

– Нет, сознаюсь, – сказал Воловик.

Директор покачал головой, задал несколько вопросов Фищенко, потом Абраму Ксенофонтовичу.

– Мы все ждем вашего авторитетного слова, – сказал Воловик и наклонил немного голову.

Директор посмотрел на стоявших перед ним инженеров и мастеров, потом на печь, приподнял шляпу, провел рукой по лбу и улыбнулся.

– «И на челе его высоком не отразилось ничего», – сказал он и, указав на Мьяту, проговорил: – Ты со скольким козлами справился на своем веку?

Мьята закашлялся и, подавшись вперед, стал деловито считать:

– На Енакиевском у меня два их было, потом на Мариупольском…

– Вот с него и надо спрашивать, – сказал директор.

«Истинно мудрец старик», – хотел сказать Абрам Ксенофонтович, но, поглядев на Воловика, сообразил, что лучше помолчать.

А Воловик, с завистью глядя на директора, думал: «С какой легкостью, с какой простотой: «На челе… не отразилось ничего». Ах ты! Какая власть! Ведь так перед десятком людей сказать! Я бы себе язык откусил, но не решился».

Директор выслушал Мьяту и кивнул головой.

– Вполне разумно, и непременно от лаборатории все данные получите. – Потом он обратился к Воловику: – В среду задуете вторую печь?

– Обязательно, – ответил Воловик.

И они пошли смотреть, как производится укладка дров для задувки отремонтированной печи.

– Видал? – спросил Мишка Пахарь у Степана.

– Все за руку здоровается, а глаза – как у щура, – сказал Степан.

– Под польку стрижка у него, – сказал Затейщиков, – как у меня. – И все невольно рассмеялись.

А Мьята, полный торжества, принялся лечить больную.

– Инженеры, лаборанты, – остервенело говорил он, – одно звание, а чуть до дела – ни черта… Директор – этот понимает, кого спрашивать надо.

Они недаром поработали: к вечеру печь дала жидкий, хороший шлак. Когда же пробили чугунную летку и пошел хороший, здоровый чугун, рабочих охватила радость. Все. несмотря на усталость, зашумели, затопали сапогами. Это была победа людских усилий над огненной печью. Потные лица рабочих в свете жидкого металла казались темно-красными, гул голосов покрывался тяжелым ревом дутья потом к нему примешался оглушающий гудок на ночную смену. Степан глядел на старика горнового. Он стоял немного поодаль, ярко залитый светом, идущим от белого ручья металла; за его спиной высилась громада печи, увенчанной облаком дыма. Казалось, что ревущий гудок приветствовал старика, и он стоял, держа в руке стальной лом, как жезл власти, задумчивый, с лицом немного печальным и спокойным. Сердце Степана дрогнуло от гордости. Этот старик был точно воплощением огромной и доброй силы. Химик как-то показал Степану портрет старика в смешной высокой шляпе, в женских чулках, с нелепым белым воротником, подпиравшим скулы. Степан, внимательно рассматривая рисунок, недоверчиво вздохнул. И сейчас, глядя на Мьяту, он подумал: «Вот этот Галилей таким, наверно, и был…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю