Текст книги "Степан Кольчугин. Книга первая"
Автор книги: Василий Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
И чем больше пели, тем милей становились для Сергея его новые знакомые. Все они казались людьми умными, добрыми, интеллигентными, и у Сергея было чувство, что он всех их давно знает, привык к ним, любит их: и раскрасневшуюся круглоглазую Галю Соколовскую, и седую Софью Андреевну, и красивого Стаха, и басовитую, решительную фельдшерицу Доминику Федоровну, коверкавшую украинские слова – она произносила их по-нижегородски, на «о», – и даже Лободу, вначале показавшегося фанатично-узким, а сейчас с улыбкой, полузакрыв глаза, по-детски старательно выводившего:
Выйды до мэнэ, мое сэрдэнько ясное,
Хоч на хвылыночку в гай…
Сергей начал подпевать, а Софья Андреевна и Воронец тотчас заметили это, закивали ему и одобряюще улыбались: «Смелей, смелей».
Вот так вся жизнь пройдет легко и покойно в этой уютной комнате с низким потолком, среди хороших, скромных, бедно одетых людей. И казалось, не было таких благ, на которые стоило променять эти открытые маленькие окна, ветви деревьев, самовар, тахту, покрытую пестрым украинским ковром.
В то время как начали петь «Виють витры, виють буйны…», в комнату вошла девушка и села рядом с Софьей Андреевной. Это была Олеся Соколовская, младшая дочь «батьки». Сергей посмотрел на нее, и краска покрыла его лицо. Внезапно он заметил на себе внимательный понимающий взгляд Воронца и еще больше покраснел. Красота девушки так поразила его, что он не мог, несмотря на смущение, не смотреть на нее.
Ее высокая тонкая шея, ее тонкие пальцы, стройные ноги, несколько удлиненные глаза… Она вся была как жемчужина, удлиненная, тонкая, вытянутая…
– Дóбра дивчынка Олеся Соколовских? – спросила Софья Андреевна, наклоняясь к уху Сергея.
Сергей не ответил и только вздохнул.
Уже стемнело, но огня не зажигали.
В наступившей темноте Сергей всматривался в белое пятно Олесиного лица, и чудовищный детский вздор лез ему в голову. Похитить ее сейчас, взять на руки и унести, как Черномор Людмилу, объяснить ей, что он гениален, что вскоре он прославится на весь мир, что все свои открытия он посвятит ей. Он откроет новый химический элемент и назовет его «олесит» или обнаружит в небесах новую звездную туманность – туманность Олеси… Он все глядел пристально в ее сторону, угадывая прелестные черты ее лица, стертые мраком. Наконец, решившись, он сказал:
– Скажите, вы в каком классе учитесь?
– В доме повешенного не говорят о веревке, – ответил вместо Олеси Воронец.
– Та перестаньте, Виктор, – сказала Олеся.
– А почему о веревке?
– Не дружит с математикой, – сказал Воронец, – и каждый раз остается на второй год.
– Ну и что же? – сказал Сергей.
– Конечно, ничего, – ответил Воронец. У нас на курсе есть один немец, Гаш; вот он вроде Олеси – такой же Ньютон. Он однажды после лекции Букреева по дифференциальному исчислению подошел ко мне и вздохнул: «Знаете, в Центральной Африке есть целые народы, которые понятия не имеют о высшей математике».
Сергей невольно рассмеялся, но тотчас перестал и сказал серьезно:
– Ну и что ж, Толстой ведь тоже не знал математики, его и из университета исключили за это.
– Олеся, сколько имеется Толстых? – спросил Воронец. – Не знаете? Ну как же? Лев Толстой, он же стихи написал: «Люблю грозу в начале мая».
– Виктор, – спокойно сказала она, – зачем же вы за мной все ходите? Ну, я дура, дура.
Воронец промолчал, и по тому, как он вздохнул и зашевелился, Сергей понял, что он смущен.
– Что ж, будем спивать? – спросила Галя.
– Хватит, господа, на сегодня, – устало сказал Стах.
На мгновение сделалось совсем тихо, но в комнате не чувствовалось напряжения, это была дремотная, спокойная тишина. Внезапно скрипнула калитка, послышались скорые, тяжелые шаги.
– Батько пришел, – сказала Галя.
– А спешит как… – сказала Анна Михайловна, прислушиваясь к шагам и всматриваясь в темноту.
– Живот, верно, болит, – наклоняясь к Сергею, негромко сказал Воронец:
– Ай, Виктор, – укоризненно проговорила Софья Андреевна.
Все негромко рассмеялись. Тяжелые шаги прошумели под окном, хлопнула дверь, и вдруг ощущение покойной дремоты покинуло всех.
– Кто это, кто тут? Настенька! – позвала Софья Андреевна.
– Да это ж батько, – сказал Лобода. – Батько, то вы?
– Я, я, – послышался напряженный, задыхающийся голос. – Господа… Столыпин тяжело ранен… в театре… Стреляли в него буквально полчаса тому назад.
На мгновение стало совсем тихо.
– Вот и хорошо, так ему и надо, зверю, – сказала Доминика Федоровна.
И снова стало тихо, лишь тяжело вздыхали взволнованные люди.
– Да зажгите скорей свет, нельзя сидеть в этой ужасной темноте! – крикнула Поля.
– Настенька, Настенька! – позвала Софья Андреевна.
Внесли лампу. Все сгрудились вокруг стола. Заговорили, перебивая друг друга…
– Кто, кто стрелял? Эсеры, анархисты?
– И серьезно ранен, не выздоровеет?
– Да ничего я не знаю, – сказал батько, – думаю только, что конец столыпинскому галстуку.
Ночь в доме Софьи Андреевны провели несколько десятков евреев из соседнего дома, боявшихся внезапного погрома. До утра вздыхали в коридоре женщины, а На улице раздавались пронзительные полицейские свистки и слышалось цоканье подков по булыжнику.
XV
Особенно понравилась Сергею первая лекция профессора Косоногова. Седой полнотелый физик был как бы воплощенной добротой. И движения его крупного тела, и голос, и доброе выражение старческих глаз, и улыбка – все было округло, мягко. Его преклонение перед наукой передавалось студентам. В глубоком молчании слушали они неторопливый голос профессора, торжественно, точно на богослужении, выводившего основные законы механики… Выйдя на улицу, Сергей зажмурился от света, особенно яркого после сумерек университетских коридоров. Ему хотелось на обратном пути припомнить каждое слово профессора: сколько юношеской горячей любви к науке, какое глубокое преклонение перед великим умом Ньютона! Конечно, профессор не ученый с мировым именем, это не интеллект первого порядка, но сколько пользы он сделает тем, что привьет тысячам и тысячам глубокое уважение и любовь к науке. Сергей пойдет дальше и выше, он будет ломать и строить, но это воспоминание о первой лекции старика физика навсегда останется для него важным, нужным, тем, что называют «светлым воспоминанием».
– Эй, шапку сними! – громко над ухом крикнул чей-то голос.
Вверх по Владимирской улице, в сторону площади Богдана Хмельницкого, поднималась толпа людей с иконами и портретами царя. Как не походили эти женщины в платках и шляпках, эти мастеровые и лавочники на жильцов Софьи Андреевны, на седого мягкого профессора Косоногова! А рядом с Сергеем стоял высокий парень с бледным и худым лицом.
– Заснул, что ли, скидывай фуражку!
Он протянул руку к студенческой фуражке Сергея, но тот ударил по протянутой руке и сказал:
– Не лезьте! Если надо, сам сниму.
– Вот и снимай, живо только!
Сергей, невольно радуясь своей смелости, крикнул:
– Не желаю я снимать фуражки! Поняли?
– А… не желаешь! – протяжно сказал парень и закричал: – Братцы, вот этот студент издевается!
Сергей увидел, как с мостовой бегут на тротуар люди, и понял, что дело кончится плохо: его изобьют.
– Не сниму – и все. Понятно? – растерявшись, повторял он.
В это время кто-то схватил его за рукав, крикнул:
– Скорей, скорей, коллега, сюда!
Рослый студент втащил его в калитку университетского двора и, подталкивая в плечи, повторял:
– Бегом сюда, сюда, скорей…
Они вбежали в темный проход, спустились по каким-то ступенькам, снова поднялись и оказались в университетском коридоре.
Студент, запыхавшись, сказал:
– Вы молодец, коллега, я смотрел, как вы с ним разговаривали.
– Спасибо, – сказал Сергей, – если б не вы, меня бы били сейчас.
– Пустяки, коллега. Естественник?
Сергей кивнул:
– Физик.
– Так и знал. Медик не стал бы себя так благородно вести. Ну и побледнели же вы…
– Не знаю, я почти, не взволнован, – сказал Сергей.
Новый знакомый провел Сергея через калитку к Ботаническому саду, и он пошел домой по крутой Паньковской улице. На тихой Паньковской, прямо на тротуаре, выложенном желтым кирпичом, стояли кресла, в которых дремали старухи; на мостовой, поросшей травой, играли дети.
Придя домой, Сергей рассказал о столкновении Грише и Поле.
– Ты настоящий молодчина, ей-богу, – сказал Гриша.
А Поля задумчиво сказала:
– Представляю себе, как ты перетрусил!
– Отнюдь. Взволновался, конечно, но трусости никакой не было. Ты уже давно дома?
– Да, у нас не было пятого урока, заболел математик на радость Олесе.
Она ухмыльнулась и добавила со старушечьей мудростью:
– Пойди, пойди, она дома; расскажи ей, какой ты герой.
Сергей со вздохом сказал:
– Знаешь, Гриша, сия девица мне действует на нервы.
– Да ты плюнь на нее. – И Гриша быстро повернулся к сестре. – Какого черта ты лазишь к нам в комнату? Сиди в своей, надоела смертельно! И почему я всегда должен ходить за обедом? Возьми судки и сходи, пока мама не пришла. Мне скоро на урок нужно.
Поля отрицательно мотнула головой.
– С-с-скотина, – добродушно сказал Гриша. – Ты пойми: всех критикуешь, а не видишь, какая сама. Я маме ничего не стою, и еще помогаю, и еще папе могу посылать, а ты нависла на маме, ей из-за тебя приходится лишние часы преподавать в параллельном классе, да еще валяешься целый день на диване и ковыряешь в носу. Раз не даешь, как я, уроков, должна работать прислугой. Поняла?
Он посмотрел на нее и крикнул:
– Полька, вымыть пол и сбегать за обедом и булку свежую купить, живо!
Поля выбежала в соседнюю комнату и заперлась на ключ.
Гриша прислушался.
– Ревет, – сказал он и, вздохнув, подошел к двери. – Поля, Поля, ну не будь дурой, я ведь шутил. Поля, брось ты, ей-богу, зачем ты, я ведь пошутил, – говорил он, стуча в дверь.
Поля сквозь слезы выкрикивала:
– Ты меня куском хлеба попрекаешь… Я шучу только, а ты, со своим телячьим добродушием, как палач жестокий…
Гриша снова принялся убеждать ее. В это время пришла Анна Михайловна,
– Писем, конечно, нет? – громко спросила она, входя в комнату.
– Нет.
– Что это такое? – сказала она и развела руками. – Сегодня ровно шесть недель, как получилось последнее письмо… Что с ним такое? Ведь в июле кончился срок.
– Может быть, письма пропадают, – сказала Поля, выходя из комнаты, – ведь часто пропадают.
Анна Михайловна рассеянно посмотрела на нее и спросила:
– Почему у тебя нос красный?
– У Гриши спроси, – сердито ответила Поля и, вдруг оживившись, сказала: – Мамочка, какой Сергей молодец, если б ты знала! – И она передала, сильно преувеличивая и выдумывая подробности, рассказ Сергея.
Анна Михайловна заулыбалась, пожала Сергею руку и сказала:
– Сереженька, почему писем нет, ты не можешь мне объяснить?
И странно было видеть на ее энергичном, сильном лице выражение жалобы и растерянности.
– Что ж тут сверхъестественного, – сказал Гриша. – Папа человек больной. Может быть, он болен тяжело и не может писать. Не обязательно думать, что он умер.
Поля вскинула глазами на потолок и, как бы в отчаянии, приложила ладонь к щеке.
– Философствующая осина, – сказала она.
– Не знаю, не знаю, – сказала Анна Михайловна, – я почему-то твердо верила, что сегодня будет письмо. Я, стыдно сказать, и в приметы стала верить. Поехать к нему нет возможности – занятия в гимназии начались… – Она сердито, оправдывая себя, сказала: – Нет, в самом деле, Сережа, что ж остается делать? Шлю письма – и ничего. Только в сны верить…
– Да нет, тетя, ничего страшного, – сказал Сергей, – уверяю вас, что ничего страшного. Живут же и там прекрасно люди.
– Милый мой, – сказала она, – во-первых, я преподаю географию и отлично знаю, страшные или не страшные там места, а во-вторых, я с Абрамом была в тех местах два года, когда вот этих молодцов еще на свете не было. Ну, хватит, – решительно проговорила она, – надо за обедом идти.
– Сейчас я схожу, – сказал Гриша и, выйдя в кухню, загремел судками. – И не мыты, конечно. Просто безобразие!
Вечером Сергей сидел за столом и читал книгу Томсона «Корпускулярное строение материи». Книга его интересовала, но читал он все же невнимательно.
«Как бы к ней зайти? – думал он. – Книжку попросить какую-нибудь? Или у Галины что-нибудь узнать? Что ж такого, что не умна; влюбляются ведь в женщин, а не в умы. Вот Поля умна, а что толку! Всю жизнь прожил бы с ней на необитаемом острове и не посмотрел бы. Джордано Бруно был очень красив и сказал: «Я знал одну лишь возлюбленную: истину…» Да нет же, я себя ничтожно утешаю, что Воронец все ходит да ходит. Вот зайти и пригласить, что особенного, ей-богу, – погулять, и все… А Гриша совершенно равнодушен, как метла… Вообще полагается развлекаться, как все студенты – «от зари до зари, лишь зажгут фонари…» Вот Лермонтов: с одной стороны, «звуки сладкие и молитвы», а с другой – «Гошпиталь». У батьки, что ли, справиться о чем-нибудь?»
– Сережа, тебя спрашивают, – сказал Гриша.
Сергей быстро оглянулся; на пороге комнаты стоял высокий усатый человек в черном пиджаке.
– Здравствуйте, – проговорил Сергей, краснея, точно вошедший подсмотрел его мысли, – пожалуйста, заходите…
И, совсем уже смешавшись, он подошел к высокому человеку и протянул ему руку. Тот, точно не видя протянутой руки Сергея, сказал:
– Письмо вам.
Сергей посмотрел конверт: размашистым почерком на нем было написано: «Сергею Петровичу Кравченко».
Внутри конверта находился сложенный вчетверо листок плотной желтой бумаги.
– Да вы садитесь, – сказал Сергей.
– Ничего, благодарю, – отвечал высокий человек и, поклонившись, отступил к двери.
Тем же крупным, но не очень разборчивым почерком было написано несколько слов:
«Сергей! Бабушка и я обижены, что, приехав в Киев, ты не навестил нас. Ждем тебя сегодня. Бабушка нездорова и просит обязательно быть».
Письмо было от младшего брата Марьи Дмитриевны, Николая Дмитриевича Левашевского. Сергей ни разу не видел дядю, но слышал от матери, что он владелец двух больших домов, занимает крупный пост по военно-инженерному ведомству и имеет генеральский чин. Слышал Сергей, что и по поводу его судьбы бабушка в свое время вздыхала, считая, что напрасно он пошел в военноинженерное училище, а не определился в Ярославский лицей.
Сергей смущенно вертел листок бумаги в руках.
Перед отъездом в Киев он сказал матери:
– Я, мамочка, с ними ничего общего не хочу иметь, ты уж имей в виду; они мне чужие и неинтересны…
– Я тебя не обязываю, – кротко ответила мать, – но из приличия один раз ты должен пойти к бабушке.
– Да зачем ему ходить? – вмешался отец. – Бабушка, бабушка… она тут гостила семь лет назад, и я ее без содрогания вспомнить не могу, – точно полон дом жандармов был: недовольства, вздохи, сожалительные пожимания плечами… Зачем ему это? Растет парень в демократической среде, пусть не суется к аристократии. Ты уж прости меня, Маша.
Мать кротко сказала:
– Я не собираюсь спорить, но Николай достаточно интересный для Сережи человек, он много ездил, много видел…
Сергей искоса поглядел на Гришу и сказал:
– От маминого брата.
– И ты поедешь? – насмешливо спросил Гриша.
– Очень просили быть, – сказал высокий человек и поклонился.
– А вы кто такой? – резко спросил Гриша.
– Я – Афанасий, лакей при Николай Дмитриевиче.
Гриша удивленно посмотрел на него и с шумом открыл книжку.
– Вот уж при таком росте я бы лучше пошел работать каменотесом или матросом, – сказал он, перелистывая книгу.
Сергею сделалось очень неловко: он болезненно не выносил резкости, а Гриша рубил прямолинейно и резко. Не зная, как выйти из неловкого положения, растерявшийся Сергей сказал:
– Давайте поедем, – схватил фуражку и, стараясь не глядеть на громко, со значением кашлявшего Гришу, вышел во двор.
У ворот стояла коляска на дутых шинах, запряженная парой черных рысаков.
– Сюда, сюда пожалуйте, – сказал Афанасий, указывая на коляску.
«Ловко!» – подумал Сергей, усаживаясь на мягкое пружинное сидение, и подвинулся, чтобы дать место Афанасию.
– Ничего, не извольте беспокоиться, – сказал Афанасий.
– Да тут же места для троих.
– Ничего, ничего, я трамваем, – сказал Афанасий и поспешно отошел.
Кучер лукаво поглядел на него и негромко сказал:
– Выпить хочет Хванасий.
Лошади, звонко цокая подковами, легко понесли в гору. Ехать было очень приятно; прохожие поглядывали на роскошный выезд, и Сергей против воли ухмылялся.
Дверь у одноэтажного белого дома с высокими окнами открыла женщина с седеющими волосами. «Пианистка», – подумал Сергей.
– Сюда, пожалуйста, – сказала женщина.
Пока Сергей, старательно ступая по очень скользкому паркету, шел через зал, открылась дверь и вышла бабушка.
– Боже мой, что это такое! – воскликнула она и подняла руки. Сергей понял, что этот возглас относится к его высокому росту. – Иди же, иди же сюда, – говорила она, и ее глаза наполнились слезами. – Внучек, внучек, – повторяла она, целуя Сергея, но внезапно оттолкнула его от себя и сказала: – Ты, собственно, недостоин того, чтобы я радовалась твоему приезду.
И, видимо с удовольствием переходя к сварливости и недовольству, которые были ей приятней и привычней, чем нежные чувства, она принялась ругать Сергея, отца его, мать, Анну Михайловну, глупое и страшное время:
– Что вы, с ума все сошли там? Почему не остановился у меня? Почему не телеграфировали? Не зашел? Не написал ни слова? Здесь тебя ждет прекрасная комната, гигиенический уход. Ведь я уверена, у тебя там и ванны негде принять?
– Негде, – подтвердил Сергей, чувствуя тоску и неловкость. Были люди, с которыми он буквально не мог двух слов сказать, такими безнадежно далекими казались они ему. «Зачем, зачем согласился?» – думал он, глядя на гневавшуюся старуху.
Спас Сергея приход Николая Дмитриевича. Он удивительно походил на мать Сергея: худой, небольшого роста, с гладкими черными волосами. Ладони у него были маленькие, а пальцы длинные и толстые. Быстрым взглядом он окинул сердитое лицо матери и тоскующего Сергея, слушавшего ее, слегка поморщился и сказал:
– Мама, доктор вас хочет посмотреть; он наверх поднялся. А мы пока пойдем ко мне.
Он взял Сергея под руку и повел его в кабинет.
Говорил он быстро, задавая вопросы, не дослушивал до конца и снова спрашивал, совершенно без связи с предыдущим. Он спросил Сергея, сколько ему лет, на каком факультете, болел ли он скарлатиной, поседела ли сестра Марья Дмитриевна, умеет ли Сергей стрелять, нравятся ли ему блондинки, знаком ли он с высшей математикой, был ли в Петербурге.
Сергей сперва покорно отвечал, потом почувствовал раздражение и на вопрос дяди, знаком ли он с директором металлургического завода Сабанский, ответил недружелюбно:
– Дядя, это вы меня на допрос вызвали?
Николай Дмитриевич поднял одну бровь, усмехнулся.
– Он способный человек, ну и свободы действий у него много, – сказал он о директоре. – Вообще я замечаю, что всюду, где действует частная инициатива, вся совокупность преимуществ на ее стороне. Господа социалисты об этом не задумываются, а? Ты ведь социалист, конечно? – с быстрой усмешкой спрос-ил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Для социалистов слово «предприниматель» ругательно, а происходит оно от предприимчивости. Предприниматель – предприимчивость. Что может быть почтенней для деятеля промышленности или торговли? Казенные заводы – это мертвечина. Анекдот! Начальнику департамента сделали чугунный сувенир и ничего больше не смогли. Удивительное дело! Лучше всего передать из казны частным обществам и орудийные, и патронные, и пороха… Да кто об этом думает! Европа воевать будет, а наше правительство занято Бейлисом, да чертой еврейской оседлости, да социалистами, да анархистами и всей прочей ерундой… Вот покойный Петр Аркадьевич был подлинно государственный ум, нужный русскому обществу в годину бедствий. Да тебе, верно, все это скучно слушать.
– Нет, отчего же скучно, – сказал Сергей, – однако я ни с одним вашим словом не согласен.
Он чувствовал такой же задор, как днем, когда отказался снять фуражку перед портретом царя.
– Что ж так? – сказал Николай Дмитриевич, позевывая и посмеиваясь.
– То, что вы говорите, не верно, – торопливо сказал Сергей. – Вы не представляете даже, что такое социализм. Это все реакционеры говорят об отсутствии инициативы при социализме, не понимают, что теперь есть инициатива наживы, а при социализме будет настоящая, большая инициатива. А то, что казенные заводы никуда не годятся, вы совершенно правы, но отсюда вывод, что самодержавие не годится. А при чем же тут социализм?
И, красный от волнения, он поглядел на Николая Дмитриевича, ожидая, что тот поднимется, затопает ногами, закричит или по крайней мере смутится, не зная, как возразить.
Но Николай Дмитриевич, видно, даже не слышал того, что сказал Сергей.
– Пойдем, голубчик, ужинать, – сказал он, – ты, верно, проголодался.
«Вот это и есть генеральская самоуверенность, которую ничем не прошибешь!» – решил Сергей.
В столовой стол был накрыт на три прибора, но когда они сели, вошла седая горничная и сказала, что барыня к столу не выйдет, доктор нашел перебои в сердце и велел лечь в постель.
Услышав это, Сергей обрадовался и неприлично широко улыбнулся. За ужином он выпил большую рюмку коньяку и почувствовал себя очень весело. Ему захотелось, чтобы Олеся сидела с ним рядом в этой большой высокой комнате, под красивой люстрой, освещавшей белоснежный стол и бокалы.
Прислуживал им высокий Афанасий. Николай Дмитриевич ел мало. Афанасий ему все подливал в стакан минеральной воды из разных бутылок.
– Твой папа не специалист по желудочным болезням?
– Он по всем болезням, как и все земцы, – сказал Сергей, – а вообще он увлекается бактериологией.
– Да-с, – задумчиво сказал Николай Дмитриевич, – не обратиться ли мне к земским лекарям? Такое светило, как профессор Образцов, моему катару ничем не помог… Виши! Виши! – сердито крикнул он Афанасию.
Прощаясь с племянником, он сказал:
– Да, господин социалист, не возьмешь ли на карманные расходы, – и, вынув из желтого бумажника сторублевую бумажку, протянул ее опешившему Сергею.
Только сидя в пролетке, Сергей понял, как унизительна была для него вся эта поездка: и внезапно заболевшая бабушка, отчитывавшая его, и зевающий, не слушающий Николай Дмитриевич, и ужин, которым его кормили.
– Стойте, стойте! – закричал он и, не дождавшись, пока кучер остановил лошадей, соскочил и поспешно кинулся, не разбирая дороги, в первых! попавшийся переулок.
Заснуть он в эту ночь долго не мог. Уже лежа в постели и прислушиваясь к негромкому дыханию спящего Гриши, он вспоминал события прошедшего дня…
«Пусть Гриша мне плюнет в харю, – думал он, – если я хоть еще раз пойду в Липки… да я сам себя презирать буду… Ничего, ничего, служить народу я смогу и на путях науки. Освободить внутриатомную энергию – вот подарок мой человечеству. Было бы глупо закопать в землю свой дар… Гений ли я? Да, да, и к тому же у меня нет совершенно способностей к политическим наукам. С другой стороны, ведь самое прекрасное видеть все, вот так встречаться с генералом и с крайним социалистом, над всем стоять, видеть, в чем каждый из них прав и в чем оба ошибаются, стремиться к истине, которая прекраснее всего, – вот великая жизнь».
Потом он начал думать об Олесе… Явиться к ней во всем величии своей славы. Или же, еще лучше: у нее бал, гости, музыка, и он приходит с черного хода, бледный, оборванный, голодный, с усталым изможденным лицом, с дорожным мешком пилигрима за плечами… Он начал представлять себе, как целует ее шею, колени; кровь зашумела у него в голове, он закрыл глаза… это уже ветер шумел в университетском саду. Сергей шел с учениками и объяснял им… а с высоких деревьев падали листья.
Внезапно он открыл глаза и увидел свет. Мгновенье Сергей не мог понять, где он и в каком он времени: шел ли он еще с учениками, спит ли, или утро уже пришло и нужно поскорей идти на лекцию профессора Граве. И чем больше он видел вокруг себя, тем меньше понимал, что происходит. Из передней раздавались голоса. Из спальни послышались торопливые шаги босых ног, и Поля с возбужденным, счастливым лицом пробежала мимо Сергея.
– Папа! – крикнула она высоким рыдающим голосом.
Сергей начал торопливо натягивать брюки, руки его дрожали, а сердце быстро и испуганно билось. Через несколько мгновений в комнату вошел черноволосый широкоплечий человек, держа в руке чемодан с раздутыми, отвисшими боками. Щеки и лоб его были совсем темными от загара либо от ветра, но все же блестящие глаза резко выделялись своей чернотой. И Поля и Гриша казались маленькими, беспомощными; они оба, всхлипывая, гладили одежду отца, лица их выражали радость и растерянность. Особенно поразил Сергея вид Гриши. Обычно сухой, кичащийся своей осведомленностью в области политики, юноша сейчас, всхлипывая, бормотал:
– Папочка, папочка… – и целовал отца.
Бахмутский говорил негромко:
– Ребята мои дорогие, вот мы и увиделись, ребята мои дорогие…
Он казался спокойным, но это, видимо, было внешнее спокойствие. Он почему-то не выпускал из рук тяжелого чемодана и, стоя посредине комнаты, все повторял:
– Ребята мои дорогие, ребята мои дорогие…
Сергей смотрел на него, весь захваченный поэзией этого ночного возвращения, очарованный и побежденный видом странника, пришедшего в дом. Он не мог понять своего чувства, но невольно слезы подкатывали к горлу, и ему хотелось подойти к Бахмутскому, поклониться и обнять его. В мозгу вертелись отрывки некрасовских стихов: «…Сын пред отцом преклонился…», хотя черноволосый плечистый Бахмутский совсем не походил на старика, которому сын обмывал ноги. Сергей вдруг увидел, как резко изменилось выражение лица Бахмутского, как он выпустил из рук чемодан и поспешно шагнул вперед, и Сергей невольно повернулся в ту сторону, куда глядел Бахмутский. У двери стояла Анна Михайловна; она была одета и причесана, словно уже собралась в гимназию давать уроки, и вся она казалась такой же, какой видел ее Сергей каждый день. Лишь лицо ее было так бледно, что невольно хотелось поддержать ее.
– Аня, – сказал Бахмутский, – дорогая моя… Аня.
И они обнялись.
Губы Бахмутского дрожали.
– Вот я и пришел, и сколько седых волос, и какие ребята молодцы, ты их ведь вырастила, ты… – говорил он.
– Почему не писал, что с тобой было? Каким образом, так вдруг, без телеграммы!.. Да сними ты пальто, – говорила она и, глядя в его лицо жадными, страдающими и счастливыми глазами, повторяла, проводя рукой по лбу: – Нет, нет, этого не может быть, – и вдруг, убеждаясь в действительности своего счастья, обнимала мужа и плакала, всматриваясь в его лицо.
И долго все они – точно во сне – смеялись, говорили, бестолково переходя с места на место, садились и снова вставали, ходили все вместе на кухню ставить самовар, но тут же забыв, для чего выходили, возвращались в комнату и снова, смеясь, перебивая друг друга, не слушая, говорили отрывочные слова. Уже в окне появился свет утра, безоблачное осеннее небо окрасилось холодной, ясной синевой, и громко, нарушая тишину безмолвного сада, закричали и засуетились воробьи, а Бахмутский все еще не снял пальто, и чемодан его по-прежнему лежал на боку посредине комнаты.
Постучала в дверь молочница, и Гриша, подставляя под жестяную кружку большую кастрюлю, говорил:
– Ночью папа приехал, пять кварт сегодня давайте, ему поправляться нужно.
Старуха молочница, знавшая семью Анны Михайловны уже много лет, перекрестилась и сказала:
– Що вы кажэтэ! Ну, слава богу! – и, наливая глухо булькающее молоко, покрытое белой, точно мыльной пеной, добавила: – Нэхай пьють на здоровье, молоко дужэ гарнэ, масло, а нэ молоко.
Пили чай.
Анна Михайловна спросила снова:
– Почему ты не писал? Отчего так внезапно?
– Да я не внезапно, я уже около месяца в Европейской России, – сказал Бахмутский.
– И не написал?
– Было маленькое обстоятельство.
– И ты мог месяц… – воскликнула Поля. – И хоть на часок не приехал повидаться?
Бахмутский обнял ее за плечи и сказал:
– Прости, Поленька, своего блудного отца…
– Но теперь ты хоть надолго к нам, насовсем? – спрашивала Поля.
– Вот тебе раз! Не успел я приехать, а ты уже спрашиваешь, когда я уеду, – отшучиваясь, отвечал он.
– Не нужно об этом, – сказала Анна Михайловна.
– Я не пойду в гимназию! – вдруг решительно сказала Поля. – Пропущу – и все, а завтра воскресенье.
– Для меня этот вопрос уже решен давно, – сказал Гриша.
– А мне нельзя пропускать, – сказала Анна Михайловна, – но я скоро вернусь… Ах, какая жизнь, какая жизнь…
– А у вас тут все по-прежнему? – усмехаясь, спросил Бахмутский. – Спивают песни под управлением Софьи Андреевны?
Сергею тоже не хотелось уходить. Этот ласковый, сильный и насмешливый человек, о котором столько рассказывали, очень привлекал его.
Но Сергей боялся, что его присутствие будет стеснять, и, хотя до начала лекции оставалось много времени, начал собираться в университет. Пока он одевался, Гриша громко и сердито сказал:
– Вообще мне надоела гимназия, я хочу с головой уйти в революционное движение.
– Конечно, дурной пример заразителен, – сказала Анна Михайловна, с улыбкой переводя глаза с сына на мужа.
– Нет уж, дорогой мой, – серьезно сказал Бахмутский, – кончай раньше гимназию.
– Ну вот, и это ты говоришь, – удивленно произнес Гриша.
Подымаясь по Владимирской улице, Сергей снова и снова думал о Бахмутском. «Да, вот душевная сила! – думал он. – Но мне нужно быть еще выше. – И, мысленно споря с Бахмутский, он говорил: – Да, да, конечно, ваша точка зрения широка и прекрасна, и я преклоняюсь перед вами. Больше того: я сегодня позавидовал вам, вашей судьбе. Но вот что я имею вам сказать: вы боретесь за общественное производство, за социалистическое распределение жизненных благ… и, несомненно, вы добьетесь этого: голод, нищета, болезни, непосильный труд – все это уничтожится. И вы думаете, что люди будут сидеть в благоухающих садах, изучать астрономию и играть на скрипках? Нет, нет, в этом ваша ошибка. Призраки несчастий, еще более грозных, чем те, которые вы побороли, встанут перед человечеством. Смерть! Во всей своей остроте, не замаскированные материальными несчастьями выдвинутся проклятые, вечные философские вопросы. Они станут реальней борьбы за хлеб! Встанет страшное противоречие между разумом, всепроникающим, всепознающим, и жалкой временной оболочкой, несущей его! Абрам Яковлевич! Видите, ваша точка зрения широка, но моя еще шире. Что же делать, спрашиваете вы?»
Он шел, рассуждая с самим собой, и прохожие посмеивались, оглядывая жестикулировавшего студента.
Неожиданно он остановился перед высоким худым человеком в синих очках. Человек стоял, опираясь спиной о каштановое дерево, и беззвучно шевелил губами; на груди его была картонная дощечка с надписью: «Помогите слепому».
Сергей пошарил в кармане, отыскивая мелочь, и нащупал сторублевку, данную ему вчера вечером Николаем Дмитриевичем.